Поглядев на ее лицо, нельзя было не признать, что Эвриклея, служанки, рабыни, гости в нижнем зале и пастухи бесспорно по справедливости, с полным основанием называли ее Госпожа, Мадам, Ваша милость, а не Княгиня или Царица. Часто говорили еще — Супруга, и хотя супруг, в том числе покинутых, на островах хватало, понятное дело, Супругой, самой первой из всех, была она. И если современный перелагатель событий, их прислужник, преобразующий, раздувающий или преуменьшающий их, подручный высокопоставленных богов и нижестоящих людей, изустно или в записях на восковых табличках утверждает, что Пенелопа, сохраняя достоинство царицы островного государства, вовсе не желала пользоваться блеском этого титула, в этом нет никакого противоречия. Она была царевной по рождению, с точки зрения политической практики она была царицей, супругой правителя государства, но было бы смешно, если бы к ней обращались «Ваше величество», да никто таких попыток и не делал. Царевича, Телемаха, также звали Мальчонка или Сын, это указывало на его общественное положение и в то же время выражало скрытое презрение к подхалимству и принятым на материке титулам. Ваше высочество, Votre Altesse, Durchlaucht и тому подобные обращения звучали бы комично в будничной жизни обитателей Итаки, занятых разведением свиней, овец и коз. Но никто ни на минуту не забывал, что она Госпожа и Супруга, первая дама на островах Одиссей и Пенелопа царствовали, собственно, только на маленькой Итаке, но более поздняя традиция распространила пределы Одиссеева царства и на соседние с Итакой острова
, и даже если она самолично пряла и ткала ради собственного удовольствия, а также ради прибыли или принимала участие в стрижке овец и доила корову или козу, это был не только практичный поступок, но и ритуал: благословение, милостивое поощрение труда, признание ценности трудовых рук, трудовых мышц — самого труда.Она была очень хороша собой.Конечно, девчонки вроде смуглолицей дочери Долиона или те молодые рабыни, которые по долгу службы или по зову плоти спали с молодыми и пожилыми мужчинами из компании женихов, этого не находили, но вдумчивый наблюдатель должен был бы признать эту помесь Афродиты с Деметрой весьма удачной. Роста она была среднего; старение, которое выражается иногда в морщинистости, усыхании, а иногда в преувеличенной утонченности, бесплотности облика, еще не началось. Открытое, хорошо вылепленное лицо, лоб широкий, но не настолько высокий, чтобы лицо казалось нагим; красиво расставленные глаза спокойны и все еще завлекательны, волосы, как уже говорилось, темные, каштанового оттенка и вопреки мнению дочери Долиона мягкие, подбородок волевой, но не грубый, линия шеи безупречна, как у Афродиты. Она была прекрасно сложена. Ей не нужно было тужиться, выпячивая грудь, втягивая живот или добиваясь приятной округлости кормы. Изгибы ее тела покоились, если можно так выразиться, в изящной природной соразмерности. В поступи ее чувствовалось достоинство, подчеркнутое, быть может, чуть-чуть больше, чем следует, — Пенелопу, например, невозможно было представить себе бегущей, но все же походка ее не была тяжеловесной поступью матроны. Руки и ноги ее были холеными, она белила и румянила лицо и плечи, однако косметикой не злоупотребляла. Таким образом, она являла собой образ женщины достойной и красивой, которая могла быть украшением лучшего дома, самого прекрасного и содержащегося в образцовом порядке дворца, женщины, которая производит впечатление на окружающих и главенствует над ними если не благодаря своему уму, то благодаря своей сдержанной повадке, врожденному изяществу; когда в одной с ней комнате находились другие дамы, она не только по своему социальному положению, но прежде всего благодаря игре лица, осанке и движениям во всех отношениях была первой, была Госпожой, была Мадам.— Сейчас я желаю выслушать отчет об овцах и свиньях, — сказала она. — Остальное потерпит до вечера.Она стояла у открытого окна. По внутреннему двору медленно кралась кошка, держа в пасти мышь. * * * У дочери Долиона, Меланфо, без сомнения, было хорошее место, даже если под влиянием брата, Главного козопаса, она и считала, что ведет свой род от знатных людей из далекой южной страны по ту сторону Великого моря. Между тем ей самой ее служба не нравилась, да и было бы противоестественно, если бы нравилась, однако выпадали минуты, когда она улыбалась довольной улыбкой и чувствовала себя безмятежно счастливой, сознавая, что находится под надежной защитой. Ее нельзя было назвать рабыней в полном смысле слова. Позднейшие времена, быть может, будут утверждать обратное, но современный рассказчик, которого занимает не только внешность Меланфо, но и ее внутренний мир, утверждает: рабство было почти отменено Супругом, Странником, которого в этом доме с нетерпением ждали, хотя, быть может, и боялись, однако рабов он сохранил. Согласно всем законам человеческим, а также наверняка и божеским, Меланфо была собственностью царской семьи, но с ней обходились не как с вещью в юридическом смысле слова, а как с лицом, находящимся в услужении. Меланфо шла через двор и увидела кошку. Рассказчик с точным знанием жесткой жизненной механики, убежденный в бесполезности всяких оттенков, пожалуй, описал бы это так:Дочь Долиона идет через двор. Постукивают сандалии. Сверкает, печет солнце. Кошка пятнисто-серая, в пасти (а может быть, во рту, в зубах) она крепко держит мышь. У кошки, схватившей мышь, текут слюнки. Дочь Долиона вихляет задом. Он подходит к ней.— Привет.— Славная погодка.— Остальные пришли?— Кое-кто пришел.Он хватает ее за руку.— Пусти, Эвримах. Я вправду в тягости.— Провались я в тартарары, разрази меня Посейдон, мне на это плевать. К тому же, Аид тебя возьми, вид у тебя цветущий. Даром что ты в тягости, вчера вечером ты куда-то улизнула. К кому это?— Не твое дело.— К Антиною небось?— Дурак! Я просто вчера устала, дорогой.Кошка с мышью уже добралась до середины двора. Он пнул кошку ногой. Кошка как очумелая стрельнула в свой угол у двери в кухню.Солнце жарит как очумелое. Палит. Печет. Жжется.Глаза у него черные, и в них — смерть. Овцы и козы блеют взапуски за стенами города на склоне холма. Скоро поспеет еда. В наружном дворе забивают борова и овец. Солнце и впрямь печет.— Под вечер увидимся, Эвримах.— Точно?— Точно.— Ну ладно, привет.Стук сандалий удаляется в разные стороны. В воротах появились другие мужчины. Молодые и средних лет.В прихожей перед большим залом слышится грохот — это мужчины составляют там оружие.Солнце и впрямь печет, полдень.Вот так может выглядеть правда, пересказанная с жесткой прямотой. Но можно изложить ее и по-другому.Дом — или дворец — в одной своей части был построен в два этажа. Окруженный богатыми домами, он стоял в акрополе акрополь — главная часть города, построенная на господствующей высоте, цитадель
, над гаванью со стороны пролива, отделявшего остров от утесистого Зама. Ниже по склону были разбросаны дома победнее и виноградники. Эта часть острова, северная, изобиловала горными пустошами, где паслись стада овец и коз. Свиней держали в южной части острова, куда путь лежал вдоль высокого горного хребта, через узенький перешеек.При доме было два двора. Наружный, обнесенный оградой прямоугольник, — место жертвоприношений и забоя скота, площадью пятнадцать метров на тридцать. Внутренний, по которому сейчас как раз и шла беременная дочь Долиона, был несколько меньше и частью выложен плоским камнем, ограда в два человеческих роста сложена из обтесанного камня, камни плотно пригнаны один к другому, без помощи строительного раствора. Здесь находился глубокий колодец с питьевой водой. С внутренней стороны двор был обведен галереей, посредине стоял домашний алтарь и каменная скамья для заклания жертв. Большой зал, в который попадали из внутреннего двора через прихожую, был квадратным, метров этак двенадцать на двенадцать, и построен в один этаж. Посредине был устроен очаг, окруженный колоннами, отступя от стен также шли колонны, на которых держались потолочные балки, между колоннадой и стеной оставалось пространство для столов. Второй зал, внутри дома, был вполовину меньше главного зала, из него лестница вела в Женские покои, где обитала Пенелопа. В дальнем конце первого этажа помещались кладовые и комнаты для гостей, а рядом — выход на задний двор к оружейной. На заднем дворе находились также людская и крытая кухня, а еще дальше — несколько каморок. Большой зал начал мало-помалу ветшать — уже много лет подряд им каждый день пользовалась целая орава. Пирушки именовались визитами вежливости, но на деле были чистейшим грабежом.По обе стороны дворца за оградой двора располагались дома богатых людей, оливковые рощи и виноградники. Остальную часть города, по низу склона, сбегавшего к гавани, составляли маленькие или среднего размера белые домишки, а у самого подножья лепились хижины. В гавани всегда было множество кораблей, вытащенных на прибрежную гальку или стоявших на якоре. Только в воспоминаниях, издалека, в приступах жгучей тоски по родине можно было назвать город светлым.Дочь Долиона пошла по двору направо, держась в полуденной тени галереи. Она и кошка оказались теперь в одной и той же стороне двора, потому что кошка высунулась из своего угла возле кухни, похваляясь добычей — жирной серой мышью. Эвримах поставил свое копье в прихожей и вошел в большой зал, несколько раз обернувшись вслед Меланфо. Она спиной чувствовала его взгляд — в самом буквальном смысле.Меланфо сделала круг по галерее, вышла на солнце, снова вернулась в неширокую тень портика, потом опять вышла на солнце. Неторопливо прошла мимо открытых ворот, ведущих в наружный двор. В них как раз показались двое из гостей с Зама. Сегодня опять назначено большое собрание, на нем будут обсуждать… ясное дело что — политику. Политика была для нее все равно что кошка. Или судьба. Судьба с большой буквы. Меланфо была с ней знакома, но каждый раз, когда она наклонялась, чтобы потрепать Политику по голове, приласкать ее, познакомиться с ней поближе, та увертывалась. Политика пахла смертью и злобой, острыми зубами и когтями. Но она пахла и мечтами Меланфо — мечтами о том, как темнокожая дочь Долиона станет важной дамой, госпожой, восстановленной во всех правах: в своем праве свободно развлекаться, любить многих мужчин, в своем праве свободно карать, мстить за… она не всегда знала толком за что, но — мстить. Наследственным знанием она знала о Политике следующее: если хочешь выбиться наверх и стать той, кем ты была прежде, надо перетянуть Политику на свою сторону.Антиной нанесет решительный удар, и все изменится. Изменения касаются политики. Чтобы все шло хорошо, надо править по-другому. Раз он так говорит, она уверена: так и есть.Она уже трижды обошла двор вокруг то по солнцепеку, то в тени, когда появился Предводитель женихов. Кто-нибудь — Эвриклея или Госпожа — наверняка глядели сверху из окна. Но ей было все равно, Меланфо боялась их, только когда оставалась с ними наедине.— Антиной, — прошептала она, он на ходу обернулся, остановился, потом обернулся в другую сторону и бросил взгляд на окна во втором этаже.— Чего тебе надо, цыпка?Она могла бы ответить: «Мне надо все». Это была правда. Ей хотелось стоять в воротах на солнцепеке, быть такой, какая она есть, владеть миром, а он, Антиной, чтобы владел ею, рабыней. Она хотела быть лепечущим лучом света, и еще она, конечно, страстно хотела, чтобы он видел в ней частицу всего вместе взятого.— Да просто стою здесь, — сказала она. — Просто хотела постоять здесь, когда ты придешь, — бесхитростно сказала она и присела, а хотелось ей, святотатственно воздев руки, поклониться до земли, но тут она вспомнила, что она ведь не рабыня. — И еще я хотела сказать тебе спасибо за минувшую ночь, — добавила она.С наигранной суровостью он сдвинул густые черные брови, побренчал шейной цепочкой, которой украсил себя в этот день, лицо его смягчилось.— Ладно, ладно. А теперь ступай. Может, я еще как-нибудь позову тебя. Может, попозже, к вечеру, очень может быть. Эвримах пришел?— Пришел, — сказала она.— Так-так, — сказал сын Эвпейта, выдающийся политик местного значения. — А про Телемаха ты ничего не слышала, Меланфо? Он не собирается дать деру?Она просияла, она вступала в Политическую игру, она была в ней его помощницей.— Главный козопас кое-что узнал, — сказала она с политической таинственностью. Она не сказала «мой брат» или «Меланфий, сын Долиона».— Так-так, — заметил Антиной. — Что же он узнал?— Телемах вынашивает черные замыслы, — высокопарно начала она. — Он…— Ладно, ладно, — нетерпеливо оборвал ее Главарь женихов.— Антиной… — сказала она.— Что еще?— Ты любишь меня — ну хоть чуточку?Она стала солнечным лучом, маленькой, нежной женской тенью на земле, его лапушкой и уже хотела коснуться его своими прекрасными женскими руками, но он отпрянул и торопливо покосился вверх на окно Супруги, которая, возможно, была уже Вдовой, а вскоре могла стать и Бездетной.— Ясное дело, крошка, — сказал он, — само собой. Если наведаешься к брату, дай ему знать, что я хочу его видеть.Он был с ног до головы только политик, которому некогда, который еще до вечера намерен сформировать кабинет, но еще не уточнил окончательного списка министров.Дочь Долиона проводила его взглядом до самого мегарона. Потом вышла в наружный двор, он был пуст; в углу ее вырвало. Глава третья. НОЧНОЙ РАЗГОВОР Они шли вверх навстречу мгле, а внизу у подножья гор узкий мыс и маленький остров черными тенями выделялись на серой ночной воде. На островке горел огонь, но пожаром он не грозил — то был большой бивачный костер, уже догоравший. Отблески его плясали на кромке прибоя, прыгали через гребни волн, змейками вползали на берег. На севере, по ту сторону пролива, тоже горели огни. Света в ее доме отсюда не было видно.Они молчали уже довольно долго. Легконогий и Ненадежный держался на несколько шагов сзади. Он продолжал насвистывать, похожий на торжествующего укротителя.Старший из двоих — старший с виду — пытался теперь с помощью тактики ускользания, которая была звеном в стратегии забвения, призвав на помощь остатки былого хитроумия, отрешиться от того, что на него надвигалось. Он пытался это сделать, уйдя с головой в осязаемую реальность нынешней ночи: думал о змеях, о колючих кустах, которые обдирают ноги, о камнях, которые могут скатиться с вышины, о которые можно споткнуться. И это ему удавалось. Он знал: если ты хочешь что-нибудь вспомнить, надо вернуться вспять, углубиться в джунгли воспоминаний, в трясину памяти и двигаться мелкими-мелкими шажками — тогда ты придешь к цели и сможешь там удержаться. А если ты хочешь что-нибудь забыть, ты должен ускользнуть, скользнуть вперед так осторожно, чтобы даже настоящее не пристало к твоей одежде, скользнуть в будущее такими легкими шагами, чтобы память не услышала — да-да, просто-напросто перехитрить память. Так он думал, но именно потому производил громкий шум — мы имеем в виду шум внутренний — и память услышала и увязалась за ним. И все же он считал, что ему повезло: он не умер на месте от боли, которую причинил ему мощный толчок всколыхнувшейся в груди тоски, и не пустился наутек в смертельном страхе. Голова его оставалась ясной, но способность рассуждать была ограничена как раз на столько, сколько необходимо. Кусты доходили им до колен, шли они по тропинке, протоптанной овцами. Умные ноги сами ступали: куда нужно. За семь лет они привыкли.Он надеялся. Надеялся отчасти на то, что в пастушьей хижине никого не окажется, и они смогут поговорить без помех, а отчасти на то, что в ней сидят пастухи, мелют всякий вздор или храпят, и, стало быть, продолжить разговор не удастся. Собственно говоря, надо было бы, остановившись возле двери, привалиться к стене, как бы в знак прощания со случайным прохожим, который оказался любопытным и болтливым и его хочешь выпроводить. Тогда можно было бы сказать: «Уже поздно, сударь, стемнело, становится прохладно, мне пора спать. К сожалению, мне надо быть на пирушке, я обещал принять участие в празднестве. Сами понимаете, мне надо быть на пиру, его в известном смысле задали в мою честь; к сожалению, мне надо прилечь, на меня постоянно нападает неодолимая сонливость. Очень сожалею, но ничего не поделаешь. Спокойной ночи, сударь, очень приятно, буду очень рад как-нибудь встретиться, посидеть за чашей вина, потолковать об общих знакомых, о старых воспоминаниях…»Змея!— Вы испугались? — спросил голос за его спиной.— Это была не змея, — вырвалось у него. — Это корень. А может, ящерица. Змеи по ночам спят.— Противная штука эти скользкие корни и ящерицы, — сказал Любопытный и Лукавый, но в голосе его ничто не подтверждало высказанного отвращения.— Весьма противные, — тем же светским тоном подтвердил он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
, и даже если она самолично пряла и ткала ради собственного удовольствия, а также ради прибыли или принимала участие в стрижке овец и доила корову или козу, это был не только практичный поступок, но и ритуал: благословение, милостивое поощрение труда, признание ценности трудовых рук, трудовых мышц — самого труда.Она была очень хороша собой.Конечно, девчонки вроде смуглолицей дочери Долиона или те молодые рабыни, которые по долгу службы или по зову плоти спали с молодыми и пожилыми мужчинами из компании женихов, этого не находили, но вдумчивый наблюдатель должен был бы признать эту помесь Афродиты с Деметрой весьма удачной. Роста она была среднего; старение, которое выражается иногда в морщинистости, усыхании, а иногда в преувеличенной утонченности, бесплотности облика, еще не началось. Открытое, хорошо вылепленное лицо, лоб широкий, но не настолько высокий, чтобы лицо казалось нагим; красиво расставленные глаза спокойны и все еще завлекательны, волосы, как уже говорилось, темные, каштанового оттенка и вопреки мнению дочери Долиона мягкие, подбородок волевой, но не грубый, линия шеи безупречна, как у Афродиты. Она была прекрасно сложена. Ей не нужно было тужиться, выпячивая грудь, втягивая живот или добиваясь приятной округлости кормы. Изгибы ее тела покоились, если можно так выразиться, в изящной природной соразмерности. В поступи ее чувствовалось достоинство, подчеркнутое, быть может, чуть-чуть больше, чем следует, — Пенелопу, например, невозможно было представить себе бегущей, но все же походка ее не была тяжеловесной поступью матроны. Руки и ноги ее были холеными, она белила и румянила лицо и плечи, однако косметикой не злоупотребляла. Таким образом, она являла собой образ женщины достойной и красивой, которая могла быть украшением лучшего дома, самого прекрасного и содержащегося в образцовом порядке дворца, женщины, которая производит впечатление на окружающих и главенствует над ними если не благодаря своему уму, то благодаря своей сдержанной повадке, врожденному изяществу; когда в одной с ней комнате находились другие дамы, она не только по своему социальному положению, но прежде всего благодаря игре лица, осанке и движениям во всех отношениях была первой, была Госпожой, была Мадам.— Сейчас я желаю выслушать отчет об овцах и свиньях, — сказала она. — Остальное потерпит до вечера.Она стояла у открытого окна. По внутреннему двору медленно кралась кошка, держа в пасти мышь. * * * У дочери Долиона, Меланфо, без сомнения, было хорошее место, даже если под влиянием брата, Главного козопаса, она и считала, что ведет свой род от знатных людей из далекой южной страны по ту сторону Великого моря. Между тем ей самой ее служба не нравилась, да и было бы противоестественно, если бы нравилась, однако выпадали минуты, когда она улыбалась довольной улыбкой и чувствовала себя безмятежно счастливой, сознавая, что находится под надежной защитой. Ее нельзя было назвать рабыней в полном смысле слова. Позднейшие времена, быть может, будут утверждать обратное, но современный рассказчик, которого занимает не только внешность Меланфо, но и ее внутренний мир, утверждает: рабство было почти отменено Супругом, Странником, которого в этом доме с нетерпением ждали, хотя, быть может, и боялись, однако рабов он сохранил. Согласно всем законам человеческим, а также наверняка и божеским, Меланфо была собственностью царской семьи, но с ней обходились не как с вещью в юридическом смысле слова, а как с лицом, находящимся в услужении. Меланфо шла через двор и увидела кошку. Рассказчик с точным знанием жесткой жизненной механики, убежденный в бесполезности всяких оттенков, пожалуй, описал бы это так:Дочь Долиона идет через двор. Постукивают сандалии. Сверкает, печет солнце. Кошка пятнисто-серая, в пасти (а может быть, во рту, в зубах) она крепко держит мышь. У кошки, схватившей мышь, текут слюнки. Дочь Долиона вихляет задом. Он подходит к ней.— Привет.— Славная погодка.— Остальные пришли?— Кое-кто пришел.Он хватает ее за руку.— Пусти, Эвримах. Я вправду в тягости.— Провались я в тартарары, разрази меня Посейдон, мне на это плевать. К тому же, Аид тебя возьми, вид у тебя цветущий. Даром что ты в тягости, вчера вечером ты куда-то улизнула. К кому это?— Не твое дело.— К Антиною небось?— Дурак! Я просто вчера устала, дорогой.Кошка с мышью уже добралась до середины двора. Он пнул кошку ногой. Кошка как очумелая стрельнула в свой угол у двери в кухню.Солнце жарит как очумелое. Палит. Печет. Жжется.Глаза у него черные, и в них — смерть. Овцы и козы блеют взапуски за стенами города на склоне холма. Скоро поспеет еда. В наружном дворе забивают борова и овец. Солнце и впрямь печет.— Под вечер увидимся, Эвримах.— Точно?— Точно.— Ну ладно, привет.Стук сандалий удаляется в разные стороны. В воротах появились другие мужчины. Молодые и средних лет.В прихожей перед большим залом слышится грохот — это мужчины составляют там оружие.Солнце и впрямь печет, полдень.Вот так может выглядеть правда, пересказанная с жесткой прямотой. Но можно изложить ее и по-другому.Дом — или дворец — в одной своей части был построен в два этажа. Окруженный богатыми домами, он стоял в акрополе акрополь — главная часть города, построенная на господствующей высоте, цитадель
, над гаванью со стороны пролива, отделявшего остров от утесистого Зама. Ниже по склону были разбросаны дома победнее и виноградники. Эта часть острова, северная, изобиловала горными пустошами, где паслись стада овец и коз. Свиней держали в южной части острова, куда путь лежал вдоль высокого горного хребта, через узенький перешеек.При доме было два двора. Наружный, обнесенный оградой прямоугольник, — место жертвоприношений и забоя скота, площадью пятнадцать метров на тридцать. Внутренний, по которому сейчас как раз и шла беременная дочь Долиона, был несколько меньше и частью выложен плоским камнем, ограда в два человеческих роста сложена из обтесанного камня, камни плотно пригнаны один к другому, без помощи строительного раствора. Здесь находился глубокий колодец с питьевой водой. С внутренней стороны двор был обведен галереей, посредине стоял домашний алтарь и каменная скамья для заклания жертв. Большой зал, в который попадали из внутреннего двора через прихожую, был квадратным, метров этак двенадцать на двенадцать, и построен в один этаж. Посредине был устроен очаг, окруженный колоннами, отступя от стен также шли колонны, на которых держались потолочные балки, между колоннадой и стеной оставалось пространство для столов. Второй зал, внутри дома, был вполовину меньше главного зала, из него лестница вела в Женские покои, где обитала Пенелопа. В дальнем конце первого этажа помещались кладовые и комнаты для гостей, а рядом — выход на задний двор к оружейной. На заднем дворе находились также людская и крытая кухня, а еще дальше — несколько каморок. Большой зал начал мало-помалу ветшать — уже много лет подряд им каждый день пользовалась целая орава. Пирушки именовались визитами вежливости, но на деле были чистейшим грабежом.По обе стороны дворца за оградой двора располагались дома богатых людей, оливковые рощи и виноградники. Остальную часть города, по низу склона, сбегавшего к гавани, составляли маленькие или среднего размера белые домишки, а у самого подножья лепились хижины. В гавани всегда было множество кораблей, вытащенных на прибрежную гальку или стоявших на якоре. Только в воспоминаниях, издалека, в приступах жгучей тоски по родине можно было назвать город светлым.Дочь Долиона пошла по двору направо, держась в полуденной тени галереи. Она и кошка оказались теперь в одной и той же стороне двора, потому что кошка высунулась из своего угла возле кухни, похваляясь добычей — жирной серой мышью. Эвримах поставил свое копье в прихожей и вошел в большой зал, несколько раз обернувшись вслед Меланфо. Она спиной чувствовала его взгляд — в самом буквальном смысле.Меланфо сделала круг по галерее, вышла на солнце, снова вернулась в неширокую тень портика, потом опять вышла на солнце. Неторопливо прошла мимо открытых ворот, ведущих в наружный двор. В них как раз показались двое из гостей с Зама. Сегодня опять назначено большое собрание, на нем будут обсуждать… ясное дело что — политику. Политика была для нее все равно что кошка. Или судьба. Судьба с большой буквы. Меланфо была с ней знакома, но каждый раз, когда она наклонялась, чтобы потрепать Политику по голове, приласкать ее, познакомиться с ней поближе, та увертывалась. Политика пахла смертью и злобой, острыми зубами и когтями. Но она пахла и мечтами Меланфо — мечтами о том, как темнокожая дочь Долиона станет важной дамой, госпожой, восстановленной во всех правах: в своем праве свободно развлекаться, любить многих мужчин, в своем праве свободно карать, мстить за… она не всегда знала толком за что, но — мстить. Наследственным знанием она знала о Политике следующее: если хочешь выбиться наверх и стать той, кем ты была прежде, надо перетянуть Политику на свою сторону.Антиной нанесет решительный удар, и все изменится. Изменения касаются политики. Чтобы все шло хорошо, надо править по-другому. Раз он так говорит, она уверена: так и есть.Она уже трижды обошла двор вокруг то по солнцепеку, то в тени, когда появился Предводитель женихов. Кто-нибудь — Эвриклея или Госпожа — наверняка глядели сверху из окна. Но ей было все равно, Меланфо боялась их, только когда оставалась с ними наедине.— Антиной, — прошептала она, он на ходу обернулся, остановился, потом обернулся в другую сторону и бросил взгляд на окна во втором этаже.— Чего тебе надо, цыпка?Она могла бы ответить: «Мне надо все». Это была правда. Ей хотелось стоять в воротах на солнцепеке, быть такой, какая она есть, владеть миром, а он, Антиной, чтобы владел ею, рабыней. Она хотела быть лепечущим лучом света, и еще она, конечно, страстно хотела, чтобы он видел в ней частицу всего вместе взятого.— Да просто стою здесь, — сказала она. — Просто хотела постоять здесь, когда ты придешь, — бесхитростно сказала она и присела, а хотелось ей, святотатственно воздев руки, поклониться до земли, но тут она вспомнила, что она ведь не рабыня. — И еще я хотела сказать тебе спасибо за минувшую ночь, — добавила она.С наигранной суровостью он сдвинул густые черные брови, побренчал шейной цепочкой, которой украсил себя в этот день, лицо его смягчилось.— Ладно, ладно. А теперь ступай. Может, я еще как-нибудь позову тебя. Может, попозже, к вечеру, очень может быть. Эвримах пришел?— Пришел, — сказала она.— Так-так, — сказал сын Эвпейта, выдающийся политик местного значения. — А про Телемаха ты ничего не слышала, Меланфо? Он не собирается дать деру?Она просияла, она вступала в Политическую игру, она была в ней его помощницей.— Главный козопас кое-что узнал, — сказала она с политической таинственностью. Она не сказала «мой брат» или «Меланфий, сын Долиона».— Так-так, — заметил Антиной. — Что же он узнал?— Телемах вынашивает черные замыслы, — высокопарно начала она. — Он…— Ладно, ладно, — нетерпеливо оборвал ее Главарь женихов.— Антиной… — сказала она.— Что еще?— Ты любишь меня — ну хоть чуточку?Она стала солнечным лучом, маленькой, нежной женской тенью на земле, его лапушкой и уже хотела коснуться его своими прекрасными женскими руками, но он отпрянул и торопливо покосился вверх на окно Супруги, которая, возможно, была уже Вдовой, а вскоре могла стать и Бездетной.— Ясное дело, крошка, — сказал он, — само собой. Если наведаешься к брату, дай ему знать, что я хочу его видеть.Он был с ног до головы только политик, которому некогда, который еще до вечера намерен сформировать кабинет, но еще не уточнил окончательного списка министров.Дочь Долиона проводила его взглядом до самого мегарона. Потом вышла в наружный двор, он был пуст; в углу ее вырвало. Глава третья. НОЧНОЙ РАЗГОВОР Они шли вверх навстречу мгле, а внизу у подножья гор узкий мыс и маленький остров черными тенями выделялись на серой ночной воде. На островке горел огонь, но пожаром он не грозил — то был большой бивачный костер, уже догоравший. Отблески его плясали на кромке прибоя, прыгали через гребни волн, змейками вползали на берег. На севере, по ту сторону пролива, тоже горели огни. Света в ее доме отсюда не было видно.Они молчали уже довольно долго. Легконогий и Ненадежный держался на несколько шагов сзади. Он продолжал насвистывать, похожий на торжествующего укротителя.Старший из двоих — старший с виду — пытался теперь с помощью тактики ускользания, которая была звеном в стратегии забвения, призвав на помощь остатки былого хитроумия, отрешиться от того, что на него надвигалось. Он пытался это сделать, уйдя с головой в осязаемую реальность нынешней ночи: думал о змеях, о колючих кустах, которые обдирают ноги, о камнях, которые могут скатиться с вышины, о которые можно споткнуться. И это ему удавалось. Он знал: если ты хочешь что-нибудь вспомнить, надо вернуться вспять, углубиться в джунгли воспоминаний, в трясину памяти и двигаться мелкими-мелкими шажками — тогда ты придешь к цели и сможешь там удержаться. А если ты хочешь что-нибудь забыть, ты должен ускользнуть, скользнуть вперед так осторожно, чтобы даже настоящее не пристало к твоей одежде, скользнуть в будущее такими легкими шагами, чтобы память не услышала — да-да, просто-напросто перехитрить память. Так он думал, но именно потому производил громкий шум — мы имеем в виду шум внутренний — и память услышала и увязалась за ним. И все же он считал, что ему повезло: он не умер на месте от боли, которую причинил ему мощный толчок всколыхнувшейся в груди тоски, и не пустился наутек в смертельном страхе. Голова его оставалась ясной, но способность рассуждать была ограничена как раз на столько, сколько необходимо. Кусты доходили им до колен, шли они по тропинке, протоптанной овцами. Умные ноги сами ступали: куда нужно. За семь лет они привыкли.Он надеялся. Надеялся отчасти на то, что в пастушьей хижине никого не окажется, и они смогут поговорить без помех, а отчасти на то, что в ней сидят пастухи, мелют всякий вздор или храпят, и, стало быть, продолжить разговор не удастся. Собственно говоря, надо было бы, остановившись возле двери, привалиться к стене, как бы в знак прощания со случайным прохожим, который оказался любопытным и болтливым и его хочешь выпроводить. Тогда можно было бы сказать: «Уже поздно, сударь, стемнело, становится прохладно, мне пора спать. К сожалению, мне надо быть на пирушке, я обещал принять участие в празднестве. Сами понимаете, мне надо быть на пиру, его в известном смысле задали в мою честь; к сожалению, мне надо прилечь, на меня постоянно нападает неодолимая сонливость. Очень сожалею, но ничего не поделаешь. Спокойной ночи, сударь, очень приятно, буду очень рад как-нибудь встретиться, посидеть за чашей вина, потолковать об общих знакомых, о старых воспоминаниях…»Змея!— Вы испугались? — спросил голос за его спиной.— Это была не змея, — вырвалось у него. — Это корень. А может, ящерица. Змеи по ночам спят.— Противная штука эти скользкие корни и ящерицы, — сказал Любопытный и Лукавый, но в голосе его ничто не подтверждало высказанного отвращения.— Весьма противные, — тем же светским тоном подтвердил он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54