А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

другие вообще переделывали себя заново, ибо ни теперешний рост их благодаря высоким каблукам, ни чернота бровей благодаря сурьме, ни цвет волос благодаря краске, ни тело благодаря платью, ни руки благодаря средствам, заставляющим слезать старую кожу, ни губы благодаря помаде уже не были теми, коими наделила их природа.
Я увидел, как одни прикрывали плеши свои волосами, которые они могли назвать собственными лишь потому, что заплатили за них звонкой монетой. У других половина красоты лица находилась на туалете – в банках с румянами и притираниями.
– На что только не способны бабы! – воскликнул один из чертей. – Научились сиять, как солнце, не будучи светилами. Большинство их засыпает с одним лицом, а пробуждается с другим, спят с одними волосами, а встают с другими. Сколько раз вам начинало казаться, что вы спите с чужой женой, а на поверку оказывалась, что прелюбодеяние дальше оболочки не простиралось. Вы только посмотрите, как исследуют они свои лица в зеркале! Это те, кто осуждают на вечные муки себя за то, что лгут своей наружностью и кажутся красавицами, будучи уродами.
Я был крайне удивлен, ибо никак не мог подумать, что подобный грех может повлечь за собой осуждение.
Отвернувшись от них, я увидел мужчину, сидевшего одиноко на стуле. Его не терзали ни огонь, ни холод, ни черти, ни какая-либо другая ниспосланная на него напасть. Он испускал самые жалостные крики, которые мне только привелось услышать в аду, и готов был выплакать собственное сердце, которое так исстрадалось, что вот-вот должно было разорваться.
„Царица небесная! – воскликнул я про себя. – С чего это убивается этот несчастный, когда никто его и пальцем-то не трогает?“
А тот, что ни миг, удваивал свои стоны и вопли.
– Послушай, – сказал я, – кто ты такой и на что ты жалуешься, коли никто тебя не донимает – ни огонь тебя не поджаривает, ни мороз тебя не леденит?
– О-о-о, – простонал он, – нет горше наказания в аду, нежели мое; ты считаешь, что меня не терзают палачи? Как жестоко ты ошибаешься! Самые жестокие мучители сокрыты в собственной моей душе! Неужто ты не видишь? – воскликнул он и стал зубами вгрызаться в свой стул и, корчась, кататься по земле. – Вот они, хладнокровно отмеряющие вечные муки за безмерные преступления! О, какими страшными демонами являетесь вы, сознание того добра, которое я мог совершить и не совершил, память о тех советах, какими я пренебрег, и о злодеяниях, в которых я повинен! Каким вечным упреком встаете вы передо мной! Как жестока карающая меня десница господня! Стоит вам оставить меня, как воображение мое принимается рисовать ту славу, которой я мог бы наслаждаться ценою гораздо меньших страданий, чем те, которые я испытываю сейчас. О разум мой, сколь прекрасным живописуешь ты небо, дабы нанести мне последний удар! Оставь меня хотя бы на мгновение. Неужто воля моя обречена ни на минуту не жить со мной в мире и согласии? О пришелец, если бы знал ты, какие три невидимые языка пламени и какие бестелесные истязатели терзают меня в трех способностях моей души – верить, надеяться и любить! А когда их одолевает усталость, на смену является червь совести, голод которого невозможно насытить и который готов непрерывно точить мою душу, – я, каким ты меня видишь, являюсь вечно терзаемой жертвой его зубов.
Тут он возвысил голос и продолжал.
– Найдется ли во всей этой обители отчаяния душа, которая пожелала бы сменить сжирающий ее огонь и своих палачей на мои страдания? Вот так, о смертный, расплачиваются на том свете, кто обладал на земле знаниями, кто был начитан, владел даром слова и блистал умом, – они сами являются для себя и палачами, и застенком.
И, охваченный еще более глубоким приступом отчаяния, он снова стал биться и корчиться в страшных муках.
Я в страхе отступил от него, говоря себе: „Вот куда приводят и знания, и разум, если их превратно используют. Меня давеча удивило, что он плачет, хотя никто его не трогает, а между тем в груди этого человека таился самый истинный ад“.
Произнося эти слова, я добрался до обширного поля, где в разных местах подвергалось разнообразным мучениям множество людей. Там я увидел несколько проезжавших повозок, на них были души, коих терзали раскаленными клешнями. Перед повозками шествовали глашатаи. Я прислушался к тому, что провозглашал один из них, и вот что я услышал:
– Сих людей господь велел наказать за возмутительное поведение и за то, что они служили дурным примером ближним.
Повозки передвигались от одной кучки осужденных к другой, и каждая из них приобщала возмутителей к своим мукам, поскольку они дурным примером способствовали их гибели. Об этих людях, вводивших других в соблазн, и сказал господь, что лучше бы было им никогда не рождаться.
Изрядно рассмешили меня несколько кабатчиков, которым под честное слово разрешено было свободно бродить по всему аду, причем сколько их здесь ни было, все это слово соблюдали. У меня разгорелось любопытство узнать, почему это их одних пускают гулять беспрепятственно.
– Мы даже ворота свои оставляем открытыми, государь мой, – сказал один черт, – у нас нет ни малейшего основания опасаться, что из ада сбегут люди, которые делали на земле все возможное, чтобы в него попасть. А кроме всего прочего, кабатчики, переселенные сюда, через три месяца становятся такими же чертями, что и мы. Мы только следим за тем, чтобы они не приближались к адскому пламени других грешников, ибо они, чего доброго, могли бы плеснуть туда воды.
Но если вы хотите посмотреть на нечто достопримечательное, поднимитесь на этот холм: в самой глубокой части ада вы увидите Иуду-предателя собственной персоной вместе с окаянной породой проклятых кладовщиков.
Я последовал его совету и увидел Иуду (что меня крайне обрадовало), окруженного своими последователями и подражателями его деяний. Затрудняюсь сказать, был ли он рыжебород, как его изображают испанцы, или чернобород, как живописуют его другие народы, дабы сделать из него испанца, ибо мне лично он показался каплуном. Ничего другого и не могло быть, ибо вряд ли столь гнусные склонности и столь двуличная душа могли оказаться в ком-либо ином, как не в существе, которое (будучи каплуном) было ни женщиной, ни мужчиной. У кого, как не у каплуна, хватило бы бесстыдства поцеловать Христа, чтобы продать его? И кто, как не каплун, должен был понести наказание за то, что оказался с тугой мошной? И кто, как не каплун, мог выказать себя столь малодушным, что удавился, не вспомнив о том, что милосердие господне безгранично? Я крепко верю всему тому, что провозглашает католическая церковь, но в аду Иуда мне показался вне всяких сомнений каплуном. То же скажу и о чертях – все они каплуны: бороды у них не растут, а кожа покрыта морщинами. Впрочем, допускаю мысль, что безбороды они потому, что опалены, а все в морщинах оттого, что в аду им очень жарко. И, верно, так оно и есть, ибо не видел я у них ни бровей, ни ресниц, и все они были плешивы.
Иуда, впрочем, был очень рад тому, что кладовщики, все, сколько их ни на есть, приходят его развлекать и ублажать (ибо лишь весьма немногие из них, как мне говорили, бросили ему подражать). Я вгляделся в них попристальнее и сделал несколько шагов в сторону Иуды. Тут я увидел, что наказание кладовщиков было сходно с тем, которое было определено Титию, чьи внутренности должен был пожирать коршун: в этом случае их тоже клевали какие-то две хищные птицы. Черт при этом произносил громким голосом:
– За хищения, хищникам на угощение.
Сей время от времени провозглашаемый приговор приводил всех в содрогание. Иуда же мучился при мысли о своих тридцати сребрениках. Подле себя он держал сосуд. Я не стерпел, подошел к нему и сказал:
– Как это хватило у тебя совести, гнуснейший меж всеми предатель, продать учителя своего, господа и бога за столь ничтожные деньги?
– А вам-то что жаловаться? – отозвался Иуда. – Для вас высшее благо. Ведь это предательство оказалось для вас началом и основой вашего спасения. Жаловаться больше пристало мне, вот кому круто приходится Нашлись даже еретики, воздававшие мне божеские почести, ибо при моем содействии было создано лекарство, избавляющее вас от гибели. Впрочем, не думайте, что иуд только и есть, что я. После смерти Христа появилось их великое число много хуже моего и куда более неблагодарных, ибо они не только продают Христа, но и покупают, и плетьми полосуют, и распинают его, и, что всего хуже, не чувствуя благодарности к нему за его жизнь, страдания, кончину и воскресение, оскорбляют и гонят его, именуя себя его чадами, в то время как я продал его до кончины его как апостол и казначей. Свидетелем сему может быть сей сосуд с благовониями, принадлежавший некогда Магдалине; я хотел продать его, деньги раздать бедным, и теперь одно из самых жестоких для меня наказаний – это видеть, как то, что должно было пойти на пропитание неимущих, продается и расточается, ибо тогда я единственно стремился к тому, чтобы получить побольше денег, и в конце концов, желая разом покончить со всем этим делом, я продал господа моего, у которого эти благовония хранились, и таким образом помог большему числу несчастных, чем даже имел в виду.
– Ворюга! – воскликнул я, не в силах больше себя сдержать. – Если, увидев Магдалину у ног Христа, ты возжелал обогатиться, что же не собрал ты жемчужины бесчисленных слез, пролитых ею, и не насытил алчности своей златыми нитями волос, что она вырывала из своей головы, вместо того чтобы низкой аптекарской своей душонкой возжелать получить благовонное миро ее? Но одну вещь я хочу узнать от тебя: с какой стати тебя всегда изображают в сапогах, и даже выражение такое есть – Иудины сапоги?
– Это не потому, что я их когда-либо носил, – ответил он, – но этим, очевидно, хотели сказать, что я все время был на пути в ад, да к тому же был еще и казначеем. И так и следует всегда изображать моих собратьев. Вот истинная причина, а не та, которую вздумали приписать этому другие, полагая, что если я ношу сапоги, то обязательно должен быть португальцем. Это ложь, ибо я родился в… (К сожалению, я запамятовал место, которое он назвал, – Калабрия ли то была или другое какое.) И обрати еще внимание на то, что я единственный кладовщик, которого осудили за продажу, ибо все прочие (за малыми исключениями) влипают за покупки. А в том, что, как ты говоришь, я проклятый предатель, выдавший Христа за ничтожные деньги, ты совершенно прав, но иначе я поступить не мог, если договаривался с такими скупердяями, как евреи. Если бы я потребовал с них хоть на один сребреник больше, они бы у меня Христа не взяли. И поскольку ты не можешь прийти в себя от удивления и все еще глубоко убежден, что я наихудшее существо на свете, загляни пониже, и ты увидишь, что великое множество людей куда хуже моего. Ступай, – сказал он, – довольно нам разговаривать, я их нисколько не затмеваю.
– Ты прав, – сказал я.
Я направился туда, куда мне указали, и встретил по дороге множество, чертей, вооруженных палками и копьями, которые выталкивали из ада хорошеньких женщин, дурных духовников и бесчестных адвокатов. Я спросил, с какой стати их одних выгоняют из ада, на что один из чертей сказал, что они немало способствуют приумножению адского населения: дамочки – благодаря своим личикам и обманчивой красе; духовники – благодаря продаже отпущений, а адвокаты – благодаря своим внушающим доверие лицам и дурным советам. И выгоняют их исключительно для того, чтобы они привлекали в преисподнюю возможно больше народа.
Однако самым запутанным случаем и неразрешимым казусом, с которым мне довелось столкнуться в аду, был вопрос, поднятый одной особой, осужденной вместе с другими продажными женщинами. Стоя перед кучкой воров, она возмущалась.
– Скажите на милость, государь мой, – обратилась она ко мне, – как вообще можно расценивать поступки человеческие? Вот воры, к примеру сказать, отправляются в ад за то, что берут чужое, а женщина попадает туда же за свое кровное. Если справедливо давать каждому свое, а мы это делаем, то за что, спрашивается, нас осуждают.
Я не стал ее слушать и спросил, поскольку кто-то из чертей упомянул о ворах, где я могу увидеть писцов.
Быть не может, чтобы в аду не оказалось ни одного, хоть никто из них мне не попался на пути.
На это один из чертей заметил:
– Полагаю, что вы так ни с одним из них и не встретитесь.
– Так что же с ними делается? Спасаются они все, что ли?
– Нет, – ответили мне. – Просто они здесь уже не ходят пешком, а носятся по воздуху, пользуясь своими перьями. И то, что на пути к погибели вам не попалось ни одного, отнюдь не значит, что сюда их не попадает бесчисленное множество, а только то, что попадают они сюда с такой стремительностью, что пуститься в путь, долететь и влететь занимает у них не более мгновения (такие уж у них перья). Вот почему они вам и не попались на пути.
– Как же их тут не видно? – воскликнул я.
– Видно, как же не видно, – успокоил меня черт, – только их здесь не писцами называют, а котами. И чтобы у вас не осталось ни малейшего сомнения в том, что их здесь предостаточно, осмотритесь: ад, как вы видите, помещение громаднейшее, древнее, грязное и развалющее, и ни единой мышки вы в нем не найдете, так как они их всех истребили.
– А как обстоит дело с дурными альгуасилами? Неужто их у вас нет?
– Ни единого, – ответил бес.
– Быть не может, – возмутился я, – а если среди множества порядочных попадаются злодеи, достойные осуждения?
– Повторяю, что в аду их нет, потому что в каждом дурном альгуасиле, даже если он еще не умер, уже сидит ад со всеми его чертями. Так что не он сидит в аду, а ад в нем. Понятно?
Я перекрестился и произнес:
– Правильно вы делаете, черти, что так альгуасилов недолюбливаете.
– А как же может быть иначе? – отозвался бес. – Если в других альгуасилов вселяются бесы, как нам не бояться, чтобы они сюда не заявились и не отняли у нас нашу работу – карать души, а то Люцифер возьмет да и уволит нас, а их заберет заместо нас на службу.
Глубже вдаваться в этот предмет мне не захотелось, и я пошел дальше. Сквозь решетку я увидел приятнейший клочок земли, наполненный душами, из коих одни молча, а другие заливаясь слезами, всем видом своим bыражали глубочайшую скорбь. Мне сказали, что место это отведено влюбленным. Я испустил скорбный стон, убедившись, что и за гробом души продолжают жалостно вздыхать. Одни вторили друг другу в изъявлении чувств и терзались от приступов ревности. О, сколь многие из них сваливали вину своей погибели на собственные желания, сила коих лживо живописала им красоту любезных им существ! Большинство их было осуждено за аядумство, как мне сказал один из чертей.
– Что это за штука аядумство, – спросил я, – и что это за разновидность греха?
Черт расхохотался и ответил:
– Заключается она в том, что люди доверяют обманчивой внешности, а потом неизменно говорят: „А я думал, что это меня ни к чему не обяжет“, „А я думал, что это не заставит меня влюбиться“, „А я думал, что она отдастся мне и будет всегда моей“, „А я думал, что мне не придется ревновать и драться с соперником на дуэли“, „А я думал, что она удовлетворится мною одним“, „А я думал, что она меня боготворит“, – и таким вот образом все влюбленные, угодившие в ад, оказались здесь за то, что они что-то воображали. Все это люди, самые лютые муки которых заключаются в их раскаянии и которые меньше всего знают себя.
Посреди них стоял Амур, покрытый чесоткой, со свитком, на котором было начертано:
Всяк, в ком жив рассудок, может
Подавить такую страсть,
Ведь не радость, а напасть
То, что липнет к нам и гложет.
– Стишки, – заметил я. – Верно, и поэты здесь поблизости водятся.
И тут, повернувшись в сторону, я увидел до ста тысяч их, сидящих в огромной клетке, которую в аду называют домом умалишенных. Я принялся их внимательно разглядывать, и тут один из них, кивая в сторону женщин, сострил:
– Эти прекрасные дамы сделались наполовину камеристками у мужчин, ибо хотя не одевают их, зато с успехом раздевают.
– Что, и здесь продолжают острословить? – воскликнул я. – Огнеупорные же у вас башки!
В это мгновение один из них, обремененный кандалами и содержавшийся с большей строгостью, чем все остальные, сказал:
– Дай господи, чтобы в таком же положении, что и я, оказался тот, кто изобрел рифмы!
Случилось мне для рифмы подходящей
Ту, что была Лукреции невинней.
Забывши совесть, обозвать гулящей!
И обругать умнейшую гусыней…
Чего мы ради рифмы не содеем?
Ее, о Муза, стала ты рабыней!
Когда, ища созвучья, мы потеем,
Способны мы свершить любую гадость,
Идальго даже сделать иудеем;
Для рифмы горечь обретает сладость;
Безгрешность – Ирод; то, что нам претило,
Теперь нежданно нам приносит радость.
О, сколько преступлений совершила,
Столь мерзких, что не выразишь словами,
Душа, покуда виршами грешила!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59