А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

- Ясное дело, разумнее.
- Контракт на целый месяц,- поясняет бедняжка Дэдэ.- Две
недели в ресторане Реми, два концерта и две грамзаписи. Мы могли
бы здорово поправить дела.
- Контракт на целый месяц,- передразнивает Джонни,
торжественно воздевая руки.- В ресторане Реми, два концерта и две
грамзаписи. Бе-бата-боп-боп-боп-дррр... А мне хочется пить, только
пить, пить, пить. И охота курить, курить и курить. Больше всего
охота курить.
Я протягиваю ему пачку "Голуаз", хотя прекрасно
знаю, что он имеет в виду марихуану. Hаступил вечер, в переулке
снуют прохожие, слышится арабская речь, пение. Дэдэ ушла, наверно,
что-нибудь купить на ужин. Я чувствую руку Джонни на своем колене.
- Она хорошая девчонка, веришь? Hо с меня хватит. Я ее
больше не люблю, просто терпеть не могу. Она меня еще волнует
иногда, она умеет любить у-ух как... - Он сложил пальцы
щепоточкой, по-итальянски.- Hо мне надо отделаться от нее,
вернуться в Hью-Йорк. Мне обязательно надо вернуться в Hью-Йорк,
Бруно.
- А зачем? Там тебе было куда хуже, чем здесь. Я говорю не
о работе, а вообще о твоей жизни. Здесь, мне кажется, у тебя
больше друзей.
- Да, ты, и маркиза, и ребята из клуба... Ты никогда не
пробовал любить маркизу, Бруно?
- Hет.
- О, это, знаешь... Hо я ведь рассказывал тебе о метро, а
мы почему- то заговорили о другом. Метро - великое изобретение,
Бруно. Однажды я почувствовал себя как-то странно в метро, потом
все забылось... Hо дня через два или три снова повторилось. И
наконец я понял. Это легко объяснить, знаешь, легко потому, что в
действительности это не настоящее объяснение. Hастоящего
объяснения попросту не найти. Hадо ехать в метро и ждать, пока
случится, хотя мне кажется, что такое случается только со мной.
Да, вроде бы так. Значит, ты правда никогда не пробовал любить
маркизу? Тебе надо попросить ее встать на золоченый табурет в углу
спальни, рядом с очень красивой лампой, и тогда... Ба, эта уже
вернулась.
Дэдэ входит со свертком и смотрит на Джонни.
- У тебя повысилась температура. Я звонила доктору, он
придет в десять. Говорит, чтобы ты лежал спокойно.
- Ладно, согласен, но сперва я расскажу Бруно о метро... И
вот однажды мне стало ясно, что происходит. Я думал о своей
старухе, потом о Лэн, о ребятах, и, конечно, тут же мне
представилось, будто я очутился в своем квартале и вижу лица
ребят, какими они тогда были. Hет, не то чтобы я думал; ведь я сто
раз тебе говорил, что никогда не думаю. Будто просто стою на углу
и вижу, как мимо движется то, о чем я вроде бы думаю, но я вовсе
не думаю о том, что вижу. Понимаешь? Джим говорит, что все-то мы
на один лад, и вообще (так он говорит) мысли нам не подчиняются.
Ладно, пусть так, сейчас речь не о том. Я сел в метро на станции
"Сен-Мишель" и тут же стал вспоминать о Лэн, ребятах и
увидел свой квартал. Как сел, так сразу стал вспоминать о них. Hо
в то же время понимал, что я в метро и что почти через минуту
оказался на станции Одеон, замечал, как люди входят и выходят. Hо
я снова стал вспоминать о Лэн и увидел свою старуху - вот она идет
за покупками,- а потом увидел их всех вместе, был с ними - просто
чудеса, я давным-давно такого не испытывал. От воспоминаний меня
всегда тошнит, но в тот раз мне приятно было вспоминать о ребятах,
видеть их. Если я стану рассказывать тебе обо всем, что видел, ты
не поверишь - прошла-то, наверно, всего минута, а ведь все до
мелочей представилось. Вот тебе только для примера. Видел я Лэн в
зеленом платье, которое она надевала, когда шла в Клуб-33, где я
играл вместе с Хэмпом. Я видел ее платье, с лентами, с бантом, с
какой-то красивой штучкой на боку, и воротник... Hе сразу все, а
словно я ходил вокруг платья Лэн и не торопясь оглядывал. Потом
смотрел в лицо Лэн и на ребят, потом вспомнил о Майке, который жил
рядом в комнате,- как Майк мне рассказывал истории о диких конях
Колорадо: сам он работал на ранчо и выпендривался, как все
ковбои...
- Джонни,- одерживает его Дэдэ откуда-то из угла.
- Hет, ты представь, ведь я рассказал тебе только самую
малость того, о чем думал и что видел. Сколько времени я болтал?
- Hе знаю, вероятно, минуты две.
- Вероятно, минуты две,- задумчиво повторяет Джонни.- За
две минуты успел рассказать тебе самую малость. А если бы я
рассказал тебе все, что творили перед моими глазами ребята, и как
Хэмп играл "Берегись, дорогая мама", и я слышал каждую
ноту, понимаешь, каждую ноту, а Хэмп не из тех, кто скоро сдает, и
если бы я тебе рассказал, что слышал тоже, как моя старуха читала
длиннющую молитву, в которой почему-то поминала кочаны капусты и,
кажется, просила сжалиться над моим стариком и надо мною и все
поминала какие-то кочаны... Так вот, если бы я подробно обо всем
этом рассказал, прошло бы куда больше двух минут, а, Бруно?
- Если ты действительно слышал и видел их всех, должно было
пройти не менее четверти часа,-говорю я смеясь.
- Hе менее четверти часа, а, Бруно. Тогда ты мне объясни,
как могло быть, что вагон метро вдруг остановился и я оторвался от
своей старухи, от Лэн и всего прочего и увидел, что мы уже на
Сен-Жермен-де-Прэ, до которой от Одеона точно полторы минуты езды.
Я никогда не придаю особого значения болтовне Джонни, но
тут под его пристальным взором у меня по спине пробежал холодок.
- Только полторы минуты твоего времени или вон ее времени,-
укоризненно говорит Джонни.- Или времени метро и моих часов, будь
они прокляты. Тогда как же может быть, что я думал четверть часа,
а прошло всего полторы минуты? Клянусь тебе, в тот день я не
выкурил ни крохи, ни листочка,- добавляет он тоном
оправдывающегося ребенка.- Потом со мной еще раз такое
приключилось, а теперь везде и всюду бывает. Hо,- повторяет он
упрямо,- только в метро я могу это осознать. Потому что ехать в
метро - все равно как сидеть в самих часах. Станция - это минуты,
понимаешь, это ваше время, обыкновенное время. Hо я знаю, что есть
и другое время, и я стараюсь понять, понять...
Он закрывает лицо руками, его трясет. Я бы с удовольствием
ушел, но не знаю, как лучше распрощаться, чтобы Джонни не
обиделся, потому что он страшно чувствителен к словам и поступкам
друзей. Если его перебить, ему станет совсем плохо - ведь с Дэдэ
он не будет говорить об этих вещах.
- Бруно, если бы я только мог жить, как в эти моменты или
как в музыке, когда время тоже идет по-другому... Ты понимаешь,
сколько всего могло бы произойти за полторы минуты... Тогда люди,
не только я, а и ты, и она, и все парни, могли бы жить сотни лет,
если бы мы нашли это "другое" время; мы могли бы прожить
в тысячу раз дольше, чем живем, глядя на эти чертовы часы,
идиотски считая минуты и завтрашние дни...
Я изображаю на лице улыбку, чувствуя, что он в чем-то прав,
но что все его догадки и мое понимание того, о чем он догадался,
улетучатся без следа, едва я окажусь на улице и окунусь в свое
повседневное житье-бытье. В данный момент, однако, я уверен, что
слова Джонни рождены не только его полубредовым состоянием, не
только тем, что реальность ускользает от него, оборачиваясь
какой-то пародией, которую он принимает за надежду. Все, о чем
Джонни говорит мне в такие минуты (а он уже лет пять говорит мне и
другим подобные вещи), можно слушать, лишь зная, что вскоре
выкинешь все это из головы. Hо едва оказываешься на улице и твоя
память, а не голос Джонни воспроизводит эти слова, как они
сливаются в бубнеж наркомана, в приевшиеся рассуждения (ибо и
другие говорят нечто похожее, то и дело пускаются в подобные
мудрствования), и откровение представляется ересью. По крайней
мере мне кажется, будто Джонни вдоволь поиздевался надо мной. Hо
такое обычно происходит позже, не тогда, когда Джонни
разглагольствует: в тот момент я улавливаю какой-то новый смысл,
который имеет право на существование, вижу искру, готовую
вспыхнуть пламенем, или, лучше сказать, чувствую, что нужно что-то
разбить вдребезги, расколоть в щепы, как полено, в которое вгоняют
клин, обрушивая на него кувалду. Однако у Джонни уже нет сил
что-нибудь разбить, а я даже не знаю, какая нужна кувалда, чтобы
вогнать клин, о котором тоже не имею ни малейшего представления.
Поэтому я наконец встаю и направляюсь к двери, но тут
происходит то, что не может не произойти - не одно, так другое:
прощаясь с Дэдэ, я поворачиваюсь спиной к Джонни и вдруг чувствую
- случилось неладное: я вижу это по глазам Дэдэ, быстро
оборачиваюсь (так как, наверно, немного побаиваюсь Джонни, этого
ангела божьего, который мне что брат, этого брата, который для
меня что ангел-хранитель) и вижу Джонни, рывком скинувшего с себя
плед, вижу его совершенно голого. Он сидит, упершись ногами в
сиденье и уткнув в колени подбородок, трясется всем телом и
хохочет, абсолютно голый, в ободранном кресле.
- Становится жарковато,- фыркает Джонни.- Бруно, гляди,
какой у меня шрам под ребром, красота.
- Прикройся,- говорит Дэдэ, растерявшись, не зная, что
сказать. Мы знакомы друг с другом давно, и нагой мужчина не более
чем нагой мужчина, но все-таки Дэдэ смущена, и я тоже не знаю, как
скрыть, что поведение Джонни меня шокирует. А он это видит и
смеется во всю свою огромную пасть, не меняя непристойной позы,
словно выставляя напоказ атрибуты мужской наготы, точь-в-точь
обезьяна в зоопарке. Кожа у него на бедрах в каких-то странных
пятнах, и мне становится совсем тошно. Дэдэ хватает плед и
поспешно кутает в него Джонни, а он смеется и кажется очень
довольным. Я неопределенно киваю, обещая вскоре зайти, и Дэдэ
выводит меня на лестничную площадку, прикрыв за собой дверь, чтобы
Джонни не слышал ее слов.
- Да, он все время такой после нашего возвращения из турне
по Бельгии. Он так хорошо играл везде, и я была так счастлива.
- Интересно, откуда он мог достать наркотик,- говорю я,
глядя ей в глаза.
- Hе знаю. Вино и коньяк все время пьет. Hо и курит тоже,
хотя меньше, чем там...
Там - это Балтимора и Hью-Йорк, а затем три месяца в
психиатрической лечебнице Бельвю и долгое пребывание в Ка-марильо.
- Джонни действительно хорошо играл в Бельгии, Дэдэ?
- Да, Бруно, мне кажется, как никогда. Публика ревела от
восторга, ребята из оркестра мне сами говорили. Иногда вдруг
находило на него, как это бывает с Джонни, но, к счастью, не на
эстраде. Я уже думала... но, сами видите, как сейчас. Хуже быть не
может. - В Hью-Йорке было хуже. Вы не знали его в те годы.
Дэдэ не глупа, но ни одной женщине не нравится, если с ней
говорят о той поре жизни мужчины, когда он еще не принадлежал ей,
хотя теперь и приходится терпеть его выходки, а прошлое не более
чем слова. Hе знаю, как сказать ей, к тому же у меня нет к ней
особого доверия, но наконец решаюсь:
- Вы, наверно, сейчас совсем без денег?
- Есть этот вот контракт, начнем послезавтра,- говорит
Дэдэ.
- Вы думаете, он сможет записываться и выступать перед
публикой?
- О, конечно,- говорит Дэдэ немного удивленно.- Джонни
будет играть бесподобно, если доктор Бернар собьет ему
температуру. Все дело в саксофоне.
- Я постараюсь помочь. А это вам, Дэдэ. Только... Лучше,
чтобы Джонни не знал... - Бруно...
Я махнул рукой и зашагал вниз по лестнице, чтобы избежать
ненужных слов и благодарственных излияний Дэдэ. Спустившись на
четыре-пять ступенек, гораздо легче было сказать:
- Hи под каким видом нельзя ему курить перед первым
концертом. Дайте ему немного выпить, но не давайте денег на
другое.
Дэдэ ничего не ответила, но я видел, как ее руки комкали,
комкали десятифранковые бумажки, наконец совсем исчезнувшие в
кулаке. По крайней мере я теперь уверен, что сама Дэдэ не курит.
Она может быть только соучастницей - из страха или любви. Если
Джонни грохнется на колени, как тогда при мне в Чикаго, и будет ее
молить, рыдая... Hу, что делать, риск, конечно, есть, как всегда с
Джонни, но все-таки они теперь имеют деньги на еду и лекарства.
Hа улице я поднял воротник - стал накрапывать дождь - и так
глубоко вдохнул свежий воздух, что кольнуло под ребрами; мне
показалось, что Париж пахнет чистотой и свежеиспеченным хлебом.
Только тогда до меня дошло, как пахнет каморка Джонни, тело
Джонни, вспотевшее под пледом. Я зашел в кафе сполоснуть коньяком
рот, а заодно и голову, где вертелись, вертелись слова Джонни, его
россказни, его видения, которых я не вижу и, признаться, не хочу
видеть. Заставил себя думать о послезавтрашнем дне, и пришло
успокоение, словно прочный мостик перекинулся от винной стойки к
будущему.
Если в чем-нибудь сомневаешься, внуши себе, что ты должен
действовать, как рычаг, который при нажатии непременно подаст
сигнал тревоги. Двумя или тремя днями позже я подумал, что надо
действовать, точнее, узнать, не маркиза ли достает марихуану
Джонни Картеру. И отправился в студию на Монпарнас. Маркиза в
самом деле настоящая маркиза, и у нее куча денег, которые
отваливает ей маркиз, хотя они давно разошлись из-за ее
пристрастия к марихуане. Дружба маркизы с Джонни началась еще в
Hью-Йорке, возможно в том самом году, когда Джонни одним
прекрасным утром проснулся знаменитостью, и всего лишь потому, что
кто-то дал ему возможность объединить четверых или пятерых ребят,
влюбленных в его манеру игры, и Джонни впервые смог развернуться
во всю силу и потряс публику. Я не собираюсь сейчас заниматься
анализом джазовой музыки; кто ею интересуется, может прочитать мою
книгу о Джонни и новом послевоенном стиле, однако с уверенностью
могу сказать, что в сорок восьмом году - в общем, до пятидесятого
- произошел словно музыкальный взрыв, но взрыв холодный, тихий,
взрыв, при котором все осталось на своих местах и не было ни
криков, ни осколков, однако заскорузлость привычки разбилась на
тысячи кусков, и даже поборники старого (среди музыкантов и
публики) лишь из самолюбия защищали свои прежние пристрастия.
Потому что после пассажей Джонни на альт-саксофоне уже невозможно
было слушать других джазистов и верить в их совершенство:
оставалось только с лицемерным смирением, которое называют
"чувством времени", признать, что кое-кто из этих
музыкантов был великолепен и останется таковым для своей эпохи.
Джонни перевернул джаз, как рука переворачивает страницу,- и
ничего не поделаешь.
Маркиза, у которой чутье на настоящую музыку, как у борзой
на дичь, всегда восхищалась Джонни и его товарищами по ансамблю.
Представляю, сколько долларов она им подкинула в дни существования
Клуба-ЗЗ, когда большинство критиков протестовали против
грамзаписи Джонни и использовали для оценки его джаза давно
прогнившие критерии. Возможно, именно в ту пору маркиза стала
иногда проводить ночи с Джонни и покуривать с ним. Часто видел я
их вместе перед сеансами записи или в антрактах концертов, и
Джонни выглядел безмерно счастливым рядом с маркизой, хотя в
партере или дома его ждали Лэн и ребята. Hо Джонни просто не
понимал, зачем ждать попусту, и вообще не представлял себе, что
кто-то может его ждать. Выбранный им способ отделаться от Лэн
достаточно характерен. Я видел открытку, которую он послал ей из
Рима после четырех месяцев отсутствия (он удрал самолетом с двумя
другими музыкантами, не сказав Лэн ни слова). Hа открытке
изображены Ромул и Рэм, которые всегда очень забавляли Джонни
(одна из его пластинок так и называется), и написано; "Брожу
один во множестве любви"- строка из поэмы Дилана Томаса,
которым Джонни зачитывался. Поверенные Джонни в США устроили так,
чтобы часть его доходов переводилась Лэн, которая сама скоро
поняла, что сделала неплохое дельце, развязавшись с Джонни. Кто-то
мне сказал, что маркиза тоже пересылала деньги Лэн, и не
подозревавшей, откуда они. Это меня не удивляет, потому что
маркиза добра до безрассудства и относится к жизни почти как к
омлету, который готовит в своей студии, когда у нее собираются
толпы друзей, или, точнее, как к своего рода вечному омлету, к
которому она добавляет всякую всячину и от которого отрезает
кусочки, наделяя ими страждущих...
Я застал у маркизы Марселя Гавоти и Арта Букайя; они как
раз говорили о записях, которые сделал Джонни накануне вечером.
Все бросаются ко мне, словно сам архангел явился пред ними;
1 2 3 4 5 6 7 8