Он понимал, что я поступлю, и
я поступил.
Шквал и шторм обрушилиеь тогда на меня. Сердце мое трещало от семейного
счастья, грудь гудела от протопоповских кулаков, шпана свистела в окна, брат
мой Боря ласково улыбался, гитарист-хулиган играл "чесом", у рояля
безумствовал маэстро Соломон Мироныч, а на голову мне то и дело вспрыгивал
Милорд, который к этому моменту научился летать.
Надо сказать, что проблема полета домашних животных никогда особенно не
занимала меня, а в период подготовки к экзаменам я не мог уделять этому делу
никакого времени.
Просто-напросто, отбросив учебники, я выходил с Милордом к фонтану.
К нам присоединмлось и некоторое третье лицо - тонкий кожаный поводок,
которий я при. стегнвал к оыейнику собаки. Дома пристегивал поводок, у
фонтана отстегивал.
Поводок был необязателен. Милорд сам по себе ходил у моего ботинка. Но
все приличные владельцы собак имели поводки. Поводок считался важным звеном,
связывающим человека с собакой, и я это звено имел.
Это коианое тоненькое, но крепкое звено Милорд ненавидел. Он не понимал
его смысла. Он считал, что нас свюывает нечто большее.
Как только я отстегивал поводок у фонтана, Милорд немедленно принимался
его грызть.
Это сердило. Я не мог каждый день покупать связывающие нос звенья. И я
стапаося отнять у Милорда кожаное изделие.
Уступчивый обычно Милорд оказался здесь на редкость упрям. Я не мог
выдрать поводок из его зубов. Фокстерьеры вообще славятся мертвой хваткой, и
Милорд поддерживал эту славу изо всех сил.
С мертвой хватки и начались нсобыкновенные полеты Милорда.
Однажды у фонтана он вцепился в поводок особенно мертво. Так и сяк
старался я расцепить его зубы и снасти поводок. Многие жители нашего двора
повысовывались в окна, потому что у фонтана слышалось грозное рычанье и мои
крики в стиле: "Отдай! Отцепись! "
Оконные зрители раздразнили меня, я дергал поводок все сильнее. Милорд
же все сильнее упирался и сквозь зубы рычал.
Я затоптался на месте, туго натянув поводок, закружился, и Милорду
пришлось бегать вокруг меня. Я затоптался быстрее - Милорд не успевал
переставлять ноги, они уже волочились и вдруг оторвались от земли.
Низко, над самой землею летал вокруг меня Милорд. Он рычал, но поводок
изо рта не выпускал.
Я кружился все быстрее, Милорд подымался в воздухе все выше и скоро
достиг уровня моей груди.
Голова у меня у самого уже закружилась, но я поднял его в воздух еще
выше, и вот он летал на поводке в воздухе высоко у меня над головой.
Зрители остекленели в окнах.
Никогда в жизни ни одна собака не летала еще в нашем дворе вокруг
фонтана.
Наконец чудовищная центробежная сила разжала мертвую хватку, Милорд
отпустил поводок и, подобно лохматому и рычащему булыжнику, выпущенному из
пращи, полетел от меня над фонтаном.
Он врезался задом в окно первого этажа, которое, впрочем, 6ыло затянуто
крепквю стальною противофутбольной сеткой.
Отпружинив от сетки, Милорд снова ринулся ко мне, вцепился в
ненавистный поводок, и я снова закрутил его над фонтаном.
Необыкноаенные полеты гладкошерстного фокстерьера сделались любимым
зрелищем мелких жителей нашего двора и крупной уличной шпаны. Когда мы
гуляли у фонтана, вокруг нас всегда топтались темные типы с просьбою
"повертеть Милорда". Я же, отупевший от собственных успехов, частенько
уступал их просьбам.
Я раздразнивал Милордп поводком, давал ему покрепче ухватиться и
начинал, как волчок, крутиться на месте, постепенно отрывая собаку от земли.
Иногда мне удавалось угадать момент, когда чудовищная центробежная сила
должна была вот-вот победить мертвую хватку, и я постепенно опускал собаку
на землю. Большей же частыо этот момент угадать мне не удавалось, и
чудовищная центробежная сила побеждала мертвую хватку, и, подобно булыжнику,
выпущенному из пращи, Милорд улетал от меня над фонтаном и попадал задом в
окно первого этажа, затянутое крепкою стальною сеткой.
А там, за этим окном, всегда, и даже летом, готовила уроки отличница
Эллочка, и многие считали, что я нарочно целюсь в ее окно своей летающей
собакой.
Но, хотя Эллочка всегда внутренне притягивала меня, я никогда в ее окно
Милордом не прицеливался. Глубокий внутренний интерес, который я чувствовал
к Эллочке, как-то сам по себе воплощался в собачьем полете, и как же,
наверно, удивлялась Эллочка, когда, оторвав свои очи от бледных ученических
тетрадей, вдруг видела, как в окно ее летит по воздуху задом гладкошерстный
фокстерьер.
Летающий Милорд не всегда попадал в это чудесное окно. Иногда улетая от
меня, он врезался в прохожих, опрокидывал урны. Голубчик, он вовсе не
обращал внимания на то, во что врезался. Ему явно нривилось летать, и,
врезавшись во что-то, он тут же вскакивыл на ноги и мчался ко мне, готовый
вступить в мертвую схватку с чудовищной центробежной силой.
Пришел месяц сентябрь, и я вступил под своды Московского
государственного педагогического института.
"Под своды" - это сказано правильно. Институт наш имел как-то особенно
много сводов, куда больше, чем все другие московские вузы. И главный,
стеклянный его свод увенчивал огромнейший Главный зал. А в Главном зале
нашего института свободно мог бы уместиться шестиэтажный дом эпохи
модернизма.
Прохлада и простор - вот какие слова приходят мне на ум, когда я
вспоминаю Главный зал нашего института. Луч солнца никогда не проникал
сквозь его стеклянный потолок, здесь всегда было немного пасмурно, но
пасмурный свет этот был ясен и трезв. Что-то древнеримское, что-то
древнегреческое чудилось в самом воздухе этого зала, и толька особенный
пасмурносеребряный свет, заливающий его пространство, подчеркивал северность
этого храма науки.
А на галереях, усложненных пилястрами и балюстрадами, на галереях с
элементами колоннад было еще много сводов, а под сводами этими... боже! Чего
только не бывало под этими сводами! Какие вдохновенные лица горели на
галереях и блистали на кафедрах, какие диковинные типы толкались у колонн и
толпились у ног двух важнейших скульптур нашего времени. Только лишь один
простой перечень славных имен занял бы сотню самых убористых страниц, и нет
никаких сил составить такой перечень, но и удержаться безумно трудно.
Ну вот хотя бы - Юрий Визбор. Ну Юлий Ким. Ну Петр, хотя бы, Фоменко,
ну Юрка Ряшенцев, ну Лешка Мезинов, ну Эрик Красновский... Нет, не буду
продолжать, иначе мне никогда не вырватьсч из-под магического знака великих
и родных имен, так и буду вспоминать, так и буду перечислять до конца дней
своих, забросив к чертовой матери детскую и юношескую литературу. да ведь и
как забыть эти лица, освещенные вечным пасмурным светом, льющимся с наших
северных небес в глубину Главного зала?! Вот, скажем, Алик Ненароков? И не
только он! А Гришка-то Фельдблюм? А Валерка Агриколянский?
А какие же ходили здесь девушки! Да что же это за чудесато бегали тогда
по бесконечным нашим лестницам и галереям?! Бог мой, да не я ли отдал в свое
время всю жизнь за Розу Харитонову? Невозможно и невыносимо просто так, без
сердечного трепета называть имена, которые вспыхивали тогда под пасмурным
серебряным и стеклянным нашим потолком. И я трепещу, и вспоминаю, и
буквально со слезами полными глаз думаю... Впрочем, хватит слез и глаз, но
вот еще одно имя - Марина Кацаурова.
Именно из-за нее притащил я в институт Милорда.
Посреди Главного зала, под северным и серебряным нашим стеклянным
потолком, раскрутил я Милорда. Чудовищная центробежная сила взяла верх над
мертвою фокстерьерской хваткой - и рычащий Милорд полетел над головами
доцентов и врезался в почетнейшую доску, на которой было написано: "Славные
сталинские соколы-стипендиаты".
Запахло отчислением.
Дня через два меня пригласил в кабинет наш именитый декан Федор
Михайлович Головенченко. На его имя подали докладной конапект, в котором
описывалось мое поведение. Среди прочих оборотов были в нем и такие слова:
"... и тогда этот студент кинулся собакой в доску".
- "И тогда этот студент, - читал мне Федор Михайлович,
многозначительно шевеля бровями, - кинулся собакой в доску".
И Федор Михайлович развел величаво философские брови свои.
- Что же это такое-то? - сказал он. - "Кинулся собакой". Вы что же
это - грызли доску? Тогда почему "кинулся собакой в доску? Надо бы - "на
доску". Или студент был "в доску" Что вы на это скажете?
Я панически молчал. Я не мог подобрать ответ, достойный великого
профессора.
- Впрочем, - размышлял Федор Михайлович. - Следов погрыза или
другого ущерба на доске не обнаружили. Доска, слава Богу, цела... Но
поражает словесная фигура: "... и тогда этот студент кинулся собакой в
доску". Что же это такое2
- Извините, мне кажется, что это - хорей, - нашелся наконец я.
- Хо-рэй? Какой хо-рэй?
- Четырехстопный.
- В чем дело? 0 каком вы хо-рэе?
- "И тогда этот студент кинулся собакой в доску"...
Я полагаю, что это хорей, Федор Михайлович, но с пиррихием.
Федор Михайлович воздел длани к сводам и захохотал.
- Божественный хо-рэй! - воскликнул он. - Божественный хорэй! И он
еще рассуждает о хо-рэе! Подите вон, знаток хорэя, я не желаю больше думать
о собаке и доске!
Я попятился, наткнулся на какое-то кресло, замялся в дверях, не
понимая, прощен ли я.
- 0, закрой свои бледные ноги! - воскликнул тогда декан, и, бледный,
закрыл я дверь деканата.
Оказалось все-таки, что я прощен, но потом не раз вспоминал
заключительную фразу профессора. Я не мог понять, почему великий декан,
грозно прощая меня, привел классический пример одностишия - "О, закрой саеи
бледные ноги". Наверно, мой жалкий вид не мог возбудить в его памяти никаких
стихов, кроме этих.
Больше я Милорда в институт, конечно, не водил. Но кдк же плакал и
рыдал он, когда я уходид из дому, он забивался под кровать и лежал там в
тоске, нежцо прижавшись к старому моему ботинку. Сердце разрыаалось, но я
ничего не мог поделать - собака есть собека, а студент есть студент.
К концу сентября Милорд совершенно зачах. Огромное разочарование
наступило в его жизни. Ему казалось, что он нашел ботинок, возле которого
можно двигаться всю жизнь, а ботинок этот удвигался каждое утро в
педагогический институт.
В первое воскресенье октября я повез его в лес, на охоту.
Была тогда странная осень.
Золото, которое давно должно было охватить лес, отчего-то запоздало -
ни золотинки не виднелось в березняках, ни красной крапинки в осинах. Сами
березовые листья как-то неправ@льно и стыдливо шевелились под ветром. Им
неловко было, что они еще такие зеленые, такие молодые, а давно уж должнн
были озолотеть.
Я шел вдоль болотистого ручья, медленко постигая берега его.
Я ждал уток, и они взлетали порой, и первым подымался селезень, а
следом - утка, и только потом, в небе, они перестраивались иначе - перрой
шла уткв, а за нею - селезень. Впрочем, осенью всегда трудно рамбраться,
где утка, где селезень, не видно немыслимо-зеленой весенней еелезневой
головы, только по взлету и полету можно догадаться.
Странная была тогда осень. Утки отчего-то разбились на пары, а надо
было им собираться в стаи и улетать на юг.
Утки, разбившиеся на пары, и листья, которые не желали золотеть, изо
всех сил затягивали лето.
Я иногда стрелял. Милорд при звуках выстрелов выскакивал высоко из
травы, выглядывая ултающую добычу. Он не понимал меня и моей стрельбы,
потому что в душе не был, конечно, утятником. Его тянуло в лес. Мне же
хотелось подбить утку, чтоб Милорд понял в конце концов, что не зря
поклонялся моим сапогам и ботинкам.
Было любопытно, как он поведет себя, когда я подобыо утку. Сообразит.
что ее нужно подать из воды. или нет? Я был уверен, что сообоазит.
Наконец какой-то селезень зазевался. Он только еще начал хлойать
крыльями, чтоб подняться с воды, как я врезал дробью ему под крыло. Утка,
скрежеща крыльями, ушла.
Селезень бил крылом по воде совсем неподалеку, надо было йерепрыгнуть
ручей, чтобы достать его. В азарте я позабыл, что решил поручить это дело
Милорду, и прыгнул.
Я прыгнул с трясинистого берега, и нога, которой я оттолкнулся,
призавязла немного, трясина прихватила сапог, сняла его с ноги наполовину, и
пока я перелетал с берега на берег, сапог отпал с моей ноги и упал в
неприятную ржавую жижу.
Очутивыись на другом берегу, я не сразу сообразил, что делать: спасать
сапог или бежать к селезню, который все еще бил крылом по воде.
Милорд сообразил сразу. Он кинулся в ржавую жижу, схватил сапог,
вытащил на берег и уложил точно у правой ноги, на которую сапог приходился.
Потом пробежал по берегу, быстро достал селезня и положил к левой обутой
ноге.
А к полудню попали мы в лес - настоящий матерый сосняк. Сосны росли на
буграх, и не было 6ольше никаких деревьев - сосны, сосны, а на открытых
солнцу песчаных откосах восходил к небу необыкновенный, унизанный синими
морозными ягодами можжевельник.
Я разложил костер. Мне хотелось накормить Милорда утиным супом, но,
пока я возился да раздувал огонь, Милорд исчез.
Этого не бывало никогда. Милорд всегда кружился у моего ботинка. Я
вдруг сильно напугался, свистел и кричал, бегал по лесу и, когда вернулся к
костру, услыхал далекий собачий лай.
Это был голос Милорда, и шел он из-под земли.
И только тут я увидел под сосновыми песчаными корнями - нора, ведущая
в глубь бугра.
Я пал на землю, покрытую сосновь"ми иголками, разбросал маслята и
рыжики, которые мешали слушать, и приник ухом к бугру. Так странно было
слышать собачий лай из глубины земли.
Лай вдруг прервался, послышалось рычанье. Так точно рычал Милорд, когда
вцеплялся в поводок, и я понял, что он отдался мертвой хватке, вцепился под
землей в кого-то и не отпустит ни за что, пока в дело не вмешается
чудовищная центробежная сила. Несколько часов лежал я на земле и слушал его
голос, а сделать ничего не мог. Не было у меня, конечно, никакой лопаты, а
если б и была, то какого черта и где копать7 - Милорд! - кричал я иногда в
отчаянии. - Кончай эту ерунду!
Конечио, он меня слыхал, но 6росать барсука, а скорее всего это был
6арсук, не собирался. - Ухожу! Ухожу на злектричку! - в отчаянии кричал я,
но он понимал, что я никуда нс уйду, так и буду торчать на барсучьем бугре
до вечера, а потом и всю ночь, и весь следующий день, в общем, пока в дело
не вмешается чудовищная центробежная сила.
И я решил уйти. Милорд услышит из-под земли мои шаги, поймет, что я и
вправду ухожу. Пусть выбирает: я или мертвая хватка.
Я затоптал с яростью костер. Громко топая, пошел я к ручыо. Боже, как
же я топал и проклинал песок за то, что он гудит под каблуком не так гулко,
как надо бы.
Милорд появился внезапно и как ни в чем не бывало, просто вдруг
выпрыгнул сбоку из травы. Ухо у него было разорвано, вся морда в крови. Но
он не обращал на это никакого внимания и только лишь веселился, что догнал
меня.
Я все-таки подтащил его к ручыо, слегка омыл морду, раскупорил патрон,
присыпал раны порохом.
Уже вечерело, и мы пошли к станции через болото, напрямик.
В одном особенном каком-то зеленом и сыром месте Милорд вдруг высоко
подпрыгнул. Опустился в траву и снова прыгнул, как-то странно, боком. Пока я
бежал к нему, он все прыгал на месте.
Это 6ыла гадюка. Черная, аспидная. Я выстрелил и перешиб ей шею.
На следующее утро, как всегда, опустил я на пол босые ноги, и Милорд
тут же лизнул меня в пятку.
"Слава Богу, - подумал я. - Не успела укусить".
Я пошел умываться, и Милорд двинулся за мной. Он полз по полу,
перебирая передними лапами. Задние отнялись.
От Красных ворот, которые стояли над нашим домом, я бежал по Садовой к
Земляному валу. Милорда я держал на руках, он лизал меня в подбородок.
- Держите его крепче, - сказал ветеринар. - Зажмите пасть.
Я прижал Милорда к клеенчатому столу, сжал изо всех сил пасть, и врач
всадил ему в живот тупую иглу.
А мама моя названивала в ветеринарную академию, но никак не могла найти
человека, который знал бы, как лечить фокстерьеров от укусов гадюк. Наконец,
нашелся человек, который рекомендовал марганцевые ванны.
Каждое утро Милорд выползал из-под моей кровати и отправлялся на поиски
мамы.
1 2 3 4
я поступил.
Шквал и шторм обрушилиеь тогда на меня. Сердце мое трещало от семейного
счастья, грудь гудела от протопоповских кулаков, шпана свистела в окна, брат
мой Боря ласково улыбался, гитарист-хулиган играл "чесом", у рояля
безумствовал маэстро Соломон Мироныч, а на голову мне то и дело вспрыгивал
Милорд, который к этому моменту научился летать.
Надо сказать, что проблема полета домашних животных никогда особенно не
занимала меня, а в период подготовки к экзаменам я не мог уделять этому делу
никакого времени.
Просто-напросто, отбросив учебники, я выходил с Милордом к фонтану.
К нам присоединмлось и некоторое третье лицо - тонкий кожаный поводок,
которий я при. стегнвал к оыейнику собаки. Дома пристегивал поводок, у
фонтана отстегивал.
Поводок был необязателен. Милорд сам по себе ходил у моего ботинка. Но
все приличные владельцы собак имели поводки. Поводок считался важным звеном,
связывающим человека с собакой, и я это звено имел.
Это коианое тоненькое, но крепкое звено Милорд ненавидел. Он не понимал
его смысла. Он считал, что нас свюывает нечто большее.
Как только я отстегивал поводок у фонтана, Милорд немедленно принимался
его грызть.
Это сердило. Я не мог каждый день покупать связывающие нос звенья. И я
стапаося отнять у Милорда кожаное изделие.
Уступчивый обычно Милорд оказался здесь на редкость упрям. Я не мог
выдрать поводок из его зубов. Фокстерьеры вообще славятся мертвой хваткой, и
Милорд поддерживал эту славу изо всех сил.
С мертвой хватки и начались нсобыкновенные полеты Милорда.
Однажды у фонтана он вцепился в поводок особенно мертво. Так и сяк
старался я расцепить его зубы и снасти поводок. Многие жители нашего двора
повысовывались в окна, потому что у фонтана слышалось грозное рычанье и мои
крики в стиле: "Отдай! Отцепись! "
Оконные зрители раздразнили меня, я дергал поводок все сильнее. Милорд
же все сильнее упирался и сквозь зубы рычал.
Я затоптался на месте, туго натянув поводок, закружился, и Милорду
пришлось бегать вокруг меня. Я затоптался быстрее - Милорд не успевал
переставлять ноги, они уже волочились и вдруг оторвались от земли.
Низко, над самой землею летал вокруг меня Милорд. Он рычал, но поводок
изо рта не выпускал.
Я кружился все быстрее, Милорд подымался в воздухе все выше и скоро
достиг уровня моей груди.
Голова у меня у самого уже закружилась, но я поднял его в воздух еще
выше, и вот он летал на поводке в воздухе высоко у меня над головой.
Зрители остекленели в окнах.
Никогда в жизни ни одна собака не летала еще в нашем дворе вокруг
фонтана.
Наконец чудовищная центробежная сила разжала мертвую хватку, Милорд
отпустил поводок и, подобно лохматому и рычащему булыжнику, выпущенному из
пращи, полетел от меня над фонтаном.
Он врезался задом в окно первого этажа, которое, впрочем, 6ыло затянуто
крепквю стальною противофутбольной сеткой.
Отпружинив от сетки, Милорд снова ринулся ко мне, вцепился в
ненавистный поводок, и я снова закрутил его над фонтаном.
Необыкноаенные полеты гладкошерстного фокстерьера сделались любимым
зрелищем мелких жителей нашего двора и крупной уличной шпаны. Когда мы
гуляли у фонтана, вокруг нас всегда топтались темные типы с просьбою
"повертеть Милорда". Я же, отупевший от собственных успехов, частенько
уступал их просьбам.
Я раздразнивал Милордп поводком, давал ему покрепче ухватиться и
начинал, как волчок, крутиться на месте, постепенно отрывая собаку от земли.
Иногда мне удавалось угадать момент, когда чудовищная центробежная сила
должна была вот-вот победить мертвую хватку, и я постепенно опускал собаку
на землю. Большей же частыо этот момент угадать мне не удавалось, и
чудовищная центробежная сила побеждала мертвую хватку, и, подобно булыжнику,
выпущенному из пращи, Милорд улетал от меня над фонтаном и попадал задом в
окно первого этажа, затянутое крепкою стальною сеткой.
А там, за этим окном, всегда, и даже летом, готовила уроки отличница
Эллочка, и многие считали, что я нарочно целюсь в ее окно своей летающей
собакой.
Но, хотя Эллочка всегда внутренне притягивала меня, я никогда в ее окно
Милордом не прицеливался. Глубокий внутренний интерес, который я чувствовал
к Эллочке, как-то сам по себе воплощался в собачьем полете, и как же,
наверно, удивлялась Эллочка, когда, оторвав свои очи от бледных ученических
тетрадей, вдруг видела, как в окно ее летит по воздуху задом гладкошерстный
фокстерьер.
Летающий Милорд не всегда попадал в это чудесное окно. Иногда улетая от
меня, он врезался в прохожих, опрокидывал урны. Голубчик, он вовсе не
обращал внимания на то, во что врезался. Ему явно нривилось летать, и,
врезавшись во что-то, он тут же вскакивыл на ноги и мчался ко мне, готовый
вступить в мертвую схватку с чудовищной центробежной силой.
Пришел месяц сентябрь, и я вступил под своды Московского
государственного педагогического института.
"Под своды" - это сказано правильно. Институт наш имел как-то особенно
много сводов, куда больше, чем все другие московские вузы. И главный,
стеклянный его свод увенчивал огромнейший Главный зал. А в Главном зале
нашего института свободно мог бы уместиться шестиэтажный дом эпохи
модернизма.
Прохлада и простор - вот какие слова приходят мне на ум, когда я
вспоминаю Главный зал нашего института. Луч солнца никогда не проникал
сквозь его стеклянный потолок, здесь всегда было немного пасмурно, но
пасмурный свет этот был ясен и трезв. Что-то древнеримское, что-то
древнегреческое чудилось в самом воздухе этого зала, и толька особенный
пасмурносеребряный свет, заливающий его пространство, подчеркивал северность
этого храма науки.
А на галереях, усложненных пилястрами и балюстрадами, на галереях с
элементами колоннад было еще много сводов, а под сводами этими... боже! Чего
только не бывало под этими сводами! Какие вдохновенные лица горели на
галереях и блистали на кафедрах, какие диковинные типы толкались у колонн и
толпились у ног двух важнейших скульптур нашего времени. Только лишь один
простой перечень славных имен занял бы сотню самых убористых страниц, и нет
никаких сил составить такой перечень, но и удержаться безумно трудно.
Ну вот хотя бы - Юрий Визбор. Ну Юлий Ким. Ну Петр, хотя бы, Фоменко,
ну Юрка Ряшенцев, ну Лешка Мезинов, ну Эрик Красновский... Нет, не буду
продолжать, иначе мне никогда не вырватьсч из-под магического знака великих
и родных имен, так и буду вспоминать, так и буду перечислять до конца дней
своих, забросив к чертовой матери детскую и юношескую литературу. да ведь и
как забыть эти лица, освещенные вечным пасмурным светом, льющимся с наших
северных небес в глубину Главного зала?! Вот, скажем, Алик Ненароков? И не
только он! А Гришка-то Фельдблюм? А Валерка Агриколянский?
А какие же ходили здесь девушки! Да что же это за чудесато бегали тогда
по бесконечным нашим лестницам и галереям?! Бог мой, да не я ли отдал в свое
время всю жизнь за Розу Харитонову? Невозможно и невыносимо просто так, без
сердечного трепета называть имена, которые вспыхивали тогда под пасмурным
серебряным и стеклянным нашим потолком. И я трепещу, и вспоминаю, и
буквально со слезами полными глаз думаю... Впрочем, хватит слез и глаз, но
вот еще одно имя - Марина Кацаурова.
Именно из-за нее притащил я в институт Милорда.
Посреди Главного зала, под северным и серебряным нашим стеклянным
потолком, раскрутил я Милорда. Чудовищная центробежная сила взяла верх над
мертвою фокстерьерской хваткой - и рычащий Милорд полетел над головами
доцентов и врезался в почетнейшую доску, на которой было написано: "Славные
сталинские соколы-стипендиаты".
Запахло отчислением.
Дня через два меня пригласил в кабинет наш именитый декан Федор
Михайлович Головенченко. На его имя подали докладной конапект, в котором
описывалось мое поведение. Среди прочих оборотов были в нем и такие слова:
"... и тогда этот студент кинулся собакой в доску".
- "И тогда этот студент, - читал мне Федор Михайлович,
многозначительно шевеля бровями, - кинулся собакой в доску".
И Федор Михайлович развел величаво философские брови свои.
- Что же это такое-то? - сказал он. - "Кинулся собакой". Вы что же
это - грызли доску? Тогда почему "кинулся собакой в доску? Надо бы - "на
доску". Или студент был "в доску" Что вы на это скажете?
Я панически молчал. Я не мог подобрать ответ, достойный великого
профессора.
- Впрочем, - размышлял Федор Михайлович. - Следов погрыза или
другого ущерба на доске не обнаружили. Доска, слава Богу, цела... Но
поражает словесная фигура: "... и тогда этот студент кинулся собакой в
доску". Что же это такое2
- Извините, мне кажется, что это - хорей, - нашелся наконец я.
- Хо-рэй? Какой хо-рэй?
- Четырехстопный.
- В чем дело? 0 каком вы хо-рэе?
- "И тогда этот студент кинулся собакой в доску"...
Я полагаю, что это хорей, Федор Михайлович, но с пиррихием.
Федор Михайлович воздел длани к сводам и захохотал.
- Божественный хо-рэй! - воскликнул он. - Божественный хорэй! И он
еще рассуждает о хо-рэе! Подите вон, знаток хорэя, я не желаю больше думать
о собаке и доске!
Я попятился, наткнулся на какое-то кресло, замялся в дверях, не
понимая, прощен ли я.
- 0, закрой свои бледные ноги! - воскликнул тогда декан, и, бледный,
закрыл я дверь деканата.
Оказалось все-таки, что я прощен, но потом не раз вспоминал
заключительную фразу профессора. Я не мог понять, почему великий декан,
грозно прощая меня, привел классический пример одностишия - "О, закрой саеи
бледные ноги". Наверно, мой жалкий вид не мог возбудить в его памяти никаких
стихов, кроме этих.
Больше я Милорда в институт, конечно, не водил. Но кдк же плакал и
рыдал он, когда я уходид из дому, он забивался под кровать и лежал там в
тоске, нежцо прижавшись к старому моему ботинку. Сердце разрыаалось, но я
ничего не мог поделать - собака есть собека, а студент есть студент.
К концу сентября Милорд совершенно зачах. Огромное разочарование
наступило в его жизни. Ему казалось, что он нашел ботинок, возле которого
можно двигаться всю жизнь, а ботинок этот удвигался каждое утро в
педагогический институт.
В первое воскресенье октября я повез его в лес, на охоту.
Была тогда странная осень.
Золото, которое давно должно было охватить лес, отчего-то запоздало -
ни золотинки не виднелось в березняках, ни красной крапинки в осинах. Сами
березовые листья как-то неправ@льно и стыдливо шевелились под ветром. Им
неловко было, что они еще такие зеленые, такие молодые, а давно уж должнн
были озолотеть.
Я шел вдоль болотистого ручья, медленко постигая берега его.
Я ждал уток, и они взлетали порой, и первым подымался селезень, а
следом - утка, и только потом, в небе, они перестраивались иначе - перрой
шла уткв, а за нею - селезень. Впрочем, осенью всегда трудно рамбраться,
где утка, где селезень, не видно немыслимо-зеленой весенней еелезневой
головы, только по взлету и полету можно догадаться.
Странная была тогда осень. Утки отчего-то разбились на пары, а надо
было им собираться в стаи и улетать на юг.
Утки, разбившиеся на пары, и листья, которые не желали золотеть, изо
всех сил затягивали лето.
Я иногда стрелял. Милорд при звуках выстрелов выскакивал высоко из
травы, выглядывая ултающую добычу. Он не понимал меня и моей стрельбы,
потому что в душе не был, конечно, утятником. Его тянуло в лес. Мне же
хотелось подбить утку, чтоб Милорд понял в конце концов, что не зря
поклонялся моим сапогам и ботинкам.
Было любопытно, как он поведет себя, когда я подобыо утку. Сообразит.
что ее нужно подать из воды. или нет? Я был уверен, что сообоазит.
Наконец какой-то селезень зазевался. Он только еще начал хлойать
крыльями, чтоб подняться с воды, как я врезал дробью ему под крыло. Утка,
скрежеща крыльями, ушла.
Селезень бил крылом по воде совсем неподалеку, надо было йерепрыгнуть
ручей, чтобы достать его. В азарте я позабыл, что решил поручить это дело
Милорду, и прыгнул.
Я прыгнул с трясинистого берега, и нога, которой я оттолкнулся,
призавязла немного, трясина прихватила сапог, сняла его с ноги наполовину, и
пока я перелетал с берега на берег, сапог отпал с моей ноги и упал в
неприятную ржавую жижу.
Очутивыись на другом берегу, я не сразу сообразил, что делать: спасать
сапог или бежать к селезню, который все еще бил крылом по воде.
Милорд сообразил сразу. Он кинулся в ржавую жижу, схватил сапог,
вытащил на берег и уложил точно у правой ноги, на которую сапог приходился.
Потом пробежал по берегу, быстро достал селезня и положил к левой обутой
ноге.
А к полудню попали мы в лес - настоящий матерый сосняк. Сосны росли на
буграх, и не было 6ольше никаких деревьев - сосны, сосны, а на открытых
солнцу песчаных откосах восходил к небу необыкновенный, унизанный синими
морозными ягодами можжевельник.
Я разложил костер. Мне хотелось накормить Милорда утиным супом, но,
пока я возился да раздувал огонь, Милорд исчез.
Этого не бывало никогда. Милорд всегда кружился у моего ботинка. Я
вдруг сильно напугался, свистел и кричал, бегал по лесу и, когда вернулся к
костру, услыхал далекий собачий лай.
Это был голос Милорда, и шел он из-под земли.
И только тут я увидел под сосновыми песчаными корнями - нора, ведущая
в глубь бугра.
Я пал на землю, покрытую сосновь"ми иголками, разбросал маслята и
рыжики, которые мешали слушать, и приник ухом к бугру. Так странно было
слышать собачий лай из глубины земли.
Лай вдруг прервался, послышалось рычанье. Так точно рычал Милорд, когда
вцеплялся в поводок, и я понял, что он отдался мертвой хватке, вцепился под
землей в кого-то и не отпустит ни за что, пока в дело не вмешается
чудовищная центробежная сила. Несколько часов лежал я на земле и слушал его
голос, а сделать ничего не мог. Не было у меня, конечно, никакой лопаты, а
если б и была, то какого черта и где копать7 - Милорд! - кричал я иногда в
отчаянии. - Кончай эту ерунду!
Конечио, он меня слыхал, но 6росать барсука, а скорее всего это был
6арсук, не собирался. - Ухожу! Ухожу на злектричку! - в отчаянии кричал я,
но он понимал, что я никуда нс уйду, так и буду торчать на барсучьем бугре
до вечера, а потом и всю ночь, и весь следующий день, в общем, пока в дело
не вмешается чудовищная центробежная сила.
И я решил уйти. Милорд услышит из-под земли мои шаги, поймет, что я и
вправду ухожу. Пусть выбирает: я или мертвая хватка.
Я затоптал с яростью костер. Громко топая, пошел я к ручыо. Боже, как
же я топал и проклинал песок за то, что он гудит под каблуком не так гулко,
как надо бы.
Милорд появился внезапно и как ни в чем не бывало, просто вдруг
выпрыгнул сбоку из травы. Ухо у него было разорвано, вся морда в крови. Но
он не обращал на это никакого внимания и только лишь веселился, что догнал
меня.
Я все-таки подтащил его к ручыо, слегка омыл морду, раскупорил патрон,
присыпал раны порохом.
Уже вечерело, и мы пошли к станции через болото, напрямик.
В одном особенном каком-то зеленом и сыром месте Милорд вдруг высоко
подпрыгнул. Опустился в траву и снова прыгнул, как-то странно, боком. Пока я
бежал к нему, он все прыгал на месте.
Это 6ыла гадюка. Черная, аспидная. Я выстрелил и перешиб ей шею.
На следующее утро, как всегда, опустил я на пол босые ноги, и Милорд
тут же лизнул меня в пятку.
"Слава Богу, - подумал я. - Не успела укусить".
Я пошел умываться, и Милорд двинулся за мной. Он полз по полу,
перебирая передними лапами. Задние отнялись.
От Красных ворот, которые стояли над нашим домом, я бежал по Садовой к
Земляному валу. Милорда я держал на руках, он лизал меня в подбородок.
- Держите его крепче, - сказал ветеринар. - Зажмите пасть.
Я прижал Милорда к клеенчатому столу, сжал изо всех сил пасть, и врач
всадил ему в живот тупую иглу.
А мама моя названивала в ветеринарную академию, но никак не могла найти
человека, который знал бы, как лечить фокстерьеров от укусов гадюк. Наконец,
нашелся человек, который рекомендовал марганцевые ванны.
Каждое утро Милорд выползал из-под моей кровати и отправлялся на поиски
мамы.
1 2 3 4