А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

С Томаши на Кумзеро. Там всю зиму босоногих обшивал. Кожа есть, а чеботарей нет. А кормили меня, батюшки!.. Так попов в пасху прихожане не кормят. Рыжички – ростом в рыбий глаз! Уха окуневая на ершовом отваре, масла-сметаны хоть залейся. Мясо во щах – первый сорт. Набиваю себе брюхо, аж за ушами пищит, в кишках трещит. От жиру и всякого довольства глаза стали как щелочки. На подбородке складки, борода до пупа. Архирей, не сапожник!.. Виноват перед Анютой. С таких харчей кровь накалилась во мне, забушевала, ну и малость кое-где черт соблазнил с бабенками попутаться. Молчу, молчу об этом. Хвастать нечем – все мы на одну колодку. Поперся я дальше, в Каргополию. Там по дереву, да по глине и по бересте есть мастеровые, а сапожников нет. Пристроился, к весне дело. Работы по горло. Денег – не знают куда девать. Вина нет. Самогонку гнать еще не обучились. Есть такое озеро у самого Каргополя – Лаченское. Или как-то иначе зовется. Пристроился в рыбацкой деревушке. Шью-пошиваю. На меня донос: так и так, неизвестная личность от войны бегает, проверить, обрестовать, забрить, отправить на позиции…
Урядник тут как тут:
– Ваш пашпорт…
– Пожалте.
– Ваш год уже пятый месяц воюет! Ты что, не знаешь об этом?
– Не знаю, ваше благородие.
– Не знаешь, так вот! – и по лицу меня кожаной перчаткой раз!..
А дальше – етапом в Каргополь, в кутузку и к воинскому начальнику. Через сто верст на станцию Няндому. И загремел ваш Олеха Турка на фронт. Опять пошло бревно в ход. Не долго пряталось, всплыло. А брат Николаха дома, болезный, сидит. А я воевать. Никого не упрашивал Анюте писать. Пусть думает, что хочет. Знаю, без меня замуж не выскочит. Женихов в обрез. Зимогоров и тех забрали. Да и бабенка она – красавица не ахти, отворотясь не насмотришься. Я за нее спокоен, проживет. Руки-ноги не отсохли. Земля прокормит…
Едем, не унываем, песни напеваем: «Соловей, соловей, пташечка, канареечка жалобно поет…» Песни всякие орем, а про себя подумываем: «Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела». А в газетах пишут, а в вагонах говорят: Мясоедова повесили, какой-то генерал застрелился. Царица-немка царем командует, а вообще тихо-тихо говорят, а различаем: шпионство да измены. То и дело с языка не сходят. Вся надежда на солдата русского, да на генерала Брусилова. Того всю дорогу хвалили…
Ну, сами знаете, бывалого солдата учить нечего. Винтовку знаю лучше, чем свою Анюту. Меня в маршевую роту и к городу Могилеву, да подальше в сторону. (Ох, – думаю, – какое противное название города, наверно, ждет меня там могила). Из маршевой роты – в действующий, самый боевой, передовой Уральский полк. Так называется от слова «ура».
– Может, от слова Урал?
– Не перебивай. Молоденек шпильки ставить. Кто там служил? Ты, или я? Вот так. А не хошь слушать, не корректируй траекторию, без тебя нацелюсь. Бывало стреливал не только по словесной части: в японскую войну часы никелевые выстрелял. Два ружья на крышке с надписью: «Отличному стрелку». Украли какие-то сволочи. Ладно, не об том речь… Сиди, молчи, да на ус мотай. Пригодится…
Изба переполнена досужими в зимний вечер мужиками. Керосину нет. Давно уже не пользуются семилинейной лампой, висящей под потолком. Над корытом древнее, из железных изогнутых прутьев светильно. В светильно просунуты две длинных березовых лучины, горят, потрескивают, теплоту излучают. Падают в корыто с водой сгоревшие угольки, шипят, дымок чуть заметный – вот и вся энергия. Лучины заготовлено про запас хоть до утра. Сидят мужики не на лавках – на полу, душат друг друга крепким куревом-самосадом, покашливают, помалкивают, Туркины байки слушают. Записывать бы, да некому. И зачем? Алеха Турка сам по себе – живая, ходячая книга. Сегодня так, а завтра по-иному расскажет, то ли не вспомнит забытое, то ли приврет лишнее.
Огненные ленты лучин вспыхивают, освещают унылые лица слушателей, пришедших на Туркину беседу. Ребятишки около дверей жмутся. Не шумят, не мешают своим присутствием. Хотят про войну слышать. Завидуют: Турка воевал, Турка войну видел близехонько. Из настоящей винтовки стрелял: пуля насквозь стену прохватывает…
В куте у заборки свет лучины падает на кожух широкой печи. На отесанном подопечье в этой древней избе намалеваны желтые львы с человеческими лицами и змеями вместо хвостов. Фантазия художника и желание хозяина совпали при изображении этих чудовищ.
Вдоль заборки на скамье – бабы-солдатки. Их мужья – одни воюют, другие в неизвестности. Слушают, вздыхают, где и слезинку смахнут, где и посмеются.
Турка важно, серьезно ведет свой правдивый вечерний рассказ:
– …Попали мы, сплошь русские мужички, в роту битую, перебитую. Из разных губерен: кто с борку, кто из-под сосенки. Из разного места, да не одного теста. Были тертые калачи, были куличи, а другие щипаные, перещипанные, как картофельные рогульки. Были и «оптики» вроде меня, бывалые в людях. Нашего брата – бывалого солдата – по выправке даже голого в бане узнаешь. Вот это и есть тертый калач – христолюбивый воин…
Ротный наш, поручик Неразберихин, ужасный крикун и всегда с похмелья. В другом состоянии мы его не знали, и не видали, и не слыхали, пока во время наступления не уложили его наповал. Уж такой был, не тем помянут. Кем убит – не знаю: может, наши по ошибке, может, немцы с намерения обезглавить нашу четвертую роту. А умен бы, шельма. Все знал. Была у ротного такая книга, не Евангелие, а на любую букву все слова, какие есть на белом свете, и разжевано, и растолковано. Он назубок знал эту книгу, как поп молитву. От частых выпивок, все мы приметили, мордоворот у Неразберихина так подурнел, что обидно величать «вашим благородием». Торопливо, скороговоркой мы и говорили «вашеуродие». Так ведь понял! И заставил обращаться по окладам: благо-ро-ди-е. Вот так… Рот у ротного – что те ворога. Накричал – поперек всего лица, чуть не до ушей. Видели бы вы, какие уши! Не уши, а растопыренные по сторонам летучие мыши, и за полверсты слышат, кто что говорит. Если не то слово скажешь, взыщет, да еще как!.. За одно не то слово сгинешь, как вошь в бане. А вот картежную игру не запрещал. Сам любил с офицерьем в «очко» схватиться и нам не мешал. Идет, бывало, а мы, человек шесть, в свободные часы под кустиком дуемся в карты. Вскочим, один докладывает: «Ваше бла-го-ро-ди-е, солдаты из третьего взвода четвертой роты отдых проводим…»
– Почем играете?
– По копеечке, ваше благородие.
– Как игра называется?
– Три листика с козырем, ваше благородие.
– Продолжайте, да полковому попу на глаза не попадайтесь…
Мы и радехоньки. Бывает же иногда душа в человеке…
Карты мы называли ласково: пики-пикулечки, трефы – крестики, черви – червончики, бубны – бублики. Туз – карапуз, валет – в двадцать лет, король – главная роль, крали – дамочки…
Однажды, по глупой неосторожности, я сказал, что наш ротный в противогазе гораздо красивее, чем так… Ну что ж, в штрафной батальон за это не отправишь. И взыскание дать – себя ротному на смех поднять, тоже неудобство. Зло на меня возымел. Всякое дело потрудней мне перепадало. Сколько раз в разведку посылал. Другим награды – мне нет. Был случай, я заблудился. Пробираюсь кустарничком к своим, глядь, немец в каске, с ружьем на меня бинокль наводит. Я его из винтовки трах!.. Он копыта откинул. Я к нему. Попал, в подбородок, в шею пуля вышла. Кровь хлещет, глаза вытаращены. В одной руке бинокль, в другой карабин. Обшарил я его. Пусто. Только и взял: каску, ружье, папиросницу с куревом, бинокль и ножик-складнец. Принес. Ротному докладываю:
– Ваше бла-го-ро-ди-е, не сумел живьем в плен взять, взял на мушку. Вот трофеи.
– Хорошо, а чего выследил?
– Мало, ваше благо-ро-ди-е: за речкой костры ихние в кустарнике. Дымок, и печеной картошкой пахнет, а какая сила – не могу знать.
– Что ж, частенько я тебя посылаю. Придется к награде представить. Чего бы ты хотел? Сто рублей деньгами или георгиевский крест?
– А сколько крест стоит?
– В Питере и в Москве можно за шесть рублей купить…
– Тогда дозвольте, ваше благородие, получить крест и девяносто четыре рубля деньгами.
– Дурак, – говорит, – кресты продаются только тем, кто ими награжден и имеет право купить…
Получил я за убитого немца медаль четвертой степени. Ах, не верите? Почему не ношу? Не носил и носить не буду. Во-первых, пустяковое дело с моим умением застрелить неприятеля за полтораста шагов. Во-вторых, когда в лазарете лежал, – правили мне ребра и мозги от контузии в порядок приводили, – я ту медальку за фунт табаку променял…
Турка на минуту приумолк, а сосед Митька Трунов, корявый, шадровитый, с глубокими оспинами по всему лицу, прищуренно посмотрел, на рассказчика, спросил:
– Только одного и подстрелил?
– Одного.
– Не стоило из-за одного на позицию ехать. Вон Кузьма Крючков сколько нарубал…
– Про Кузьму – это басни, – отмахнулся Турка, – а вот если бы каждый наш солдат по одному немцу хотя бы убивал, то давно бы уже войне конец. Вот тебе и арихметика. А может, я и еще кого трахнул. Стреляешь – не видишь, куда пуля летит. Прошу не перебивать. Я и без перебивания памятью стал слаб.
Еще про ротного: не пожалуюсь, меня он не бил ни разу. Может, за то, что в японскую я воевал и всю службу знал получше других. А следовало бы как-то и мне оплеух надавать… Как за что? Не за пустяк. Штык потерял. Ночью отступали. Утром команда: «Становись!» Стоим, а винтовка без штыка, я при ней, как корова безрогая. Подходит Неразберихин:
– Где штык?
– Потерял ваше благородие.
– Кто бы другой, не обидно, а то ты! Такой аккуратист. Небось ложка за голенищем. Ее не потерял!..
Если бы он мне и поддал, я не осерчал бы. А он только и сказал:
– Три дня сроку: где хочешь, ищи, но без штыка не будь.
– Не буду, ваше благородие… – и в тот же день в пятой роте ефрейтору Каплуну сунул три рубля в зубы. Штык получил с другим номером.
Был случай, еще ошибочку я допустил, хуже, чем со штыком. Расположилась наша рота на отдых по сю сторону Сувалок в пустом господском доме. Большущее зало. Накидали соломы и спим вповалку. Вся мебель и шкапы из имения вывезены хозяевами или разворованы, оставлен только огромный, в золотой раме старый-престарый патрет лошади, а на ней верхом в белом мундире генерал. Глаза строгие, борода рыжая, расчесана напополам. Знать, никому не нужный патрет. Даже не на стене, с крюка сорван и стоит впривалку. Примерился я к генеральской голове – вровень, как моя. Вырезал я эту голову от рыла до фуражки, зашел сзади за холстину, вставил в прорезь свою голову. В аккурат! А было утречко. Еще полчасика – и подъем. Дождался, когда горнист заиграл в трубу. Запихал я свою голову вместо генеральской, бороду просунул, глазами засверкал да как гаркну на все зало:
– Доброе утро, славная четвертая рота! Именем главного командования благодарю вас за крепкий нерушимый сон! Слушай мою команду-у-у! Повзводно, в две шеренги, на проверку вшивости ста-на-ви-ись!..
Кто не догадался – засуетился. Ноги в штаны вдевают, в сапоги обувают, а как увидели мою личность верхом на лошади, в эполетах и грудь в крестах – кто ха-ха-ха, кто поматерно. А наш каптер Ибрагимко Мухамед как швырнет в патрет сапожищем с кованым каблучищем. В мое лицо промахнулся, а всю грудь генеральскую вдоль располосовал… Хорошо, отвечать – так вдвоем…
Лично его высокоблагородие полковник нас чесал, чесал. «Вы, – говорит, на самого героического генерала, свиньи необразованные, руку подняли». Дал нам по пятнадцать суток строгого ареста на хлебе с водой. Слава богу, легко с Мухамедкой отделались… А потом бедный татарчик совсем пропал. Времена стали строже, начальство взыскательнее. Был у нас фельдфебель, ужасная скотина: все видел, все слышал, про всех все знал. И фамилия, вовек не забудешь: Головуломайко. Чуть где разговорчики, он подбегает, орет: «Мать-перемать, это што за анархия? Разойдись! Кто тут у вас заводило?! Покккажу!..»
Стал и каптер нрав фельдфебеля перенимать, захотел на того похожим быть. Придем к Мухамеду за сменой белья, за портянками, говорим:
– Зачем рвань суешь, давай целое!
А он на нас как рявкнет:
– Чего захотели! Это еще что за монархия? На каждого новых порток нет, портянки носить до износу…
Оказывается «анархия» – одно, «монархия» – совсем другое. Упекли нашего Мухамеда. Пострадал за монархию, будто в стоячее болото канул. Ни кругов, ни пузырей…
Вот наш брат по своей необразованности число тринадцать считает несчастливым. А мне в жизни эта цифра была самой спасительной. Хуже нет десятых номеров. Получился в первом батальоне небольшой бунт. Из нашей роты два взвода тоже в этом деле засыпались. И я в том числе. Пришли к походной кухне с котелками. Стали черпаком нам подливать. Понюхали: мясные ошметки воняют, поверх щей червяки разваренные плавают. Мы из котелков выплеснули на землю. Отказываемся есть.
– Безобразие! Мы не свиньи!..
Дальше больше, да всю походную кухню вверх колесами перевернули. Хлеб взяли, жуем. У фельдфебеля за такое дело на нас власти мало. Побежал в штаб. Мы притихли. Опомнились.
– Кажись, ребята, худо нам будет?
– Ой, худо.
– Всех под ружье поставят с полной выкладкой часа на четыре.
– Добро бы так. Пронеси, господи…
Сам командир полка. Ротмистры, вахмистры. Двадцать пять казаков с ними. Сабли наголо. Что будет? Господи, пронеси… Струхнули мы, чего греха таить. На войне закон строгий. За бунт – расстрел. Пронеси, господи… Фельдфебель бледный, трясется. Сам полковник зарычал:
– В одну шеренгу становись! По порядку номеров рас-считайсь!
– Первый, второй, третий… Мой, слава богу, тринадцатый. Полковник подает команду:
– Каждый десятый, три шага вперед!
Семь человек вышли из строя. Казаки спешились с лошадей, окружили их, отвели саженей на десяток. Погоны с солдатских плеч сорвали, на головы мешки накинули, выставили всех их в ряд, и готово… Залп – и крышка. Нас под казацким конвоем развели по разным частям. Кого куда. Меня в своей роте оставили.
И по сей день я тринадцатый номер забыть не могу. Вот вам лотерея! А будь десятым, двадцатым или тридцатым… Не видать бы родимой стороны, не слыхать бы вам от Алехи Турки этих побывальщин… На следующий день всех в бой. Покрошили нас малость. В том числе и ротный Неразберихин погиб. С наганом и шашкой вперед кинулся. Будто сам себе смерти искал…
Другого дали нам ротного, чином выше – капитан. В полевом лазарете жена врачица. Оба господских кровей. Имел денщика. Так того за мужчину не считали. Пойдет со своей барыней капитан, по фамилии Брейхель, в баню. И денщика с собой, спины натирать. А он натирает им хребты и приговаривает:
– Хорошо быть культурным барином: ни стыда, ни совести. Будто так и надо. Нет, ваше благородие, не в обиду себе окажу: у нас на Вологодчине мужики с бабьем вместе в баню не ходят. Такого порядку не бывало…
Барыня и говорит денщику:
– А мы тебя, Стрекалов, за мужчину не признаем. Денщик, да и только.
– Можете не признавать, – говорит им Стрекалов. – Только я полнокровный мужчина. У вас, господа, сколько детей?
– Ни одного…
– Худо вы плотничаете, плотью слабоваты. А я поехал в солдаты, у меня четверо осталось, пятым баба была беременна. А теперь и пятый присосался. Как по вашему просвещенному мнению, мужчина я или только денщик? – им и крыть нечем. Не с того козыря зашли…
Не повезло нашему ротному капитану Брейхелю. Под снаряд угодил: куда куски, куда милостыньки. Пополам разорвало. Тут тебе и вечная память, и за упокой, и солдатская прибаутка:
Разорвался капитан
На две половинки,
Завтра батюшка придет –
Сходим на поминки…
Коль речь зашла о батюшке, расскажу о нашем полковом попе, об отце Пахомие. Не кладите только сырых лучин в светильню, чтобы дымом глаза не щипало. Не худо бы дверь распахнуть да табачный дым вымахать. Как-никак, у меня в голове контузия. Снаряд-то в двух саженях от моего окопчика рванулся. Кровь из носу, перелом двух ребер и звон в ушах на сорок дней… Так вот, о попе Пахомие…
Он был при штабе. Держался подальше от боев и с божьей помощью уцелевал. Службу служил, когда мы на отдыхе. Был походный алтаришко из фанеры, складной аналой, крест в руке, крест на брюхе и две книги тоже с крестами на корочках. Очень любил помногу говорить, а нам слушать одно и то же надоело. На отдыхе и погулять не худо бы. А Пахомий мелет и мелет. Развернет картину страшного суда, для дураков разве, умного этими глупостями не проймешь. И начнет: «Тут вот праведники – рай, тут вот грешники – ад. Чья душа в ад, та сквозь нутро огромного змия проходит через ступенчатые кольца. А на кольцах все грехи обозначены». Сам не верит, что нам мелет. Слушаем. Дисциплина. Куда денешься? Начнет спрашивать. Знает, что я неграмотный.
– Рядовой Паничев, сколько молитв и каких знаешь на память?
– Четыре штуки, отец Пахомий. И в каждой по два слова: господи, благослови; господи, помилуй; господи, пронеси и подай, господи…
Солдаты грамотеи хохочут:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22