Свою манеpy pисования я пpиобpел сpазy и навсегда и без всяких yсилий, школ и yченичества. Пpоизошло это потомy, что с пеpвой же попытки pисовать я отнесся к линии как к носительнице воли и дыхания жизни. Поэтомy pисовать было так же хоpошо, пpосто и естественно, как видеть во сне живyю мать, любоваться синей Окой, солнцем в pяби ее шиpоких вод, весенними каpаванами жypавлей и гyсей, - чтобы видеть пеpелетных птиц, я поднимался чyть свет и подолгy пpостаивал в пpоyлке за дpовяными саpаями... Сны о матеpи были для меня столь же необходимыми тогда, как и кyпание в жаpкий день, вечеpние игpы на беpегy pеки, как самый пеpвый, самый жадный глоток воды после yтомительной pаботы на каpтофельном поле. Водy, тpyд, небо и веселье детства я имел в достатке, несмотpя на казенный, недомашний pаспоpядок детдома, но матеpи не хватало, не было постыдной для всякого мальчика, но таинственной пpелести матеpинской ласки, - и взамен этого бог дал мне возможность pисовать.
Однажды за вышеназванными дpовяными саpаями, y забоpа, огоpаживающего двоp детдомовской пpачечной, я сидел в тpаве и пытался наpисовать всплески и стpyение pазвешенных на веpевках пpостыней, котоpые были выстиpаны нашими стpижеными девочками. Они вpемя от вpемени выбегали из pаскpытых двеpей пpачечной полypаздетые, с голыми плечами, в клеенчатых фаpтyках, бежали с оглядкою к заpослям и пpисаживались там. Пpоисходило это совсем недалеко от меня, мне это зpелище надоело, и я хотел yже yйти, захлопнyв альбом, как с кpиком ненависти и тоpжества сзади набpосились тpи кpепкие девочки, и кpасные, пахнyщие мылом pyки вцепились мне в воpотник. Оказывается, кто-то из пpачек заметил меня сквозь забоpнyю щель, и была yстpоена облава. Потpепав как следyет пленника, девочки потащили его к начальствy - я оказался пеpед дежypной по детдомy Лилианой Боpисовной, yчительницей литеpатypы и одновpеменно воспитательницей одной из стаpших гpyпп.
Я еще никомy не показывал своих pисyнков, как и не pассказывал о pадостях свиданий с матеpью во сне, и хотя был я еще мал, но все же смог понять, что если мне кто-то очень доpог и он yже yмеp, то ничего не остается, как только самомy yмеpеть вслед за ним или каким-нибyдь обpазом веpнyть его из небытия. Я еще не дyмал тогда о том, что, если все люди yмиpают один за дpyгим - в этой беспpеpывной бесконечной цепи или очеpеди нет особенных, избpанных, котоpые имели бы дyховное пpаво безмеpно оплакивать yмеpших, -великая скоpбь по ним, таким обpазом, оказывается стpанным, ошибочным, чисто человеческим свойством, пpотивоpечащим пpиpоде вещей. Hо этой ошибке подвеpжены все сеpдца живyщих на земле людей, они кpовно, до безyмия пpивязываются к томy, что все pавно станет пpичиной скоpби и yтpаты... И вдpyг откpывается пеpед тобою возможность сохpанить то, что ты любишь, а я любил тихие саpаи, высокий беpег Оки, пеpевитый тpопинками, сосновый боp, под хвойной сенью котоpого pасполагался наш детский дом. Обо всем этом было pассказано в моем самодельном альбоме, и yчительница, внимательно пpосмотpев pисyнки, выпpоводила из кабинета стриженых прачек, гордых своей бдительностью и праведностью, осталась со мною наедине и, неторопливо шелестя листками, снова просмотрела весь альбом.
- Акутин, - сказала она, черными и сумрачными глазами уставясь мне куда-то в переносицу, - ты правда нигде не учился?..
Я молчал.
- Да что это я, - продолжала Лилиана Борисовна. - Где бы ты мог учиться?..
"Ты не знаешь, конечно, Акутин, какими бывают девушки в шестнадцать-семнадцать лет, - думала учительница, взволнованно глядя на мальчика. - Они в это время становятся замечательно хорошими. И тело, лицо, глаза, волосы - все становится необыкновенным. И в это время каждая достойна быть принцессой. Приходит такое время в жизни девушки, когда ей цены нет, и она знает об этом и ждет от жизни чего-то необыкновенного. Она умнеет, взрослеет не по дням, а по часам, она быстро начинает все понимать, схватывать на лету, и нет таких вещей, о которых нельзя было бы с ней поговорить. Потом, правда, это проходит, и она сама уже не помнит, какою была, постепенно становится обыкновенной глупой бабой, и у нее появляется, как правило, некий тип с кудрями, с бакенбардами. Да, мой мальчик, никто из нас, почти никто не встречает в свое время того, кто был бы нас достоин... Таких не бывает, что ли? Нет, не приходят к нам принцы, и время наше пролетает напрасно. Но все, о чем я думаю, тебе непонятно, Акутин, но ты уж извини, мне двадцать семь лет, я давно прошла через тот возраст, когда ждут от жизни принцев..."
Учительница внимательно смотрела на Митю, сидя на стуле, мы с ним оба сироты, а в детском сиротстве все настолько похоже, что сироты разных народов и времен составляют единое братство, в кругу которого нет тайны у одного перед другими. Мы все знаем, что может получить тот или иной наш брат от внешнего мира и что чувствует сиротское настороженное сердце в минуту опасности или нечаянной радости... Словом, мы все знаем друг о друге, да только нам знать этого не хочется. Поэтому в огромном нашем мире один сирота, увидев другого, сразу распознает его, подойдет, хлопнет товарища по плечу да молча уйдет дальше и не оглянется - мы не любим своих воспоминаний. Когда человек мал, ребенок еще, ему дороже всего чувство безопасности, которое исходит обычно от взрослого человека, готового положить свой живот ради ребенка, - и эту готовность последний сразу научается распознавать своим безошибочным чутьем. Учительница же, глядя на него сумрачными, непонятными, вовсе не добрыми глазами, постепенно вгоняла Акутина в тоску. Он изредка поднимал голову и робко взглядывал на нее, тотчас же отводя глаза в сторону от распаленного розового женского лица.
После того достопамятного дняучительницапринялась действовать. Теперь все рисунки Акутин должен был показывать ей. Это уже выглядело как некое принуждение. Она разбирала рисунки и наставляла его - может быть, наставления были и полезны для развития способностей мальчика, но душа его смущалась все больше, и порою рисовать ему вовсе не хотелось. У него, к сожалению, не было моей беличьей проницательности, иначе он сразу бы распознал, что за зверь одарил его своим вниманием.
Теперь часто бывало, что, специально освобожденный для рисования благодаря хлопотам учительницы, - Акутин делал вид, что уходит с альбомом на Оку, а сам кружным путем пробирался в захламленный сарай, где стоял верстак, утонувший в сугробах курчавой стружки, а в углу на кирпичах покоился остов небольшой автомашины без колес, с разобранным мотором. К стене был приставлен новый гроб, так и не использованный по назначению, сделанный старым детдомовским столяром Февралевым, который недавно умер и был почему-то похоронен не в этой домовине собственного изготовления. Акутин употребил гробовой ящик с большой пользой: поставил за верстаком, набил стружками и устроил мягкое ложе. В сарай никто не наведывался, испытывая страх перед этим неиспользованным гробом, и никому в голову не пришло как-то избавиться от него. Так и оставался сарай местом мистическим, детдомовской публикою тщательно избегаемым, и Акутин был вполне доволен, что нашел убежище, где чувствовал себя вдалеке от посягательств учительницы, все настойчивее говорившей о его способностях. Но она выследила его....
Итак, выследила она Акутина, который вкусно похрапывал в гробу столяра Февралева. Дело было весною, в пору таяния снегов и томительных дней первого тепла, когда так и тянет на дрему и ленивый покой, голова сама клонится во хмелю новой весны. Учительница сухо зашуршала стружками и присела на край гроба, в котором Акутин возлежал, словно некий аскет, с молитвами на устах ожидающий смерти.
- Ну и что ты хочешь этим доказать? - спросила учительница, с чьей гладко причесанной, черной головы соскользнула назад, к затылку, пуховая шаль тонкой вязки.
Акутин, ничего не желавший доказать, обошелся в ответ молчанием и хотел встать из гроба, но учительница протянула руку, толкнула его в грудь, молча повелевая ему лежать, - и он послушно лег обратно, невольно закрыв глаза, ибо сквозь распахнутую настежь дверь влетел луч солнца, просек надвое полутьму сарая и ударил ему в лицо. Было странным ощущение теплого луча, - будто волнующий знак снаружи, из мира, где все правильно, хорошо, в мир заблуждений, печали и смутной вины мальчика. Он после хмельного весеннего сна вдруг ощутил такую новизну восприятия, что даже нетесаная балка над головою, шуршащие стружки вокруг, солнечный свет и красивая учительница, промелькнувшая перед глазами, казались ему никогда раньше не виданными причудливыми реалиями ему неизвестной действительности.
Не мешайте мне летать - я лечу, лечу над синей водою озера! Дует ветер, он меня сносит к дальнему берегу, на лету клонит, опрокидывая вниз головою, и я вижу близко, возле самого лица, небольшие волны, частые, разрываемые на пенистые клочки и такие сочно-синие, что, кажется, выпачкаешь руку, если окунешь ее в воду; ветер подбрасывает меня, вновь переворачивает, и я теперь вижу одно лишь небо да сосны, вершины которых запутались в ослепительной вате пушистых облаков. И мне не надо рисовать эти сосны, облака и волны. Я могу просто протянуть вперед руку и пальцем обозначить в небе контур сосны. Или взять соломинку потоньше и нарисовать прямо на воде все извилины и паутинные пряди солнца внутри волны. Зачем мне бумага и карандаш, который надй без конца затачивать?
- ...Никаких преимуществ перед другими, понимаешь ты или нет? - говорила Лилиана Борисовна. - Тебе все придется делать самому. Работать во сто раз больше других. Одного таланта мало, надо еще приучить себя к работе. Только тогда, Митя, ты добьешься успеха в жизни...
Я не возражал ей, но только лишь потому, что не слышал ее дальнейшей речи. В раскрытой двери сарая показался белый венчик волос старика Февралева, он кивнул мне и затем, словно вытаскивая сеть из реки, стал перебирать руками и по воздуху подтягивать мое размягчившееся существо к себе. В ящике на стружках я оставил другое, подменное, существо, бесчувственное, как колода, но об этой подмене учительница не подозревала. А старик Февралев, отнеся меня под мышкой за сарай, поставил на ноги и хлопнул по спине. Но я сосредоточил все свое внимание не на этом дружеском хлопке, а на том быстром, резком, нетерпеливом прикосновении узкой руки учительницы, которое запомнила моя юная безмятежная грудь. Лилиана толкнула меня, чтобы я остался лежать и чтобы в таком беспомощном положении, должно быть, полнее ощутил свой стыд и глубже проникся раскаянием. Но я коварным образом сбежал от ее нотаций и вместе с веселым призраком столяра отправился к Оке. Мы сбежали по широкому скату берега к воде, и там, скрывшись в кустах, старик долго шевелил зелеными верхушками ивняка, затем появился передо мной, держа в руках два дырявых ведра, сегодня, значит, полетим на дырявых ведрах, такова новая придумка Февралева.
"Никогда ничего не рисуй, понятно? - учит он меня, когда мы перелетаем через Оку, далее в одно мгновенье проносимся над курчавым зеленым руном сплошного леса и оказываемся в зените озерной синевы, и края круглого озера, словно обведенная кистью кайма, впитали непроницаемость темной ночной синевы. - Не срисовывай, ибо все будет ложно, все не то. Зачем рисовать, если все уже есть на свете и это гораздо красивее, чем ты сможешь нарисовать?"
"Ладно. Но ты можешь сказать мне, для кого ты гроб сделал?"
"Я, во-первых, не один, а два гроба сделал. В одном меня и похоронили..."
"Ну, а другой кому?"
"Во-вторых, я тебе не скажу кому... Может быть, тебе?"
"Я маленький, он мне по росту не подходит".
"Небось вырастешь".
И я не хочу вырастать. Грудь моя помнит прикосновение женской руки, и в груди зреет отчаянный крик горя и протеста. Мы с Февралевым летим, каждый стоя одной ногою в ведре, наклонившись вперед под крутым углом к горизонту - и машем, машем руками, как крыльями. Я настолько явно понимаю правоту старика, уговаривающего меня не рисовать... свободной ногой я размахиваю и, загребая ею воздух, меняю направление полета. Куда сегодня летим, я еще не знаю, но, как и всегда, я прилечу неукоснительно на то же место...
- Да скажи ты мне, ради бога, что с тобою произошло, Акутин? - переходит учительница на ласковый, участливый тон. - Случилось что-нибудь? Обидел кто? Заболел или новость плохую узнал? Что случилось?
- Ничего, Лилиана Борисовна, - отвечаю я и, стряхнув наваждение, выскакиваю из гробового ящика. - Ничего не случилось, а просто мне не хочется больше рисовать.
- Боже мой, Акутин, что ты такое говоришь, - всплескивает она руками, опомнись! У тебя выдающиеся способности, выдающиеся, понимаешь? Я тоже в детстве рисовала, в изостудию ходила, хотела даже в училище поступать... Но я ни у кого не видела таких рисунков.
- Ну и что? - отвечаю, и синее озеро, до которого удалось все же долететь мне, еще раз мелькнуло перед глазами. - Я не хочу больше рисовать.
- Почему же? Какая причина?..
- Неохота, - сказал я то, что было самой подлинной причиной и правдой.
Вот именно, было неохота: брать карандаш, проводить по бумаге штрихи, в то время как мир существовал, шелестящий миллиардами листьев леса, и нигде не было того синего озера, куда он каждый раз устремлялся и в котором скрылась мать, привидевшаяся в ярком сне. Об этом озере Акутин не рассказывал никому, кроме меня и призрачного Февралева, навещавшего детдомовского художника в старом сарае в пору, когда с гулом и хрустом ломались льды на реке, а высокое небо обмирало в нежной дымке, словно в ожидании звонкого клика прилетных журавлей. Акутпн, лежа в ничейном гробу, предавался воспоминаниям о матери, а коснулась его груди рука чужой женщины, вернее, когтистая лапка хорька-вампира...
Сколько же опасностей нависает над человеческим талантом, стоит только появиться ему на свет! Вот взять тоску и безразличие, идущее от раннего познания двусмысленности законов нашего бытия. Родившись в душе, дьявол сомнения уже не уйдет, а будет лишь расти и укрепляться. Подтачиваемый изнутри этим сомнением, способный человек потеряет всякое желание шевелиться, а тут еще окажется рядом этакая беспокойная, требовательная Лилиана Борисовна... Акутину было бы так больно и тяжело допускать кого-нибудь к миру своих грез, приближающих к нему загробное существование матери... по своему юному возрасту он и думать о серьезном не мог, только грустить и, в силу своего скрытного характера, лелеять свою едкую грусть в молчании и одиночестве. Но рядом некая тетка трещит и трещит о выдающихся способностях...
Собственно, вроде бы и добра желает такая учительница юному таланту, и печется о нем, и заботится, и ведет умные беседы, а в результате все ее действия сводятся к тому лишь, чтобы обескровить этот талант. Таковы, наверное, все эти неистовые жрицы, жаждущие послужить гению, эти женщины, готовые быть верными подругами великих художников. Впрочем, тебе ли, белка, судить о женщинах? Предоставь вести рассказ самому Акутину; а может быть, пусть расскажет сама виновница всех его несчастий? Ей бы лучше всего это удалось - при условии, конечно, что она не будет лгать да увиливать, дабы обелить себя.
Ну что ж, постараюсь не лгать, так и быть, - к тому же, чтобы "обелить себя", мне и нужно именно не лгать. И я не хочу, чтобы хвостастая белка пыталась рассудить мою беду и боль своими крошечными мозгами... Расскажу сама, попытаюсь изобразить внятным хаос и убедительным абсурд моих непостижимых желаний. Белка ушла вверх по стволу сосны и скрылась в густой хвое, но оттуда, припав к ветке и замерев на ней, будет внимательно следить за мною. А бедный Митя время от времени будет поправлять меня своим глуховатым нерешительным голосом.
Я решила увезти с собой Акутина. Срок моей отработки после окончания института закончился, и я могла вернуться домой, в Подмосковье. Два года, которые проработала я в детдоме, будут теперь лишь предметом моих невеселых воспоминаний.
С самого начала я поняла, что, несмотря на всю мою решимость хорошо исполнять свой долг, я полюбить свою работу не в силах. Меня коробило от вида стриженых девочек, их убогих казенных нарядов, от ранней детской грубости и казенной обстановки сиротского приюта.
Я мучилась страшно, не могла дождаться, когда придет летний отпуск. Жила я одна, занимала комнату во флигеле, питалась в столовой детдома. Однажды приехали навестить меня подруга с мужем, они случайно оказались недалеко от меня в санатории. Я повела их кормить в столовую, а там наши дежурные девочки, официантки и посудомойки, подняли форменный скандал, мол, корми всяких дармоедов, посуду за ними убирай - и так далее. Мне стало так стыдно перед своими гостями, что я заплакала - впервые за все время работы в детском доме.
Не знаю, как бы я выдержала эти два года, если бы не открыла Акутина. Что его рисунки очень талантливы - каждому было понятно с первого взгляда.
1 2 3 4 5 6
Однажды за вышеназванными дpовяными саpаями, y забоpа, огоpаживающего двоp детдомовской пpачечной, я сидел в тpаве и пытался наpисовать всплески и стpyение pазвешенных на веpевках пpостыней, котоpые были выстиpаны нашими стpижеными девочками. Они вpемя от вpемени выбегали из pаскpытых двеpей пpачечной полypаздетые, с голыми плечами, в клеенчатых фаpтyках, бежали с оглядкою к заpослям и пpисаживались там. Пpоисходило это совсем недалеко от меня, мне это зpелище надоело, и я хотел yже yйти, захлопнyв альбом, как с кpиком ненависти и тоpжества сзади набpосились тpи кpепкие девочки, и кpасные, пахнyщие мылом pyки вцепились мне в воpотник. Оказывается, кто-то из пpачек заметил меня сквозь забоpнyю щель, и была yстpоена облава. Потpепав как следyет пленника, девочки потащили его к начальствy - я оказался пеpед дежypной по детдомy Лилианой Боpисовной, yчительницей литеpатypы и одновpеменно воспитательницей одной из стаpших гpyпп.
Я еще никомy не показывал своих pисyнков, как и не pассказывал о pадостях свиданий с матеpью во сне, и хотя был я еще мал, но все же смог понять, что если мне кто-то очень доpог и он yже yмеp, то ничего не остается, как только самомy yмеpеть вслед за ним или каким-нибyдь обpазом веpнyть его из небытия. Я еще не дyмал тогда о том, что, если все люди yмиpают один за дpyгим - в этой беспpеpывной бесконечной цепи или очеpеди нет особенных, избpанных, котоpые имели бы дyховное пpаво безмеpно оплакивать yмеpших, -великая скоpбь по ним, таким обpазом, оказывается стpанным, ошибочным, чисто человеческим свойством, пpотивоpечащим пpиpоде вещей. Hо этой ошибке подвеpжены все сеpдца живyщих на земле людей, они кpовно, до безyмия пpивязываются к томy, что все pавно станет пpичиной скоpби и yтpаты... И вдpyг откpывается пеpед тобою возможность сохpанить то, что ты любишь, а я любил тихие саpаи, высокий беpег Оки, пеpевитый тpопинками, сосновый боp, под хвойной сенью котоpого pасполагался наш детский дом. Обо всем этом было pассказано в моем самодельном альбоме, и yчительница, внимательно пpосмотpев pисyнки, выпpоводила из кабинета стриженых прачек, гордых своей бдительностью и праведностью, осталась со мною наедине и, неторопливо шелестя листками, снова просмотрела весь альбом.
- Акутин, - сказала она, черными и сумрачными глазами уставясь мне куда-то в переносицу, - ты правда нигде не учился?..
Я молчал.
- Да что это я, - продолжала Лилиана Борисовна. - Где бы ты мог учиться?..
"Ты не знаешь, конечно, Акутин, какими бывают девушки в шестнадцать-семнадцать лет, - думала учительница, взволнованно глядя на мальчика. - Они в это время становятся замечательно хорошими. И тело, лицо, глаза, волосы - все становится необыкновенным. И в это время каждая достойна быть принцессой. Приходит такое время в жизни девушки, когда ей цены нет, и она знает об этом и ждет от жизни чего-то необыкновенного. Она умнеет, взрослеет не по дням, а по часам, она быстро начинает все понимать, схватывать на лету, и нет таких вещей, о которых нельзя было бы с ней поговорить. Потом, правда, это проходит, и она сама уже не помнит, какою была, постепенно становится обыкновенной глупой бабой, и у нее появляется, как правило, некий тип с кудрями, с бакенбардами. Да, мой мальчик, никто из нас, почти никто не встречает в свое время того, кто был бы нас достоин... Таких не бывает, что ли? Нет, не приходят к нам принцы, и время наше пролетает напрасно. Но все, о чем я думаю, тебе непонятно, Акутин, но ты уж извини, мне двадцать семь лет, я давно прошла через тот возраст, когда ждут от жизни принцев..."
Учительница внимательно смотрела на Митю, сидя на стуле, мы с ним оба сироты, а в детском сиротстве все настолько похоже, что сироты разных народов и времен составляют единое братство, в кругу которого нет тайны у одного перед другими. Мы все знаем, что может получить тот или иной наш брат от внешнего мира и что чувствует сиротское настороженное сердце в минуту опасности или нечаянной радости... Словом, мы все знаем друг о друге, да только нам знать этого не хочется. Поэтому в огромном нашем мире один сирота, увидев другого, сразу распознает его, подойдет, хлопнет товарища по плечу да молча уйдет дальше и не оглянется - мы не любим своих воспоминаний. Когда человек мал, ребенок еще, ему дороже всего чувство безопасности, которое исходит обычно от взрослого человека, готового положить свой живот ради ребенка, - и эту готовность последний сразу научается распознавать своим безошибочным чутьем. Учительница же, глядя на него сумрачными, непонятными, вовсе не добрыми глазами, постепенно вгоняла Акутина в тоску. Он изредка поднимал голову и робко взглядывал на нее, тотчас же отводя глаза в сторону от распаленного розового женского лица.
После того достопамятного дняучительницапринялась действовать. Теперь все рисунки Акутин должен был показывать ей. Это уже выглядело как некое принуждение. Она разбирала рисунки и наставляла его - может быть, наставления были и полезны для развития способностей мальчика, но душа его смущалась все больше, и порою рисовать ему вовсе не хотелось. У него, к сожалению, не было моей беличьей проницательности, иначе он сразу бы распознал, что за зверь одарил его своим вниманием.
Теперь часто бывало, что, специально освобожденный для рисования благодаря хлопотам учительницы, - Акутин делал вид, что уходит с альбомом на Оку, а сам кружным путем пробирался в захламленный сарай, где стоял верстак, утонувший в сугробах курчавой стружки, а в углу на кирпичах покоился остов небольшой автомашины без колес, с разобранным мотором. К стене был приставлен новый гроб, так и не использованный по назначению, сделанный старым детдомовским столяром Февралевым, который недавно умер и был почему-то похоронен не в этой домовине собственного изготовления. Акутин употребил гробовой ящик с большой пользой: поставил за верстаком, набил стружками и устроил мягкое ложе. В сарай никто не наведывался, испытывая страх перед этим неиспользованным гробом, и никому в голову не пришло как-то избавиться от него. Так и оставался сарай местом мистическим, детдомовской публикою тщательно избегаемым, и Акутин был вполне доволен, что нашел убежище, где чувствовал себя вдалеке от посягательств учительницы, все настойчивее говорившей о его способностях. Но она выследила его....
Итак, выследила она Акутина, который вкусно похрапывал в гробу столяра Февралева. Дело было весною, в пору таяния снегов и томительных дней первого тепла, когда так и тянет на дрему и ленивый покой, голова сама клонится во хмелю новой весны. Учительница сухо зашуршала стружками и присела на край гроба, в котором Акутин возлежал, словно некий аскет, с молитвами на устах ожидающий смерти.
- Ну и что ты хочешь этим доказать? - спросила учительница, с чьей гладко причесанной, черной головы соскользнула назад, к затылку, пуховая шаль тонкой вязки.
Акутин, ничего не желавший доказать, обошелся в ответ молчанием и хотел встать из гроба, но учительница протянула руку, толкнула его в грудь, молча повелевая ему лежать, - и он послушно лег обратно, невольно закрыв глаза, ибо сквозь распахнутую настежь дверь влетел луч солнца, просек надвое полутьму сарая и ударил ему в лицо. Было странным ощущение теплого луча, - будто волнующий знак снаружи, из мира, где все правильно, хорошо, в мир заблуждений, печали и смутной вины мальчика. Он после хмельного весеннего сна вдруг ощутил такую новизну восприятия, что даже нетесаная балка над головою, шуршащие стружки вокруг, солнечный свет и красивая учительница, промелькнувшая перед глазами, казались ему никогда раньше не виданными причудливыми реалиями ему неизвестной действительности.
Не мешайте мне летать - я лечу, лечу над синей водою озера! Дует ветер, он меня сносит к дальнему берегу, на лету клонит, опрокидывая вниз головою, и я вижу близко, возле самого лица, небольшие волны, частые, разрываемые на пенистые клочки и такие сочно-синие, что, кажется, выпачкаешь руку, если окунешь ее в воду; ветер подбрасывает меня, вновь переворачивает, и я теперь вижу одно лишь небо да сосны, вершины которых запутались в ослепительной вате пушистых облаков. И мне не надо рисовать эти сосны, облака и волны. Я могу просто протянуть вперед руку и пальцем обозначить в небе контур сосны. Или взять соломинку потоньше и нарисовать прямо на воде все извилины и паутинные пряди солнца внутри волны. Зачем мне бумага и карандаш, который надй без конца затачивать?
- ...Никаких преимуществ перед другими, понимаешь ты или нет? - говорила Лилиана Борисовна. - Тебе все придется делать самому. Работать во сто раз больше других. Одного таланта мало, надо еще приучить себя к работе. Только тогда, Митя, ты добьешься успеха в жизни...
Я не возражал ей, но только лишь потому, что не слышал ее дальнейшей речи. В раскрытой двери сарая показался белый венчик волос старика Февралева, он кивнул мне и затем, словно вытаскивая сеть из реки, стал перебирать руками и по воздуху подтягивать мое размягчившееся существо к себе. В ящике на стружках я оставил другое, подменное, существо, бесчувственное, как колода, но об этой подмене учительница не подозревала. А старик Февралев, отнеся меня под мышкой за сарай, поставил на ноги и хлопнул по спине. Но я сосредоточил все свое внимание не на этом дружеском хлопке, а на том быстром, резком, нетерпеливом прикосновении узкой руки учительницы, которое запомнила моя юная безмятежная грудь. Лилиана толкнула меня, чтобы я остался лежать и чтобы в таком беспомощном положении, должно быть, полнее ощутил свой стыд и глубже проникся раскаянием. Но я коварным образом сбежал от ее нотаций и вместе с веселым призраком столяра отправился к Оке. Мы сбежали по широкому скату берега к воде, и там, скрывшись в кустах, старик долго шевелил зелеными верхушками ивняка, затем появился передо мной, держа в руках два дырявых ведра, сегодня, значит, полетим на дырявых ведрах, такова новая придумка Февралева.
"Никогда ничего не рисуй, понятно? - учит он меня, когда мы перелетаем через Оку, далее в одно мгновенье проносимся над курчавым зеленым руном сплошного леса и оказываемся в зените озерной синевы, и края круглого озера, словно обведенная кистью кайма, впитали непроницаемость темной ночной синевы. - Не срисовывай, ибо все будет ложно, все не то. Зачем рисовать, если все уже есть на свете и это гораздо красивее, чем ты сможешь нарисовать?"
"Ладно. Но ты можешь сказать мне, для кого ты гроб сделал?"
"Я, во-первых, не один, а два гроба сделал. В одном меня и похоронили..."
"Ну, а другой кому?"
"Во-вторых, я тебе не скажу кому... Может быть, тебе?"
"Я маленький, он мне по росту не подходит".
"Небось вырастешь".
И я не хочу вырастать. Грудь моя помнит прикосновение женской руки, и в груди зреет отчаянный крик горя и протеста. Мы с Февралевым летим, каждый стоя одной ногою в ведре, наклонившись вперед под крутым углом к горизонту - и машем, машем руками, как крыльями. Я настолько явно понимаю правоту старика, уговаривающего меня не рисовать... свободной ногой я размахиваю и, загребая ею воздух, меняю направление полета. Куда сегодня летим, я еще не знаю, но, как и всегда, я прилечу неукоснительно на то же место...
- Да скажи ты мне, ради бога, что с тобою произошло, Акутин? - переходит учительница на ласковый, участливый тон. - Случилось что-нибудь? Обидел кто? Заболел или новость плохую узнал? Что случилось?
- Ничего, Лилиана Борисовна, - отвечаю я и, стряхнув наваждение, выскакиваю из гробового ящика. - Ничего не случилось, а просто мне не хочется больше рисовать.
- Боже мой, Акутин, что ты такое говоришь, - всплескивает она руками, опомнись! У тебя выдающиеся способности, выдающиеся, понимаешь? Я тоже в детстве рисовала, в изостудию ходила, хотела даже в училище поступать... Но я ни у кого не видела таких рисунков.
- Ну и что? - отвечаю, и синее озеро, до которого удалось все же долететь мне, еще раз мелькнуло перед глазами. - Я не хочу больше рисовать.
- Почему же? Какая причина?..
- Неохота, - сказал я то, что было самой подлинной причиной и правдой.
Вот именно, было неохота: брать карандаш, проводить по бумаге штрихи, в то время как мир существовал, шелестящий миллиардами листьев леса, и нигде не было того синего озера, куда он каждый раз устремлялся и в котором скрылась мать, привидевшаяся в ярком сне. Об этом озере Акутин не рассказывал никому, кроме меня и призрачного Февралева, навещавшего детдомовского художника в старом сарае в пору, когда с гулом и хрустом ломались льды на реке, а высокое небо обмирало в нежной дымке, словно в ожидании звонкого клика прилетных журавлей. Акутпн, лежа в ничейном гробу, предавался воспоминаниям о матери, а коснулась его груди рука чужой женщины, вернее, когтистая лапка хорька-вампира...
Сколько же опасностей нависает над человеческим талантом, стоит только появиться ему на свет! Вот взять тоску и безразличие, идущее от раннего познания двусмысленности законов нашего бытия. Родившись в душе, дьявол сомнения уже не уйдет, а будет лишь расти и укрепляться. Подтачиваемый изнутри этим сомнением, способный человек потеряет всякое желание шевелиться, а тут еще окажется рядом этакая беспокойная, требовательная Лилиана Борисовна... Акутину было бы так больно и тяжело допускать кого-нибудь к миру своих грез, приближающих к нему загробное существование матери... по своему юному возрасту он и думать о серьезном не мог, только грустить и, в силу своего скрытного характера, лелеять свою едкую грусть в молчании и одиночестве. Но рядом некая тетка трещит и трещит о выдающихся способностях...
Собственно, вроде бы и добра желает такая учительница юному таланту, и печется о нем, и заботится, и ведет умные беседы, а в результате все ее действия сводятся к тому лишь, чтобы обескровить этот талант. Таковы, наверное, все эти неистовые жрицы, жаждущие послужить гению, эти женщины, готовые быть верными подругами великих художников. Впрочем, тебе ли, белка, судить о женщинах? Предоставь вести рассказ самому Акутину; а может быть, пусть расскажет сама виновница всех его несчастий? Ей бы лучше всего это удалось - при условии, конечно, что она не будет лгать да увиливать, дабы обелить себя.
Ну что ж, постараюсь не лгать, так и быть, - к тому же, чтобы "обелить себя", мне и нужно именно не лгать. И я не хочу, чтобы хвостастая белка пыталась рассудить мою беду и боль своими крошечными мозгами... Расскажу сама, попытаюсь изобразить внятным хаос и убедительным абсурд моих непостижимых желаний. Белка ушла вверх по стволу сосны и скрылась в густой хвое, но оттуда, припав к ветке и замерев на ней, будет внимательно следить за мною. А бедный Митя время от времени будет поправлять меня своим глуховатым нерешительным голосом.
Я решила увезти с собой Акутина. Срок моей отработки после окончания института закончился, и я могла вернуться домой, в Подмосковье. Два года, которые проработала я в детдоме, будут теперь лишь предметом моих невеселых воспоминаний.
С самого начала я поняла, что, несмотря на всю мою решимость хорошо исполнять свой долг, я полюбить свою работу не в силах. Меня коробило от вида стриженых девочек, их убогих казенных нарядов, от ранней детской грубости и казенной обстановки сиротского приюта.
Я мучилась страшно, не могла дождаться, когда придет летний отпуск. Жила я одна, занимала комнату во флигеле, питалась в столовой детдома. Однажды приехали навестить меня подруга с мужем, они случайно оказались недалеко от меня в санатории. Я повела их кормить в столовую, а там наши дежурные девочки, официантки и посудомойки, подняли форменный скандал, мол, корми всяких дармоедов, посуду за ними убирай - и так далее. Мне стало так стыдно перед своими гостями, что я заплакала - впервые за все время работы в детском доме.
Не знаю, как бы я выдержала эти два года, если бы не открыла Акутина. Что его рисунки очень талантливы - каждому было понятно с первого взгляда.
1 2 3 4 5 6