Как только человек пробуждается к сознательному существованию, ему тотчас же в мозг вдувается дух убийства. Убийство, возросшее до обязанности, восхваляемое, как героизм, сопровождает его на всех ступенях его существования. Его заставляют почитать странных богов, безумных богов, радующихся только катастрофам, и как маньяки жестокости, истребляющих человеческие жизни, косящих народы, как траву. Его заставляют почитать только героев, этих отвратительных зверей, покрытых преступлениями и совершенно красных от человеческой крови. Добродетели, через которые он возвысится над другими и которые принесут ему славу, богатство, любовь, опираются единственно на убийство. В войне он находит высший синтез вечного и всеобщего безумия убийства, убийства упорядоченного, внесенного в роспись, обязательного, составляющего национальный долг. Куда бы он ни пошел, что бы он ни делал, всегда он будет видеть это слово: «убийство», неизгладимо начертанное на фронтоне этой обширной бойни, которая называется человечеством. Итак, этот человек, которому привили с детства презрение к человеческой жизни, которого посвятили законному убийству, почему вы хотите, чтобы этот человек остановился перед убийством, когда он в нем находит выгоду или развлечение? Во имя какого права общество осуждает убийц, которые на самом-то деле только исполняют человекоубийственные законы, издаваемые обществом, и следуют даваемым им кровавым примерам? «Ведь, – могут в один прекрасный день сказать убийцы, – вы заставляли нас убивать кучи людей, против которых мы не имели никакой злобы, которых мы даже не знали; чем больше мы убивали их, тем больше вы благодарили и награждали нас! А потом, веря в нашу логику, мы истребили людей, потомy что они стесняли нас и потому, что мы ненавидели их, потому что мы желали их денег, их жен, их место, или просто потому, что нам было приятно истреблять их; все ясные, извинительные и человеческие причины. И вот жандарм, судья, палач! Вот возмутительная несправедливость, в которой нет ни капли смысла». Что могло бы ответить на это общество, если бы оно хоть чуть-чуть заботилось о логике?Один молодой человек, до сих пор не произнесший еще ни слова, сказал:– В чем объяснение этой странной мании убийства, которой, как вы заявляете, мы все, по природе или через воспитание, заражены? Я не знаю этого объяснения и не хочу его знать. Мне приятнее верить, что все в нас – тайна. К тому же это соответствует лености моего ума, который боится разрешения социальных и человеческих вопросов, которых, впрочем, никогда не разрешить, и это укрепляет меня только в поэтических истинах, которыми я пробую разъяснить, или, скорее, не разъяснить того, чего я не понимаю. Вы, дорогой учитель, только что сделали довольно ужасное признание и описали ощущения, которые, если бы они приняли реальную форму, могли повести вас далеко, так же, как и меня, потому что я часто испытывал эти ощущения и в последний раз при очень банальных обстоятельствах. Но прежде всего позвольте мне прибавить, что этими ненормальными душевными состояниями я обязан, может быть, среде, в которой я вырос, и ежедневным влияниям, невольно проникающим в меня. Вы знаете моего отца, доктора Трепана. Вы знаете, что нет человека, более общительного, более милого, чем он. И нет человека, которого профессия сделала бы более смелым убийцей! Много раз я присутствовал при тек чудесных операциях, что прославили его на весь свет. В его презрении к жизни есть что-то действительно чудесное. Раз, производя при мне довольно трудную лапаротомию, он, осматривая свою больную, все еще находившуюся во сне от действия хлороформа, вдруг сказал: “У этой женщины, должно быть, воспаление устья желудка. Не вскрыть ли ей и желудок? Время еще есть». И он так и сделал. У нее ничего не было. Тогда мой отец начал зашивать ненужную рану, заявив: «По крайней мере все исследовано». Это было для него тем хорошо, что больная умерла в тот же вечер. В другой раз, в Италии, куда его пригласили для операции, мы посетили один музей. Я был в экстазе. “Ах! Поэт, поэт!» – воскликнул мой отец, который ни на минуту не заинтересовался шедеврами, приведшими меня в восторг. «Искусство! Искусство! Красота! Знаешь ли ты, что это такое? Ну, мой мальчик, красота, это живот женщины, вскрытый, весь в крови, с щипцами внутри!» Но дальше я не философствую, а рассказываю… Вы из предложенного мною нам рассказа извлечете какие угодно антропологические заключения, какие есть в нем, если они есть в нем действительно…У этого молодого человека в движениях была уверенность, в голосе резкость, которые немного заставляли нас вздрагивать.– Я возвращался из Лиона, – продолжал он, – и был один в купе первого класса. Не помню, на какой-то станции вошел господин. Раздражение, что вас побеспокоили в нашем одиночестве, может вызвать наиболее грубые чувства и предрасположить вас к неприятным поступкам; с этим я согласен. Но я не испытал ничего подобного. Я так скучал от одиночества, что внезапный приход этого спутника скорее доставил мне даже удовольствие. Он поместился против меня, осторожно положив на сетку свой ручной багаж. Это был толстый человек, с вульгарными манерами, и его толстое и жирное безобразие скоро сделалось мне противным. Через несколько минут я испытывал, глядя на него, как бы инстинктивное отвращение. Он тяжело протянул на подушках свои раздвинутые ноги, и его огромный живот при каждом толчке вздрагивал и переваливался, как противный кусок студня. Так как ему, кажется, было жарко, он снял шляпу и вытер лоб, низкий, шероховатый, выпуклый, покрытый короткими, редкими и склеившимися волосами. Его лицо было простым куском живого мяса: его тройной подбородок, гадкий кусок дряблого жира, свешивавшийся ему на грудь. Чтобы избавиться от этого некрасивого зрелища, я решил смотреть на окрестности и старался совершенно забыть о присутствии этого неприятного спутника. Прошел час… И когда любопытство, более сильное, чем моя воля, перевело мои глаза на него, я увидел, что он спит некрасивым и глубоким сном. Он спал, уйдя весь в самого себя: голова его свесилась и раскачивалась на плечах, а его жирные вздувавшиеся руки были распростерты на покатостях ляжек. Я заметил, что его круглые глаза выглядывали из-под сморщенных век, посреди которых, в отверстие, виднелся уголок голубоватых глаз, похожих на синяк на лоскуте дряблой кожи. Какое внезапное безумие охватило мою голову? Право, не знаю… Хотя меня часто соблазняло убийство, но желание оставалось во мне в зачаточном состоянии и еще никогда не принимало определенную форму жеста и действия. Могу ли я думать, что только отвратительное безобразие этого человека могло побудить меня к жесту и действию? Нет, есть более глубокая причина в этом, и я ее не знаю… Я тихо поднялся и подошел к спящему, раздвинул напряженные и крепкие руки, как бы готовясь задушить его…На этом слове, как рассказчик, умеющий пользоваться эффектами, он остановился. Потом, с видимым удовлетворением самим собою, он продолжал:– Несмотря на мой, более или менее болезненный вид, я одарен необыкновенной силой, редкой гибкостью мускулов, необычайной мощью объятия, а в этот момент странное возбуждение увеличило силу моих физических свойств. Мои руки бессознательно подвигались к шее этого человека, – бессознательно, уверяю вас, – страстные и ужасные. Я чувствовал в себе легкость, эластичность, прилив нервных волн, как будто сильное опьянение от полового наслаждения. Да, что я тогда испытал, я не могу лучше всего сравнить ни с чем; как только с этим. В тот момент, когда мои руки готовы были сжаться на этой жирной шее, господин проснулся. Он проснулся с ужасом в глазах и бормотал: «Что? Что? Что?» И это все! Я видел, что он хочет сказать больше, но не может. Его круглый глаз дрожал, как маленький огонек, колеблемый ветром. Потом этот глаз в ужасе неподвижно уставился на меня. Не сказав ни слова, не подыскав извинения или объяснения, которое успокоило бы этого человека, я опять сел против него и небрежно, непринужденно, что до сих пор удивляет меня, развернул газету, которую, впрочем, читать не стал. Каждую минуту ужас в глазах спутника все увеличивался; понемногу мужчина скорчился, и я видел, как его лицо покрылось красными пятнами, потом посинело, затем окаменело. До Парижа взгляд его сохранил ужасную неподвижность. Когда поезд остановился, он не слез.Рассказчик закурил сигарету от свечки и, выпуская изо рта дым, сказал своим флегматическим голосом:– И не мог! Он был мертв! Я убил его, вызвав прилив крови к мозгу.Этот рассказ подействовал на нас страшно тяжело, и мы с недоумением переглядывались… Был ли искренен этот странный молодой человек? Хотел ли он мистифицировать нас? Мы ждали объяснения, комментария, увертки. Но он молчал. Важный, серьезный, он принялся курить и сейчас, казалось, думал совсем о другом. С этого момента разговор продолжался безо всякого порядка, без увлечения, касаясь массы мелких предметов, совсем слабо…Тогда один человек, с измученным лицом, с согбенной спиной, с тусклым взглядом, с преждевременно совсем седыми головой и бородой, поднялся с усилием и дрожащим голосом сказал:– До сих пор вы говорили обо всем, кроме женщин, что действительно непонятно в вопросе, в котором они имеют главное значение.– Хорошо! Поговорим об этом, – прибавил знаменитый писатель, очутившийся в своей любимой стихии, потому что в литературе он слыл за одного из тех любопытных дураков, которых называют представителями феминизма. – На самом деле пора чем-нибудь радостным рассеять эти кровавые кошмары. Поговорить о женщине, друзья мои, потому что именно в ней и через нее мы забываем свои дикие инстинкты, научаемся любить, возвышаемся до высшего понимания идеала и милосердия.Человек с измученным лицом засмеялся, и в его смехе ирония заскрипела, как старая дверь, у которой заржавели петли.– Женщина, учительница милосердия! – воскликнул он. – Да, знаю я эту поговорку. Она очень распространена в известной литературе, и в кругу салонной философии. Но вся ее история, и не одна только ее история, а и ее роль в природе и в жизни опровергают это совершенно романтическое положение. Тогда почему же женщины стремятся к кровавым зрелищам с таким же бешенством, как к сладострастию? Почему вы видите, как на улице, в театре, на суде, на гильотине они вытягивают шею, жадно раскрывают глаза при сценах мучений, до обморочного состояния испытывают ужасную радость при виде смерти? Почему какое-нибудь имя знаменитого убийцы заставляет их вздрагивать от какого-то приятного ужаса? Все они, или почти все, мечтают о Пранцини! Почему?– Ну, вот еще! – воскликнул знаменитый писатель. – Проститутки…– Нет, – возразил человек с измученным лицом, – важные дамы и буржуазки. У всех одно и то же. У женщин нет нравственных разграничений, есть только разграничения социальные. Вообще, они – женщины. В простом народе, в крупной и мелкой буржуазии и даже в самых высших слоях общества женщины набрасываются на эти отвратительные морги, на эти предметы криминального музея, какими являются фельетоны «Petit Jоurnаl». Почему? Потому что знаменитые убийцы всегда были сильными любовниками. Их половая мощь соответствовала их преступной мощи. Они любят так же, как убивают! Убийство рождается от любви, и любовь достигает максимума своего развития в убийстве. Тут – одна и та же физиологическая экзальтация – те же самые жесты объятий, те же самые укусы. И часто даже те же самые слова при одинаковых спазмах.Он говорил с усилием, со страдальческим видом и, по мере того, как он говорил, глаза его делались все тусклее, а морщины лица становились все отчетливее.– Женщина, проливающая идеал и милосердие! – продолжал он. – Но самые ужасные преступления – почти всегда дело женщины. Это она их измышляет, комбинирует, приготовляет, руководит ими. Если она не совершает их собственной рукой, часто слишком слабой, но в их характере жестокости, непреклонности чувствуется ее моральное присутствие, ее мысль, ее поле. «Ищите женщину!» – говорит мудрый криминалист.– Вы клевещете на нее! – запротестовал знаменитый писатель, не смогший скрыть жеста негодования. – То, что вы здесь показываете нам, как общее правило, есть очень редкое исключение. Вырождение, невроз, неврастения, черт возьми! Женщина не более, чем мужчина, освобождена от психических заболеваний, хотя у нее эти заболевания принимают очаровательную и трогательную форму, которая заставляет нас лучше понимать деликатность ее изящной чувствительности. Нет, милостивый государь, вы попали в плачевное и, осмелюсь сказать, преступное заблуждение… Чему надо удивляться в женщине, так это противоположности здравому смыслу – великой ее любви к жизни, которая, как я только что сказал, находит окончательное выражение в милосердии.– Литература! Литература, милостивый государь! И худшая изо всех.– Пессимизм, милостивый государь! Богохульство! Ерунда!– Я думаю, вы ошибаетесь оба, – вмешался медик. – Женщины более утонченны и совершенны, чем вы это думаете. Как несравненные виртуозки, как величайшие артистки печали, каковые они и есть на самом деле, они предпочитают зрелище страдания зрелищу смерти, слезы – крови. А это – чудная двусмысленность, в которой всякий находит свое, потому что всякий может извлечь из нее совсем разнородные заключения, – восхищаться страданием женщины или проклинать ее жестокость, не одинаково неотразимым доводом, смотря по тому, как мы в данный момент расположены – благодарить ее или ненавидеть… А потом, к чему все эти бесплодные споры? В вечной борьбе полов мы всегда побежденные, мы ничего тут не можем поделать. Мы, женоненавистники или феминисты, мы еще не нашли, для своего удовольствия и для продолжения себе подобных, более чудного инструмента удовольствия и другого средства размножения, как женщина…Но человек с изумленным лицом с бешеным раздражением замахал руками.– Выслушайте меня, – сказал он. – Случайности жизни, – а какова была моя жизнь! – столкнули меня не с какой-нибудь женщиной, а именно с женщиной. Я видел, что она свободна ото всяких искусственностей, ото всякого лицемерия, которым ее покрывает цивилизация, как бы бронею лжи, я видел ее действительную душу. Я видел ее отдавшейся одному только капризу или, если это вам кажется лучшим, единственному господству своих инстинктов, в среде, где ничто, правда, не могло их задержать, где все, напротив, сговорилось возбуждать их. Ничто не скрывало от меня ее, ни законы, ни нравы, ни религиозные предрассудки, ни общественные условия… Я видел ее в настоящем цвете, в природной наготе, посреди садов и мучений, крови и цветов! Когда она появилась передо мной, я опустился на самое дно человеческого падения – по крайней мере, я так думал. Тогда, перед ее любовными глазами, перед ее сострадательными устами, я призывал надежду, я верил, да, я верил, что через нее я буду спасен. Ну, что же? Это было что-то чудовищное! Эта женщина познакомила меня еще с неведомыми для меня преступлениями, познакомила с мраком, в который я еще не спускался. Взгляните на мои мертвые глаза, на мой рот, не умеющий больше говорить, на мои дрожащие руки. И это только оттого, что я увидел ее! Но я не могу проклинать ее, как не проклинаю огня, пожирающего города и леса, воду, поглощающую корабли, тигра, утаскивающего кровавую добычу в свое логово в глубине джунглей…В женщине есть космическая сила, непобедимая сила разрушения, как в природе. В ней одной вся природа! Будучи чревом жизни, она, через это, и чрево смерти, потому что именно из смерти непрерывно возрождается жизнь, и потому что уничтожить смерть, значит, убить жизнь в ее единственном источнике плодородия.– А что же это доказывает? – спросил медик, пожимая плечами.Тот просто ответил:– Это ничего не доказывает. Разве печаль или радость нуждаются в доказательствах? Они нуждаются только в чувствовали.Потом робко и – о, могущество человеческого самолюбия! – с видимым довольством самим собою, человек с измученным лицом вытащил из кармана сверток бумаг и заботливо разгладил его.– Я написал, – сказал он, – рассказ об этой части моей жизни… Долго я колебался опубликовать его, колебаюсь еще и теперь. Я хотел бы прочесть его вам, вам – мужчинам и не боящимся проникать в самый мрак человеческих тайн. Однако и вы почувствуете от него кровавый ужас! Рассказ называется: «Сад мучений».Наш хозяин велел подать еще сигар и напитков… ЧАСТЬ ПЕРВАЯКОМАНДИРОВКА Прежде чем говорить об одном из самых ужасных эпизодов моего путешествия на Дальний Восток, может быть, будет интересно коротко объяснить, при каких условиях мне пришлось предпринять его. Это имеет отношение и к современной истории.Тем, у кого может возникнуть недоумение перед псевдонимом, который я во всем, что касается меня, ревниво оберегал в течение всего этого скорбного и печального рассказа, я скажу:
1 2 3 4
1 2 3 4