А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ведайте, сударыня, что у вас есть способ спасти меня от греха, ибо я твердо поставил себе, что лучше спасти душу безмездно, нежели погубить ее за наличные. А как порассудить, так и вся геенна огненная гроша медного не стоит. Ну, а ваша милость набивает ей цену, как будто нет бесов, которым бы ад был по душе. Пускайте, сударыня, зубы и когти в ход, да только не здесь, ибо я нажил себе целомудрие и грешу лишь ненароком. И все мое стало бы вашим, не будь в вас любострастия, прикидывающегося убожеством.
Вот вам мой ответ – побольше думать, поменьше просить.
XXII
Вы пишете, ваша милость, чтобы я не дулся, когда у меня просите, и тем самым обязуетесь передо мною, обходясь со мною как бы с родным. Так вот чего вы боялись, царица моя? Дайте срок и увидите, каков я есть. Вы, душа моя, полагали, что я дуюсь? Ну так смотрите же! Я так съежился да скорчился, что с одного страху могу залезть в игольное ушко. Ваша милость пишет, что, прося у меня, одолжаетесь. Но я нахожу, что одолжать меня – означает получать. Это ли обходиться как с родным? Или, обходясь со мной по-свойски, вы своих не забываете? Нет, голубушка, я и сам не промах, уведал я, что коль скоро очи вашей милости ведут души на бойню, так они попутно проходятся граблями и по карманам. Всему конец настает, а деньгам тем паче и тем быстрее, когда за ними не приглядеть. Считайте, ваша милость, что вы ничего у меня не просили, и я поступлю так же, ибо не вижу иного пути соблюдать заповеди и заставить соблюдать их, если не соблюду деньги свои от вашей милости.
Да не внемлет вам мошна моя и ныне, и присно, и во веки веков.
XXIII
Опасно мне, видно, быть в почете и при деньгах, ибо бракосочетание есть соборование всех просьб, и, за неимением ничего иного, ваша милость просит меня высватать ее. Скажите же, государыня моя, как это вы разглядели во мне такое терпение и такую выносливость, что вам не терпится выйти за меня? Вид у меня холостяцкий, а по положению я вдов, так что мне на неделе двух пар баб мало бывает. И желание вашей милости обвенчаться со мной, насколько вы знаете себя и меня, не может быть не чем иным, кроме как неким родом мести. Не хочу браться за брак своими руками, я еще не наскучил себе, и пороки мои мне еще не осточертели. Не хочу шутить с чертом из-за вашей милости. Ступайте замуж за другого, а я поставил себе умереть отшельником в своем углу, где паутина куда милее, нежели теща в хоромах. И дабы не случилось со мной случающегося в браке, не хочу, чтобы мне кто-то случайно наследовал, и буду стоять на своем, доколе не учредятся ордены, выкупающие из брака мужей, как выкупают пленников.
А если ваша милость прочит меня вместо мужа, или вместе с мужем, или между мужьями – тут за мной задержки не станет.
XXIV
Двести реалов под заклад хочет по великой нужде получить от меня ваша милость. Да попроси вы у меня их по двум великим нуждам – толк один будет. Душенька и государыня моя, деньги у меня предпочитают держаться под замком, нежели под закладом. Уж такие они у меня скромницы, что прячутся подальше и даже к залогу не изъявляют должного наклонения, и поверьте мне, сударыня, что и во мне нет никакого склонения к залогам, и я каюсь, что отдал себя вам в заложники.
Ишь какая механика выискалась – отдать вам деньги под серьги! Уж коли ваша милость дарит меня просьбами, то отдарю ее задаром; так вот и дадим сдачи до полного расчета.
Спаси господи вашу милость, а меня – от вашей милости!
XXV
Вы пишете, сударыня, что забрюхатели, и весьма сему верю, ибо потрудились вы для сего довольно. Жаль, что я не повитуха и не смогу быть при ваших родах, а кумовьев у вас за тысячу перевалит. Вы, сударыня, намекаете, что в утробе у вас плод от меня; сие весьма возможно, если вы не переварили сухого варенья, которое вы у меня выклянчили. А дитя я отдаю полностью и без остатка всем, кто пожелает, ибо принадлежать всецело одному оно не может. Когда бы, государыня моя, мне захотелось в отцы, то в моей воле было бы стать иноком или пустынником, но нет мне ни чести, ни корысти от приплода. И не чайте, ваша милость, что я, аки Сатурн, проглочу оное чадо, – того и господь не попустит, да и я скорее с голоду помру, нежели сожру таковое.
Куда какое важное дело брюхатеть от кого попало, родить как попало, а потом пустить по миру! Ступайте, сударыня, с младенцем в сиротский приют, там его воспитает капеллан, и он будет вертеть трещотку во время процессий.
И да просветит вашу милость господь – податель блага! А если вас одолевают желания, пусть первым из них будет – позабыть меня.


История жизни пройдохи по имени дон Паблос, пример бродяг и зерцало мошенников{3}
Перевод К. Державина
Под редакцией И. Лихачева

Глава I,
в которой повествуется о том, кто такой пройдоха и откуда он родом
Я, сеньор, родом из Сеговии. Отца моего – да хранит его господь бог на небесах! – звали Клементе Пабло, и был он из того же города. Занимался он, как это обычно говорится, ремеслом брадобрея, но, питая весьма возвышенные мысли, обижался, когда его так называли, и сам себя именовал подстригателем щек и закройщиком бород. Говорили, что происходил он из весьма знатной ветви, и, судя по тому, как он знатно пил, этому можно было поверить.
Был он женат на Альдонсе де Сан Педро, дочери Дьего де Сан Хуана и внучке Андреса де Сан Кристобаля. В городе подозревали, что матушка моя была не старой христианкой; сама же она, однако, перечисляя имена и прозвища своих предков, всячески старалась доказать свое святое происхождение. Она была когда-то очень хороша собою и столь знаменита, что в свое время все виршеплеты в Испании изощряли на ней свое искусство. Вскоре после замужества, да и позже, претерпела она великие бедствия, ибо злые языки не переставали болтать о том, что батюшка мой предпочитал вместо трефовой двойки вытаскивать из колоды бубнового туза. Дознались как-то, что у всех, кому он брил бороду, пока он смачивал им щеки, а они сидели с задранной головой, мой семилетний братец с полнейшей безмятежностью очищал внутренности их карманов. Ангелочек этот помер от плетей, которых отведал в тюрьме. Отец мой (мир праху его) весьма жалел его, ибо мальчишка был таков, что умел пользоваться всеобщим расположением.
За подобные и всякие другие безделицы отец мой был схвачен, но, как мне рассказывали потом, вышел из тюрьмы с таким почетом, что его сопровождало сотни две кардиналов, из которых ни одного, впрочем, не величали вашим высокопреосвященством. Говорят, что дамы, лишь бы взглянуть на него, толпились у окон, ибо отец мой и пешком, и на коне всегда выглядел в равной степени хорошо. Рассказываю я об этом не из тщеславия, ибо всякому хорошо известно, насколько я от него далек.
Мать моя, однако, не пострадала. Как-то я слышал в похвалу ей от старухи, которая меня воспитала, что своими прелестями она околдовывала всех, кто имел с ней дело. Старуха, правда, добавляла, что при упоминании о ней поговаривали о каком-то козле и полетах по воздуху, за что ее чуть было не украсили перьями, дабы она явила свое искусство при всем честном народе. О ней ходили слухи, что она умела восстанавливать девственность, возрождала волосы и возвращала им изначальную их окраску; кто называл ее штопальщицей вожделений, кто костоправом расстроившихся склонностей, а иные попросту худыми прозвищами сводницы и пиявки чужих денежек. Надо было видеть, впрочем, ее улыбающееся лицо, когда она слушала все это, чтобы еще больше почувствовать к ней расположение. Не могу не рассказать коротко о ее покаяниях. Была у нее особая комната, в которую она входила всегда одна и только иной раз вместе со мною, на что я имел право, как ребенок. Комната эта была уставлена черепами, которые, по ее словам, должны были напоминать о смерти, а по словам других – ее клеветников, – возбуждать желание жизни. Постель ее была укреплена на веревках висельников, и она мне это объясняла следующим образом:
– Ты что думаешь? Они у меня заместо реликвий, ибо большинство повешенных спасается.
Родители мои вели большие споры о том, кому из них должен я наследовать в ремесле, но сам я уже с малых лет лелеял благородные замыслы и не склонялся ни к тому, ни к другому. Отец говорил мне:
– Воровство, сынок, это не простое ремесло, а изящное искусство. – И, сложив руки, со вздохом добавлял: – Кто на этом свете не крадет, тот и не живет. Как ты думаешь, почему нас так преследуют альгуасилы и алькальды? Почему они нас то ссылают, то избивают плетьми, то готовы преподнести нам петлю, хотя еще не наступил день нашего ангела и никто о подарках не думает? Не могу я говорить об этом без слез! – И добрый старик ревел, как малое дитя, вспоминая о том, как его дубасили. – Ибо не хотят они, чтобы там, где воруют они сами, воровали бы и другие, кроме них и их прихвостней. От всего, однако, спасает нас драгоценное хитроумие. В юности моей меня часто можно было увидеть в церкви, но, конечно, не потому, что я так уж ревностно прилежал религии. Сколько раз могли бы посадить меня на осла, если б я запел на кобыле! Каялся я в своих грехах только по повелению святой матери нашей церкви, и вот этим путем да моим ремеслом вполне прилично содержал твою матушку.
– Как это так вы меня содержали? – в великом гневе отвечала на это моя мать, опасаясь, как бы я не отвратился от колдовства. – Это я содержала вас, вытаскивала из тюрем благодаря моему хитроумию и помогала вам моими деньгами. Если вы не каялись в своих грехах, так что было тому причиной: ваша ли твердость или те снадобья, которыми я вас поила? Да что тут толковать – вся сила была в моих банках. И не бойся я, что меня услышат на улице, я бы рассказала, как мне пришлось спуститься к вам в тюрьму по дымовой трубе и вытащить вас через крышу.
Она наговорила бы еще всякой всячины – так все это ее разволновало, – не рассыпься у нее, так она размахивала руками, четки из зубов покойников. Я помирил родителей, заявив, что непременно хочу учиться добродетели и шествовать по пути благих намерений, для чего они должны определить меня в школу, ибо, не умея ни читать, ни писать, нельзя ничего достигнуть. Слова мои показались им разумными, хотя они и поворчали между собой по этому поводу. Мать моя принялась нанизывать свои зубные четки, а отец отправился срезать у кого-то уж не знаю что – то ли бороду, то ли кошелек. Я остался один и вознес благодарение господу богу за то, что сотворил он меня сыном столь склонных и ревностных к моему благу родителей.
Глава II
о том, как я поступил в школу и что там со мной произошло
На другой день уже был куплен букварь и сговорено с учителем. Я отправился в школу. Учитель принял меня с большой радостью, заметив, что я кажусь смышленым и сообразительным. На это я в тот же день, чтобы оправдать его надежды, хорошо выполнил свой урок. Он отвел мне место поблизости от себя, и я почти каждый раз получал отличия за то, что приходил в школу раньше всех, а покидал ее последним, ибо оказывал разные услуги хозяйке – так называли мы супругу учителя. Их обоих я привязал к себе многими любезностями. Они, в свою очередь, мне всячески покровительствовали, что усиливало зависть ко мне у остальных ребят. Я старался подружиться с дворянскими детьми, и особенно с сыном дона Алонсо Коронеля де Суньиги – мы вместе завтракали, я ходил к нему играть по праздникам и каждый день провожал его из школы домой. Остальные мальчишки – то ли потому, что я не водился с ними, то ли потому, что казался им слишком надменным, – принялись наделять меня разными прозвищами, намекавшими на ремесло моего отца. Одни звали меня доном Бритвой, другие доном Кровососной Банкой; кто говорил, оправдывая свою зависть, что ненавидит меня за то, что мать моя выпила ночью кровь у его двух малолетних сестренок, кто уверял, что моего отца приводили в его дом для травли мышей, потому что он – кот; одни, когда я проходил мимо них, кричали мне «брысь!», а другие звали «кис-кис!». Кто-то похвастал:
– А я запустил в его мать парочкой баклажан, когда на нее напялили митру.
Всячески, коротко говоря, порочили они мое доброе имя, но присутствия духа я, слава богу, не терял. Я обижался, но скрывал свои чувства и терпел.
Но вот в один прекрасный день какой-то мальчишка осмелился громко назвать меня сыном колдуньи, да еще и шлюхи. За то, что это было сказано во всеуслышание, – скажи он это тихонько, я бы не расстроился, – я схватил камень и прошиб ему башку, а потом со всех ног бросился к матери, прося ее меня укрыть, и обо всем ей рассказал. Она ответила:
– Правильно поступил ты и хорошо себя показал. Зря только не спросил ты его, кто это ему все наговорил.
Услышав это и, как всегда, держась возвышенного образа мыслей, я заметил:
– Ах, матушка, меня огорчает только то, что все это больше пахнет мессой, нежели оскорблением.
Матушка, удивившись, спросила меня, что я этим хочу сказать, на что я ответил, что весьма боюсь, как бы парень этот не выложил мне о ней евангельскую истину, и попросил ее сказать мне честно, могу ли я, по совести, изобличить мальчишку во лжи и являюсь ли действительно сыном своего отца, или же был зачат в складчину многими. Мать моя засмеялась и сказала:
– Ах ты паршивец! Вот до чего додумался! Простака из тебя, пожалуй, не выйдет. Молодец. Хорошо ты сделал, что прошиб ему голову, ибо о подобных вещах, будь это хоть сущая правда, говорить не полагается.
Я был совершенно убит всем этим и решил в кратчайший срок забрать все, что возможно, из дому и покинуть родительский кров, – так стало мне стыдно. Однако я все утаил. Отец мой отправился к раненому мальчишке, помог ему своими снадобьями и утихомирил, а я вернулся в школу, где учитель сердито встретил меня, но, узнав о причине драки, смягчился, ибо понял, что обижен я был жестоко.
Все это время меня постоянно навещал сын дона Алонсо Коронеля де Суньиги, которого звали доном Дьего. Он очень полюбил меня, ибо я всегда уступал ему мои волчки, если они были лучше, угощал его своим завтраком и не просил у него ничего из того, чем лакомился он сам. Я покупал ему картинки, учил его драться, играл с ним в бой быков и всячески его развлекал. В конце концов родители этого дворянчика, заметив, как увеселяло его мое общество, почти всегда просили моих родителей, чтобы они разрешали мне оставаться у них обедать, ужинать и даже ночевать.
Случилось как-то раз, в один из первых учебных дней после рождества, что, увидав на улице человека по имени Понсио де Агирре – был он, кажется, обращенным евреем, – дон Дьегито сказал мне:
– Слушай, назови его Понтием Пилатом и удирай. Чтобы доставить удовольствие моему другу, я назвал этого человека Понтием Пилатом. Тот так разозлился на это, что с обнаженным кинжалом бросился за мной вдогонку, намереваясь меня убить. Я был вынужден со всех ног с криком устремиться в дом моего учителя. Понтий Пилат проник туда вслед за мною, но учитель загородил ему путь, дабы тот не прикончил меня, и уверил его, что я тотчас же получу должное наказание; несмотря на просьбы своей ценившей мою услужливость супруги, он велел мне спустить штаны и всыпал двадцать розог, приговаривая при каждом ударе:
– Будешь еще говорить про Понтия Пилата?
Я отвечал «нет, сеньор» на каждый удар, которым он меня награждал. Урок, полученный за Понтия Пилата, нагнал на меня такой страх, что когда на другой день мне было велено читать молитвы перед остальными учениками и я добрался до «Верую» – обратите внимание, ваша милость, как, сам того не чая, я расположил к себе учителя, – то, когда следовало сказать «распятого же за ны при Понтийстем Пилате», я вспомнил, что не должен больше поминать имени Пилата, и сказал: «Распятого же за ны при Понтийстем Агирре». Простодушие мое и мой страх так рассмешили учителя, что он меня обнял и выдал мне бумагу, где обязался простить мне две ближайшие порки, буде мне случится их заслужить. Этим я остался весьма доволен.
Наступили – дабы не наскучить вам рассказом – карнавальные дни, и учитель, заботясь об увеселении своих воспитанников, велел нам выбрать петушиного короля. Жребий был брошен между двенадцатью учениками, коих назначил учитель, и выпал он на мою долю. Я попросил родителей раздобыть мне праздничный наряд. Наступил день торжества, и я появился на улице, восседая верхом на тощей и унылой кляче, которая не столько от благовоспитанности, сколько от слабости все время припадала на ноги в реверансах. Круп у нее облез, как у обезьяны, хвоста не было вовсе, шея казалась длиннее, чем у верблюда, на морде красовался только один глаз, да и тот с бельмом. Что касается возраста, то ей ничего другого не оставалось, как сомкнуть навсегда свои вежды, – смахивала она более всего на смерть в конском обличье; вид ее красноречиво говорил о воздержании и свидетельствовал о постах и всяческом умерщвлении плоти; не оставалось сомнения, что она давно раззнакомилась с ячменем и соломой; но то, что казалось в ней особливо смехотворным, было множество проплешин, испещрявших ее шкуру;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59