А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но мне стало еще хуже. Ноги подкашивались и еле-еле переступали. Хлавьяныч сжалился, дозволил мне прилечь на заполоске. Сделал без меня несколько заворотов, как-то управляясь с навозом своей деревяшкой. Потом растолкал меня – и снова за труд.
К ночи, к ужину, мы, усталые, тащились в деревню. Хлавьяныч верхом. Соха на волоках за кобылой, я позади с вилашками на плече шествовал как заправский труженик. В ужин ели овсяный кисель и вперегонки пили чай вприкуску с сахаром.
Хозяин вручил Хлавьянычу серебряный рубль с головой последнего царя и двуглавым уродливым орлом.
Пахарь порылся в табачном кисете, достал и подал мне гривенник.
– Знай, парень, нелегко на земле копеечка достается. Ох, нелегко. Ляжешь спать – ноги клади на что-нибудь выше головы. Иначе ты, парень, завтра и шагу не сделаешь… – посоветовал Хлавьяныч. А хозяин, скуповатый сапожник, мне сказал:
– Не вырони гривенник. Отдай тетке Клавде. Еще два заработаешь, и купим тебе фуражку за тридцать копеек.
– Лучше за сорок, со светлым козырьком, – возразил я, – как у ребятишек.
Вылез из-за стола и, шатаясь, пошел на свежее сено спать и смотреть дивные сны. Тогда у нас не было ни кино, ни телевизора. Мы были рады видеть сны, похожие на сказки и небылицы. Снов не помню. А первый гривенник забыть не могу!
39. ЗВОНАРИ
МЫ, ДЕРЕВЕНСКИЕ ребятишки, кончили школьные занятия и на малое время, до летних работ, были предоставлены отдыху и шалостям. Однако родители наши и, в частности, мой опекун Михайло по воскресным дням гоняли нас в церковь слушать богослужение и молиться за себя и за здоровье старших.
Собравшись гурьбой, мы бегали в приходскую храмину святых апостолов Петра и Павла, что находилась от нашей Попихи всего в четырех верстах. Были мы хотя и малы – лет по десять, и по малости лет безгрешны, но не богомольны и не богобоязненны.
В церкви мы занимались не молением, а шалостями. И даже мелкими кражами, на первый взгляд, самыми безобидными: тащили копеечные булочки у булочниц, торговавших на паперти; собирали тайком огарки свечей с подсвечников, а потом эти огарыши за копейки продавали сапожникам – воск им был надобен для отделки каблуков.
Мы с Колькой однажды выбрали на широком церковном подоконнике два самых лучших поминальника, украшенных жестяными с позолотой обложками. На одной обложке – Иоанн Креститель, на другой – Никола Чудотворец. Обложки мы оторвали, а записи «за упокой и здравие» выбросили так, что никому и не нахаживать.
Колька прибил гвоздями Николу ко кресту над могилой своего отца Николая, а я пригвоздил Крестителя над вечным покоем моего отца Ивана.
Я и теперь удивляюсь, почему наше столь тяжкое преступление не было никем вскрыто и мы остались безнаказанными?
Пришли мы однажды гурьбой в церковь и, не проходя вперед к алтарю, где на виду у всех богомольцев не особенно нашалишь, собрались около выхода у дверей на тот случай, если сторож погонит, так тут сразу же можно броситься на улицу, и никто не догонит, и уши не нарвет.
В этот раз сторож очень за нами наблюдал, и мы были тише воды, ниже травы, и даже нарочито, с упованием взирая на иконы, крестились истово, шевеля губами, вроде бы шептали молитвы.
Сторожу показалось это любо. Он подманил нас к себе и тихонько спросил:
– Звонить в большой колокол можете?
– Можем! В пасхальную неделю много раз званивали, – похвастал я.
А Колька сказал:
– Подумаешь, большой колокол, и весь-то сто двадцать пудов. На Устьянской колокольне пятьсот пудов, и в тот звонили…
– Вот что, хорошие ребята, вы сегодня славно себя ведете, я разрешаю вам сбегать на колокольню и ударить дюжину раз в большой колокол к «достойне». Сейчас запоют: «Достойно есть, яко воистину…», вы и позвоните. Ну, живо!
Для такого дела нас упрашивать не надо.
Бежим вперегонки по винтовой кирпичной лестнице, задыхаясь и споря, сколько разов бывает в одной дюжине. Серега Петрушин говорит:
– Ясно, кажется, десять разов.
– Врешь! – обрезал его Колька. – Не меньше ста! Вот какая бывает дюжина! Если бы десяток только, так сторож нас и просить бы не стал, а сам бы полез и побрякал. А сто раз ему лень звонить.
Логики в Колькиных словах мне показалось больше, я его поддержал охотно, имея в виду – звонить, так звонить как следует.
Забрались на колокольню двое – мы с Колькой, встали под колокол, и, дергая за сыромятные ремешки, начали раскачивать двенадцатипудовый язык.
Серега, стоя у перил, осматривал окружающую местность; это было не менее интересно, чем наше с Колькой звонарство.
Нам важно было раскачать язык и ударить первый раз.
По малому опыту мы знали, что звон дальше сам пойдет, только знай подергивай за ремешки, не ослабляя своей силенки.
Сереге мы сказали:
– Считай до ста ударов, а как будет сто, ты махни нам рукой и мы тогда перестанем. Сторожу полюбится, он и на другое воскресение нам даст позвонить. Давай, Колька, поехали! Раз-два! Взяли!..
Бухнул колокол, раз, другой, третий… Стараемся мы с Колькой по совести. Оглохшие под колоколом, ничего не слышим, ничего не видим и знать не хотим. Наше старание разносится по окрестности. Сотни, тысячи людей слышат, а звоним-то всего лишь мы с Колькой вдвоем – знай наших!
Отзвонили мы положенные по канонам церковным к «достойне» в честь двенадцати апостолов двенадцать ударов. Наверно, еще двенадцать и еще не меньше.
Серега Петрушин позавидовал нам, перестал глазеть по сторонам, вскочил на дроку и начал припрыгивать; а к доске были для трезвона протянуты веревки от трех малых колоколов. Звон получился яростный, неистовый, какой бывает только во время пожаров.
И откуда нам знать, что от нашего трезвона произойдет переполох в церкви и даже в селе. Кто-то подумал, а кто-то крикнул:
– Что это за набат? Не пожар ли где?
Серега перестал прыгать на доске, заглох его колокол. Нам он машет рукой, а мы наяриваем. Не может быть, по приблизительному подсчету, до ста ударов еще не хватает. Не беда, если будет и с прибавкой.
Только тогда мы догадались о чрезмерном своем усердии, когда сторож, задыхаясь, прилез на колокольню и ловко, двумя пинками вышиб меня и Кольку из-под колокола. Звон прекратился. Мы кубарем полетели вниз по крутым лестницам, а сторож кричал сверху:
– Православные! Никакого пожара! Держите их, баловников! Похлестать надо. Ах, мерзавцы! Вот и доверяй им. Заставь дураков богу молиться – лоб разобьют. Держите их!
Но разве нас догонишь? Поминай как звали…
Потом мы узнали, что в церкви был небольшой переполох. Двух обморочных старух, спрыскивая «святой» водой, приводили в чувство. А бабка-повитуха, Марья Кулева, приняла на паперти ребенка от роженицы, преждевременно родившей здорового, голосистого младенца.
Мы и не подумали, что эти мелкие происшествия в божьем храме были вызваны нашим старанием.
40. ВОРОНКО
У МОЕГО опекуна была лошадь, умная, послушная, безответная труженица – Воронко. Мне она, лошадь, вернее он, мерин Воронко, приглянулся с первого нашего знакомства. Я, десятилетний отрок, впервые стал запрягать Воронка, уже семь лет ходившего в упряжке.
Воронко, к моему изумлению, не то чтобы стал отказываться от запряжки, наоборот, склонил голову и сам просунулся в хомут. Я заправил шлею и благодарно погладил Воронка по морде. Он понял это, как мое желание быть с ним в дружбе. И не ошибся. Запряг с первого раза без помехи. Правда, супонь затянул слабовато, Воронко и на это не сетовал, понимал, что я еще не обладаю достаточной силой и не могу засупонить хомут до отказа.
Запряженный в розвальни, повез меня Воронко на лесопильный завод за дровами. Там я натаскал горбылей и реек, склал на розвальни, завязал и, усевшись на воз, благополучно привез дрова домой.
С этого началась ваша совместная с Воронком трудовая деятельность и дружба.
Потрудились мы с ним немало. Бывали во всяких поездках – и дальних, и ближних. Осенью в кузницу приводил на перековку. Воронко покорно заходил в станок, стоял на трех ногах, пока кузнец прибивал подогнанную по размеру подкову. С новыми подковами на всех четырех Воронко чувствовал себя веселее. Он пробовал бежать рысью и вскачь без принуждения.
Я встряхивался на его хребтине, ситцевая рубашонка парусила от быстроты бега.
В сохе он ходил по воем правилам: спокойно, без рывков. Умей только держать рогаля на уровне, не запускай сошники глубоко, не кривляйся, шагай прямо, и тогда для Воронка безразлично, кто за сохой – старик или подросток неопытный.
Тяжеловат труд пахаря. Еще тяжелей труд коняги. Но все это было должное, необходимое и неизбежное.
Там, где ныне на широком участке поля тарахтит в дымке один трактор, раньше здесь, на нашей Вологодской узкополосице, трудилась полсотни пахарей и столько же лошадей. Ускорен и облегчен труд на пашне, на земле. Лошадь, наш верный помощник, уходит в прошлое, оставаясь в доброй памяти благодарного земледельца.
И в моей памяти остались обрывки воспоминаний о безупречном копытном друге.
Были промежутки времени, когда Воронко отгуливался в поскотине целыми неделями на подножном корме. Наверно, ему не казалось скучно: на пастбище многие ему знакомые и дружески близкие, обласканные кони нагуливали себе силу, держась все вместе табуном.
Я приходил по надобности за Воронком. И стоило только издали сказать понятное ему слово «тпрсссо» – он узнавал меня по голосу, выходил из табуна навстречу. За время поездок за дровами, за кормом или на мельницу я приучил его понимать, кроме «тпрсссо», еще пять слов: «право», «лево», «стой», «грабят».
Мне не надо было, идя рядом с возом, тянуть за вожжи: скажешь «лево» – пойдет влево, скажешь «право» – пойдет вправо. Вместо лошадиного «тпррру», он усвоил слово «стой», а если крикнуть «грабят!» – он мчался, сколько хватало силы.
Мой опекун дивился образованности Воронка и любил этим похвалиться перед соседями. Безлошадный бобыль Саша Петрушин не удивлялся и в пику Михайле говорил:
– Подумаешь, какое диво! А ты видал, что вытворяют казацкие лошади! Всякие танцы-манцы выкамаривают. Твой Воронко казацкой лошади в лакеи не годится…
Может быть, это и так. Воронко, конечно, не проходил курсов казацкого коня.
В войну четырнадцатого года Михайло водил Воронка на приемный пункт.
Начальство приказало явиться с лошадьми. Кони, как и люди, требовались на войну в огромном количестве.
«Ужели Воронка забреют?» – применяя к нему рекрутский термин, с тоской и озабоченностью думал я.
У опекуна в избе была приклеена к стене картина: казаки с пиками, убитые немцы и наши. На переднем плане валяются убитые лошади…
«Показать бы это нашему Воронку, убежал бы он от войны подальше. Пусть дерутся цари и короли, а причем тут люди и лошади?»
Воронка забраковали. Не меньше хозяина обрадовался этому я.
Мне на войну рано. Воронко не гож, значит, нам жить-горевать вместе.
Помню, в масленицу с позволения опекуна нарядил я Воронка в начищенную сбрую: узда с разноцветными тряпицами, колоколец под дугой, ошейник с бубенцами, шлея сверкает медными бляхами. Дуга расписана, словно радуга.
Воронко понял неслучайность такого преображения, запереминался на месте: не жить не быть рад порезвиться.
Выехали в село. Катанье, гонка лошадей по кругу.
Михайло с Енькой сидели в задке праздничных выездных саней. Оба вразвалку.
Я повозничал, сидел, как кучер, на передней беседке. Два круга сделал по селу, подчиняясь общему движению. На третьем заезде вырвался из круга и во всю мочь гаркнул:
– Грррабят!!!
Воронко, вытянувшись, понесся вскачь, самому черту не догнать. Летел, как в сказке, а я только покрикивал:
– Грабят! Грррабят!!!
Многих тогда я удивил лихачеством быстрой езды.
Сделав круг версты полторы, я свернул в сторону. Надо же коню отдышаться. Обернулся: Енька бледен, Михайло не знает, что сказать – то ли похвалить, то ли выругать…
Кто-то из мужиков восторженно сказал:
– Ну, Мишка, не из тучи гром. Никак от твоего Воронка не ожидали такого гону! Ну и ну…
– А вот как наши-то! – заносчиво ответил мой опекун. – Я сам думал, что из меня душа вон. С закрытыми глазами мчался…
Подошел старшина, с ним стражник, придрались к моему хозяину.
– Надлежит протокол составить! Кто вам дозволил панику на публику наводить? Как так – «грабят»? Кого грабят среди белого дня на масленице? Слыхано ли дело? Я те покажу, как «грабят». Штраф три рубля!
– Помилуйте, Павел Иванович, господин Соловьев, ей-богу, я тут совсем ни при чем. Мальчишка глупый, от какого-то дурака он перенял и обучил лошадь, с этого слова с ума сходит…
– Ах, это ты, малыш, повозничал?
Штраф не взяли, меня свысока похвалили. Все уладилось.
Разговор об этом «грабят» долго не утихал. А потом и другие стали так покрикивать на лошадей.
У нас такой порядок: труженика-коня, друга человеческого не забивают.
Пришел срок тяжкой и недолговечной лошадиной жизни. Осталась от Воронка кожа. Михайло сам ее в ушате посыпал овсяными высевками и корой ивовой. Выкроилось четыре пары крюков на сапоги.
Обычно пару сапог я мог сшить в длинный семнадцатичасовой летний день. Из Воронковой кожи я шил сапоги, одну пару, целых три дня: мешали тоскливые раздумья о бренности жизни моего любимца.
В памяти перед моими глазами стоял живым укором Воронко и как бы говорил: «На живом ездили до изнеможения, с мертвого кожу сняли, на сапоги перешиваете. Эх вы, люди!..»
И вот я уже прожил добрых три лошадиных века. Казалось бы, не удивительно забыть о Воронке. А он не только вспоминается, но и часто появляется во сне. Иногда даже разговаривает со мной в сновидениях человеческим голосом. И странно, что во сне я не удивляюсь этому. Будто так и надо.
41. КАК Я ВЫБИРАЛ В «УЧРЕДИЛКУ»
ВСПОМНИЛ я об этом нечаянно, в одной связи с далеким прошлым.
Летом в семидесятом году, в день выборов в Верховный Совет, я взял паспорт, вышел на улицу Халтурина, бывшую Миллионную, и направился в дом напротив, на избирательный участок. Здесь ныне – средняя школа. А в семнадцатом году, в покоях этого здания доживал свои последние дни князь Путятов, возглавлявший дворцовую охрану. И в этом самом доме в семнадцатом году собрались будущие временщики – Керенский, Шульгин и другие.
Вопрос для Керенского и всей компании был щекотливый: пригласить на сборище Михаила Романова – брата бывшего царя – и добиться от него отречения от престолонаследия, предложенного свергнутым царем.
Добиваться пришлось недолго. Михаил жил напротив Миллионной в своем дворце, в доме под № 10 на Дворцовой набережной. Через пять минут он явился на совет будущих правителей, а через десять минут увещевания Керенский лобызал царева братца за благоразумный отказ от престола…
Об этом я знал из мемуарной литературы; об этом же я невольно вспомнил теперь, идя голосовать за кандидата в депутаты Верховного Совета.
Выборный участок оказался в доме, имеющем свою биографию, да еще с такими интересными историческими деталями, о которых полагаю, никто из работавших в избирательной комиссии не ведал и не догадывался.
Возвращаясь домой после голосования, я мысленно откинул пятьдесят три года обратно и вспомнил сохранившееся в памяти моей, как курьез, собирание голосов в деревенских вологодских условиях в 1917 году.
Дело тоже было летом.
В каких-то формах и объемах велась подготовка к выборам в Учредительное собрание. Были плакаты с портретами Керенского и Брешко-Брешковской, с эсеровскими лозунгами. И было много нумерованных бюллетеней – за каких представителей и каких партий голосовать. Трудно, пожалуй, невозможно было деревенскому люду разобраться, за кого подавать бюллетени. Ведь ни одна партия не именовала себя контрреволюционной и враждебной для сельского жителя.
В нашей деревне Попихе все взрослое население так было занято полевыми работами, что умно и деловито, по своему решили упростить выборы депутатов.
На одном из плакатов, а именно на эсеровском, был изображен кандидат в депутаты, наш земляк, известный активист Расчесаев Николай Васильевич.
– Вот за его-то и надо голосовать. Этот за нас в Питере постоит. В какой партии он, за ту и голоса сдадим, – говорили мужики, знавшие Расчесаева.
А другие рассудили более целесообразно:
– Надо так: отправим в комиссию все бумаги, и пусть там без ошибки отберут, а от себя скажем: хотим Расчесаева и его партию. Он человек очень понимающий. И незачем нам всем и каждому идти, а пусть наш грамотей Костюха отнесет в Кокоурево все листки и передаст наше мнение: мы за Расчесаева… Говорят, он из одной партии перешел уже в другую или начал переходить…
В жаркий летний рабочий день я, четырнадцатилетний гражданин, забрал у соседей все до одного бюллетени, отпечатанные в типографиях на курительной бумаге, и пошел в Кокоурево, в дом бывшего старосты.
В просторной горнице, в окружении фикусов, под иконами за столом сидела комиссия: интеллигентная женщина лет за сорок в черном платье, на шейной цепочке часики серебряные;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22