А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Может быть, это последнее свидетельство о жизни человека, нашедшего свою смерть среди развалин в отнюдь не такие уж незапамятные времена; может быть, дело тут гораздо таинственней и впрямь связано с кем-то из социалистов. Сироткин всей душой предпочитал последнее, а почему, и сам не знал, наверное, социалистический вариант нравился ему именно своей невероятностью. С другой стороны, ему доставляла удовольствие мысль, что он на манер Гамлета разыгрывает свою маленькую мистерию над прахом революционного шута. Удивительным образом обладание черепом повышало его авторитет в собственных глазах, как если бы оно давало ему некие тайные преимущества над окружающими, над живыми и даже над теми, кто давно покоился в земле, и, в частности, лишний раз подтверждало, что в фирме "Звездочет" он самый образованный, начитанный и думающий человек.
Придвигая игрушку поближе к окну, чтобы ее равномерно освещал мягкий вечерний свет, Сироткин любовался изящной округлостью верхней части, с игривой вопросительностью заглядывал в пустые глазницы и вслух сокрушался об утрате нижней челюсти. Его душа, словно взыскуя чистой и заведомо безответной, страдальческой любви, с тихим упрямством склонялась к положительному решению вопроса о социалистическом происхождении черепа. В юности Сироткин, путешествуя, побывал в Петропавловской крепости и в Орешке, и до сих пор ему с загадочным, куда-то в неведомое манящим томлением припоминалось вынесенное оттуда впечатление, что одинокие и немощные революционеры умирали в сумрачных казематах как мухи. Ох уж эти камеры-одиночки!.. Вот место казни, или вот камера, в которой заключенный умер от цинги, а вот здесь социалист, протестуя и до последней минуты не ослабляя борьбы, поджег себя и в страшных муках сгорел на металлической кровати, - серые, как само балтийское и ладожское небо, сверлящие мозг, интимные до сексуальной тревоги, до желания подсмотреть нечто запретное, нехорошие впечатления обрушились на незрелую голову юного Сироткина. Юноши, который задался прекрасной целью пополнить своей персоной ряды литераторов, мыслителей, духовных отцов человечества и сошел бы с ума от изумления и ужаса, скажи ему кто-нибудь в те поры, что он, дожив до благородных седин, будет греть руки на людской доверчивости и не без гордости заявлять: писательство я бросил год назад, теперь я только коммерсант.
Но над социалистическим прахом правил бал не капиталист, скряга и победитель червецовых, над ним праздновал свой триумф не скромный и даже, скорее, постыдный опыт сочинительства чахлых статеек, а опыт и вместе с тем итог прожитой в коммунистическую эпоху жизни. Сироткин знал, что перед этой эпохой бледнеют все ужасы Алексеевского равелина или Шлиссельбургской крепости; тем же знанием определялась и оправдывалась у него необходимость быть в некотором роде, коль уж не довелось ему лично пройти через пытки и лагеря, порождением тьмы и зла. Что поделаешь, время баррикад! Если жизнь не вынудила тебя стать героем, оставайся подлецом.
Жестокий и горький опыт заведомо, кажется, неправедной жизни преследовал Сироткина по пятам, как огромный свирепый зверь, лишь на короткое время оставляя в покое. Одна из таких тихих, благостных минут была сейчас, и Сироткин использовал ее для того, чтобы сполна прочувствовать свое обладание червецовской находкой. Поднимая череп повыше и рассматривая его со всех сторон, коммерсант вместе с тем мысленно поднимал знамя справедливости, и это означало, что он не позволял величию и мощи коммунистического зла совершенно заслонить тот факт, что и в царских тюрьмах смерть не шутя косила политических. Лишь исходя из этого факта можно прийти к некоторым обоснованиям версии о социалистическом происхождении черепа. Представим себе, например, такой ход событий. Умирает некто Клеточников, революционер. А перешедший в православие жид Соколов, прозванный Иродом, смотритель равелина, лютый, по тогдашним понятиям, зверь, завзятый служака, червь, казенная душа, пресмыкающаяся перед начальством и отыгрывающаяся на арестантах дотошным следованием всем пунктам и параграфам тюремных правил, этот безмозглый и слепосердый, мерзкий и жалкий Соколов смотрит на труп с беспокойством: не спросит ли с него начальство за эту безвременную кончину? А как же иначе, если в те времена по странной случайности или оплошности человеческая жизнь ценилась недешево и спрашивали с ревностных служак соколовых за почивших в бозе революционеров клеточниковых строго? И Соколов, судя по всему, решает: устрою видимость побега, а тело закопаю просто-напросто здесь где-нибудь в земле, и если его в каком-либо отдаленном будущем найдут, мне уже будет на это глубоко плевать. Интересно, не мнит ли себя православным и Фрумкин? Сироткин пригнул голову, как в опасении удара сзади. Предатели и подлецы сзади и бьют. Фрумкины... тут вопросы, вопросы! Фрумкин - что он есть, если не один большой, больной и страшный вопрос? Страшно и то, что он, Сироткин, раньше не понимал этого. Теперь он дрожал от негодования, смешанного с ужасом, и пронзительно озирался. Его душа неприкаянно возилась в тесноте тела. Ясности! И святости! Жизни без червецовых и фрумкиных! Вот требование... Не воображает ли Фрумкин порой в своей головенке, что я ему на радость подыхаю собачьей смертью, от которой беспокойство лишь в надобности понадежнее спрять мой труп?
Так вот в чем смысл находки! Это символ. Теперь ясно, для чего череп достался ему и почему он так боится расстаться с ним. Связь эпох; и символ времени. Хороший предлог покончить с Червецовым, и одновременно жуткое, пророческое указание на Фрумкина. Следовательно, подпольные кровавые игрища нигилистов и одиночные камеры, смерть неизвестного и секретно-похоронные хлопоты вероотступника, находка Червецова и тайные злоумышления Фрумкина все это звенья одной цепи, символы одного насилия, которое исподволь вершилось с давних пор, а по-настоящему раскрылось и выявило свою мощь именно теперь, на исходе нашего чудовищного века и в несомненной связи с его, Сироткина, жертвенностью. Кругом бездонный ад. Положим, он не агнец для заклания, - не на того напали! - но разве не вынужден он всю свою жизнь идти по лезвию бритвы? По крайней мере, шарахаться от собственной тени... Сколько страхов он пережил! сколько вспышек бесплодного гнева! сколько стыда и отчаяния, раскаяния и ярости! И все потому, что ему изначально уготована судьба жертвы. Осознав свою обнаженность перед силами зла, Сироткин невольно подтянулся; впрочем, посмотрим еще, состоится ли задуманное безжалостным временем жертвоприношение. Грусть овладела коммерсантом. Привычная блудливая ухмылка впервые за много лет сбежала с его лица, не оставив и следа, и это было похоже на смерть, но тут же он вновь зарумянился и улыбнулся, ибо в неких прекрасных сферах, на залитых праздничным светом сценах, воздвигнутых трудом его воображения, уже лежали в наготе и незапятнанной чистоте, но слишком тесно, едва ли не мучительными штабелями, всякого рода революционные юноши и девушки, партийные демагоги, суетные тираны, величавые полководцы, бездушные вертухаи, преступники всех мастей, насильники, мастера и мастеровые зла, бесчисленные и быстротечные герои века, червецовы и фрумкины, и все они смотрели на него с трогательной беззащитностью, ожидая его приговора. Вот оно, зло! Лежит у его ног. Таким оно было по душе Сироткину. Он понимал: теперь что-то детское происходит с ним, как в ребенке, который силится понять, за что его обидели и как ему жить дальше. Но избавиться от наваждения он не мог. Жизнь у человека одна, и потому не уйти от ощущения, что все зло мира обращено прежде всего на тебя. Что такое мир, если не твоя беспомощность перед лицом неизбежной смерти? Разве жизнь других это не твое убийство? Что ж, он готов принести в жертву накопившийся у него избыток добра и великодушия, готов вынести оправдательный приговор, понять, пожалеть, простить - не ближним, конечно, не реальному Червецову и действительному Фрумкину, которые только и знают, что выбивать у него почву из-под ног, а этому насильственному, кладбищенского вида братству сваленных в кучу человеков, некогда восходивших на свои олимпы и свои голгофы. Впервые он улыбался не двусмысленно, обличая или пороча кого-то, а хорошо, подходяще для внутреннего переустройства и внешнего впечатления. Но этого никто не видел, и Сироткин сожалел, что столь зря работает в нем вырвавшийся из забвения талант иной жизни, того иного человека, которым он не стал по глупой и роковой случайности.
***
Бесконечные хлопоты выворачивают наизнанку, он утомлен, разбит, как старый сапог. Все ради семьи, ради детей. Сироткину хотелось, чтобы о нем думали как о некоем каторжнике и мученике труда, хотя то, что он понимал как свою разбитость и что в действительности было скорее разболтанностью, объяснялось не столько неимоверностью его трудов, сколько неумеренными возлияниями. Теплота отношения к спиртному сводила коммерсантов-звездочетов в дружный коллектив не меньше, чем общность доходов. К тому же теперь на них трудились наемные работники, а когда Сироткину все-таки приходилось приложить к чему-либо руку, обременить себя физическими усилиями, он делал это не без отвращения. В иные дни, спеша предотвратить всякую попытку навьючить на него заботы, он просто уходил из дома и слонялся по городу, перекатывая в груди грустное сознание, что рост прибылей радует и веселит, конечно, его домочадцев, но отнюдь не способствует расширению его свободы, его духовного отличия от тысяч двуногих. Он шел и лелеял в душе зависть к бродягам, праздношатающимся, к юнцам, которым ничто не мешало целые дни проводить на улице без дела, попивать пиво на стульях летних кафе и болтать о всякой чепухе. Он завидовал воробьям, плескавшимся в лужах, и Наглых, который при всей своей деловой взвинченности умел все же забываться, мог забыться в гостях и сломать чужое пианино, как свое собственное. Он, Сироткин, такой бурной безответственной свободы не знал.
Город был средний, обыкновенный, каких много в пучине русских лесов; всю силу и прелесть его архитектуры представляла главная, торжественная улица, вокруг которой чернело мессиво деревянных гнездовищ человека, явно не принадлежавших к шедеврам градостроения. За довольно долгую историю город не стяжал знаменитости, и Сироткин подумывал о переезде в столицу, в темное кружево страха внезапно умереть с мешками денег на руках он вплетал искорки надежды, а то и уверенности, что его, пожалуй, еще ждет впереди непременная победа в самой Москве, какая-то тверско-ямская удаль. Прогулки приводили его обычно на Гору, где развалины монастыря благодаря попыткам разбить парк давно и надолго заросли несерьезным молодняком, буйно и бессмысленно восстающим на гармонию пейзажа. У подножия Горы медленно и неумолимо превращалось в болото искусственное озеро, к которому спускалась широкая гранитная лестница с приземистыми и тяжеловесными фонарями на площадках, с гипсовыми фигурками напористых особей обоего пола, еще недавно державших весла, отбойные молотки, серпы или вскидывавших руки в символическом приветствии. Теперь они остались без всяких инструментов своего неугомонного мифического промысла, без рук, без фуражек, без изобразительных отличий, если предполагались братские негры и азиаты, без трусиков и галстучков, что выглядело особенно забавно в тех детских случаях, когда этим бутафорским человечкам надлежало изображать преждевременную и весьма полезную для недостаточно умудренной опытом мировой борьбы части человечества зрелость. Взять, к примеру, отрока Павлика Морозова. Лепные павлики, лишившись на спуске с Горы строгости и мощи облика, уже не могли выдавать своих отцов и нынче в безмолвном ночном ужасе вещали в неизвестность, что новое поколение выбирает распитие винных бутылок и разнузданную похоть совокуплений в ближайших кустах, откуда днем открывается великолепный вид на окрестности города. В теплую погоду Сироткин ложился на траву, ласкавшую фундамент бездарной в своей нарочитой импозантности смотровой площадки, открывал глаза небу и неторопливо размышлял о потерях жизни. Мучительно, как опухоль, вызревала в его голове мысль, что не иначе как на беду ему не хватает сил стать религиозным фанатиком. Ах, вот если бы... Он обладал внутренним зрением и мог видеть, как в сумрачных чертогах эта мысль раскидывает тяжелые ветви и гроздья, пожирая тонкие и теплые ручейки, которые, нежно охватывая сердце, до сих пор заставляли его замирать от сладкого вкуса другого человека, каким он, послушавшись зова души, наверняка стал бы в лоне церкви или даже среди диких суеверий и обычаев какой-нибудь секты.
Главное недоумение жирело на безответности вопроса, властен ли он над заработанными деньгами. За каждую снятую со счета в его пользу копейку он должен отчитываться, и ни копейки не вправе снять без строго мотивированных и аргументированных объяснений. В странное положение поставило его государство. Сироткина мучило подозрение, что государство претендует на присвоение его денег и что при фирме тайным выразителем этих государственных претензий выступает Фрумкин. А почему бы и нет? Разве Фрумкину, неплохо разбирающемуся в тонкостях финансовой политики, не выгоднее действовать заодно с государством? Нажитые деньги как будто принадлежат ему, Сироткину, а ведь в любой момент государство может предъявить на них тысячу прав, может просто закрыть фирму, ликвидировать счет, конфисковать в свою пользу весь наличный капитал звездочетов, а пожелает - так и все их имущество: все их добро пустит на поток и разграбление. Сироткин никогда не доверял государству, но если раньше это недоверие было, в своем роде, приятным и досужим комнатным донкихотством ни в чем по-настоящему не занятого и не заинтересованного, по существу лишнего человека, то теперь оно развилось в ожесточенный анархизм безумца, возомнившего, что все в государстве, начиная с первого лица и кончая прохвостом Фрумкиным, только и помышляют, как бы отнять у него его сокровища.
Неуверенность в будущем наполняла его мозг и руки, его мышцы тугой и дрожащей силой желания как женщиной, как возбужденно ревущей, призывающей самкой овладеть законным и словно призрачным богатством, ощутить на себе материальный вес его власти, которую легко превратить во власть над другими. Лихорадка чувств делала его жизнь сном и маскарадом. Но в город он выходил и под глыбой смотровой площадки лежал ради светлой грусти по утраченной чистоте. Деньги, работа, власть - все, в конце концов, суета сует. Он освежал в памяти замысловатый опыт своих попыток приобщения к вере: юношеских, незрелых и взрослых, мучительных, и у него зарождалась надежда, что не все еще потеряно, что одна из попыток будущего даст ему настоящий шанс преодолеть оцепенение духовных сил и этот шанс он не упустит.
Однажды на высоте смотровой площадки тоненько, зыбко реяла в сером воздухе женщина, и Сироткин, скрытый в зарослях, разглядывая ее, не сразу узнал Ксению. Она напряженно и как будто горестно смотрела в зеленую хвойную даль. Сироткин невольно залюбовался ею, ее, как ему представлялось, судорожными и тщетными, но прекрасными даже в своей обреченности усилиями оторваться от земли. И лишь когда женщина сделала довольно неопределенное движение, не то собираясь уйти, не то придвигаясь к краю площадки, чтобы броситься вниз головой и покончить счеты с опостылевшей жизнью, до него дошло, что уже минуту или две мишенью его наблюдений держится не кто иная как жена писателя Конюхова. Веселая и, пожалуй, двусмысленная улыбка озарила расплавчатое лицо бизнесмена. Как мгновение назад он, не заботясь о серьезности облика, оплакивал свое религиозное неумение, словно бы заведомо лишавшее его душу прав на бессмертие, так теперь беззаботно смеялся над сотней шальных, ловких и почти неуловимых мыслишек, успевавших поразить его, пока он думал, что случай не шутя хочет свести его с незнакомкой, о чем-то терзавшейся на смотровой площадке. Он смеялся и оттого, что Ксения никогда не узнает ничего о гадости этих его мыслишек, иными словами, смеялся над жаркой и тошнотворной, но все-таки нужной, чем-то даже полезной близостью тайны, похожей на гнилой зуб, который доставляет массу хлопот, а удалить жалко и страшно. Радуясь неожиданности встречи, он позвал женщину. Ксения, перегнувшись через низкие перильца, посмотрела вниз, но тут же как бы и соскучилась за этим занятием, потому как разглядеть что-либо в зарослях было нелегко. Разве что по голосу узнала она Сироткина? И что подумала о нем? Что он пьян и валяется там, внизу, как те горькие пропойцы, которым уже давно неведом стыд?
Узнала ли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53