А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мариус весь дрожит – как мышь в кипятке. «Поехали, – говорит, – на Оксфорд-серкус. Люблю, – говорит, – этим в самом центре Лондона заниматься». В центре так в центре. Едем, значит, на Оксфорд-серкус. Смотрю – чего-то он беспокоится. Везет меня в клинику, где меня часа два со всех сторон проверяют. Все отлично – если не считать дефицита железа. Опять едем на Оксфорд-серкус, он на телефоне, звонит всем подряд: «Что в Японии? Все в порядке? Никаких там революций, восстаний, бунтов? Что там в Германии? Никаких там революций, восстаний, бунтов?» Приезжаем на Оксфорд-серкус, народу – видимо-невидимо, торговля идет полным ходом. Мариус еле дышит, поэтому я прошу всю сумму вперед – на тот случай, если он в процессе загнется. Раздеваюсь. Собираюсь опустить ему молнию на брюках. Не дается – посылает своего шофера за резиновыми перчатками. Надеваю резиновые перчатки. Опускаю молнию. На нем... пуленепробиваемые трусы. «Нет, – говорит, – постой. Резиновые перчатки могут порваться. Возьми себя сама». Сама так сама. Ласкаю себя, а он в восьми футах от меня, на заднем сиденье, – себя. «Засунь в себя что-нибудь», – просит. Вставляю бутылку от шампанского, и за дело. Секунд через тридцать ему надоедает. «Нет, – говорит, – вставь-ка лучше пистолет. Пистолет моего шофера». Вставляю пистолет. «Нет, постой, – говорит, – а то еще в меня выстрелишь. Вынь пули». Вынимаю – мне же лучше. Работаю с пистолетом. Скис. Скис, а потом вдруг забеспокоился. Позвонил кому-то узнать, существует ли еще на свете город Франкфурт. Глядит на меня и говорит: «Хочу, – говорит, – посмотреть, как тебя другой любит». – «Отлично, – говорю, – но я нахожусь в твоем распоряжении с двух часов. Если хочешь, чтобы кто-то меня при тебе трахнул, выкладывай еще пять сотен». Сказано – сделано. С кем? С его шофером? "Нет, – говорит, – мой шофер такой же урод, как и я. Найди, – говорит,– кого-нибудь посмазливее". – «Где ж я тебе найду?» – «Не знаю», – говорит. Звоню нескольким. Никого нет на месте. «Могу, – говорю, – кого-то с улицы взять, если пять сотен отслюнишь». – «Отлично», – говорит. Выхожу из машины и целый час хожу по Оксфорд-стрит, спрашиваю у ребят, кто хочет меня и еще пять сотен в придачу. Всех все устраивает – все, кроме Мариуса. А ведь ребята не робкого десятка. Среди них есть парочка таких, кому за две сотни человека не то что трахнуть, а и замочить недолго. Один заглянул в машину, увидел Мариуса – и ни в какую. Другой сам предложил мне пятьдесят баксов, но сказал что при Мариусе трахаться хоть убей не станет. Тут подходит еще один: хорош собой, одет с иголочки, загорелый – загляденье. "Мне, – говорит,– деньги нужны позарез, хочу на курорт съездить". Все вроде бы в ажуре– и на тебе: голубой! «Я, – говорю, – не против, если ты не против». Не успел он сесть в машину, как Мариус говорит: «Кто этот тип? Я его не знаю. Надо будет его проверить». Звоним в разные места, проверяем, кто он и что, а потом везем к врачу. А дело уже к вечеру близится. Едем обратно к Мариусу, но по дороге ему вдруг приходит в голову, что мы в сговоре и хотим его квартиру обчистить. Снимают с нас отпечатки пальцев, и последние сто ярдов мы идем с завязанными глазами, чтобы не видеть дверных замков. Внутри, через каждые три ярда, – огнетушители и ведра с песком. «Зачем тебе огнетушители?» – интересуюсь. «От самовозгорания», – отвечает. Входим к нему в спальню, мой подручный пытается мне вставить, но у него не стоит. Хвастаться не хочу, но есть вещи, в которых я кое-что смыслю, и потом, рот – он ведь и в Африке рот. Но ему и это не в кайф. Стараюсь изо всех сил: и глажу, и тискаю, и кусаю – без толку. «Может, – голубой говорит, – если б в комнате темно было, я мог бы вообразить, что ты... не такая женственная». – «Но в темноте ж я вас не увижу», – пугается Мариус. Делать нечего, тушим свет, и шофер достает очки с люминесцентными стеклами. У голубого привстает, но затем опять опадает. «Может, – говорит, – если б ты постриглась, вид у тебя был бы более... мужественный». Мариус звонит узнать, не дала ли еще Япония дуба. «Так и быть, – говорю, – постригусь, но мне короткая стрижка не идет – с тебя, стало быть, еще пять сотен причитается». Мариус – на телефоне: проверяет, жив ли еще Сингапур, после чего вызывает врача. «Ты меня ненавидишь», – говорит. «Нет, Мариус, – говорю, – я тебя не ненавижу, ты, конечно, тип мерзкий, но я тебя не ненавижу». – «Почему меня никто не любит?» – причитает. «А потому, – говорю, – что ты отвратный тип и не думаешь ни о ком, кроме себя». У него челюсть так и отвисла. Сомневаюсь, чтобы он когда-нибудь про себя такое слышал.На обидные слова Никки не скупилась, так как давно уже поняла: больше одного дела с Мариусом все равно не провернешь, других таких же заманчивых предложений больше не поступит, нет шансов втереться к нему в доверие, вернуться сюда еще раз и кое-что под шумок вынести – охрана обязательно вывернет ей на выходе карманы.– Я было решила, что, если выскажу ему в грубой форме все, что о нем думаю, то расколю его еще на пять сотен, – не вышло. Звоним мы, значит, дружку нашего пидора, чтобы тот его подзадорил. Дружку тоже пришлось как следует попотеть, но в конце концов у пидора мало сказать встал – вознесся до небес! Вставил, шерстит меня по-черному, и в хвост и в гриву. Я криком кричу – а Мариус возьми да усни. Бужу его и требую денег. «А я, – говорит, – ничего ж не видел». – «Не видел, – говорю, – пеняй на себя. Будить мы тебя не договаривались». Самое смешное, что с пидорами я не в первый раз трахаюсь...– Что-что?– У меня был период, когда я с мужчинами – настоящими – дела не имела. На самцов ведь положиться нельзя; либо они у тебя деньги отбирают, либо руки распускают – одно из двух. Когда я стриптизершей работала, они, козлы вонючие, достали меня – лезут своими грязными лапами... Если стриптизом промышляешь, от мужчин с души воротит. Я жила с тремя голубыми одновременно– и ничего; надо же вечерок скоротать, когда денег на ресторан нет, по ящику смотреть нечего, на улице дождь. Тоска смертная. Потом, правда, сильно жалеешь: мне, к примеру, почти всегда приходилось после в больницу ложиться.Тут Никки останавливается: на первый раз с Розы пикантных подробностей, пожалуй, хватит. Для меня же не секрет, каким способом она пытается амортизировать свое доступнейшее из влагалищ: спереди член, сзади член, а «норка» посередке – и нашим и вашим. В свое время я носила на себе похожий рисунок, и в Гуптской империи он, надо сказать, имел большой успех. За меня тогда кровь проливали – не успеешь оглянуться, а кругом одни трупы.– Скажите, а вы... вы... когда-нибудь раньше делали это... за деньги?Никки сгибает ногу, упирается в коленку подбородком и задумчиво говорит:– Да, случалось. Но стыдиться тут нечего. Я делала это за деньги, когда мне не хватало на мамину операцию. Главное ведь заработать, а как – не все ли равно. Вам же я об этом не хотела говорить потому, что некоторые сами знаете как считают: раз бедная девушка этим занимается, значит, она и колется, и врет напропалую, и ворует...Перед тем как лечь спать, они затевают игру: кто больше знает сальностей, которые обычно адресуют женщинам представители сильного пола.Никки: «Все, что найдешь у меня в ширинке, – твое».Роза: «У тебя уши раком стоят».Никки: «К заветному источнику припасть не желаешь?»Роза: «Мы проводим опрос. Вам нравится, когда вас имеют на автобусной остановке?»Никки: «Со всеми твоими домочадцами я уже переспал».Роза: «Может, перекусим?»Никки не понимает, что тут такого неприличного, и Роза объясняет, что сама она в этот момент находилась в ванной, вопрос же задан был мужчиной, которого она видела первый раз в жизни и который только что проник к ней в квартиру через окно.Тут я замечаю, что Никки украдкой бросает на меня сердобольные взгляды.– Ужас, – вздыхает Роза, глядя на пустую бутылку водки, стоящую на столе между ней и Никки. – Я почему-то вспомнила свою первую любовь – мальчика, в которого влюбилась в четырнадцать лет. Кажется, будто это было не со мной. Его лицо стоит у меня перед глазами, но вот черты почти что стерлись.– Подумаешь! Я не помню, как выглядели парни, с которыми я всего год назад трахалась. – И с этими словами Никки подымает руку и долго, со вкусом чешет у себя под мышкой.Но от прошлого не скроешься; прошлое Никки – в слове «трахаться», в том, как она его произносит, – «трафаться»; по этому одному можно без труда определить, откуда она родом. Из Лестера – вернее, из деревушки в тридцати милях от Лестера. И Барселона, и Берлин тоже оставили свой след – впрочем, такие подробности, кроме меня, едва ли кто держит в памяти. Даже мне теперь нелегко проследить за всеми превратностями ее судьбы. А ведь лет сто назад я могла бы назвать улицу и дом, где Никки росла.– Все мы пытаемся отыскать то, что отыскать невозможно... – глубокомысленно замечает Роза; ее, как и всякого смертного, спьяну потянуло на философию. Хотя роль питейных сосудов мне пришлось на протяжении сотен лет исполнять многократно (кем я только не была: и скифом, и ритоном, и оксибафоном, и пентаплоей, и племохоей, и филотесией, и котоном, и канфаром, и элефантом, и дином), к спиртному я отношусь резко отрицательно.– ...Пытаемся отыскать неотыскиваемую комнату, – бормочет Роза.Нет, решительно не понимаю, отчего это смерть приводит смертных в такое отчаяние. Ведь все они, в сущности, повторяют друг друга, приходят друг другу на смену. Все у них одинаковое, одни и те же ухватки, одни и те же прически, один и тот же смех, одни и те же разговоры – бывает даже, и словечки одни и те же. Верно, носы или цвет кожи у них могут быть разные, – но ведут они себя совершенно одинаково. Каждое мгновение миллионы людей заводят одни и те же разговоры, которые, точно комары, перелетают из дома в дом, из страны в страну – и возвращаются обратно. Даже про замороженных игуан говорят в эту минуту самые разные люди в самых разных концах света. Одилия Одилия тоже любила поговорить про неотыскиваемую комнату. Это словосочетание она употребила ровно сто девятнадцать раз. «Я знаю, где находятся все ответы, – говорила она. – Что бы ты ни искал, где бы ни был, все ответы собраны в одном месте – в неотыскиваемой комнате».Эту фразу она повторяла много раз. А вот эту всего один: «Проблема неотыскиваем ой комнаты – как вы, возможно, уже догадались – заключается в том, что отыскать ее невозможно. Скорее она отыщет вас, чем вы ее».еще одним одилизмом был «прыгающий мяч». Это словосочетание она – только при мне – повторила двести пятнадцать раз. Выдвинутая Одилией и совершенно недоказуемая теория прыгающего мяча заключалась в том, что если дважды бросить об землю мяч, то второй отскок никогда не совпадет с первым, и происходит это потому, что уже брошенный мяч нельзя перебросить. Двух же идентичных мячей в природе не бывает, и даже если сам Господь создаст два совершенно одинаковых мяча, абсолютного сходства между ними не будет. Чтобы доказать свою теорию, Одилия час-ах-ах-ах-ами бросала об пол мячи и прочие резиновые и кожаные предметы. Она знала: правил на свете не существует, правила придуманы специально, чтобы ввести нас в заблуждение. Верно, природа послушна, как стадо овец, но ведь даже овцы отбиваются от стада.На свете было не так уж много людей, которым я симпатизировала, ибо на свете не так уж много симпатичных людей. Зато очень многие (порядка четырехсот тысяч) не вызвали у меня сколько-нибудь серьезных нареканий, к ним у меня особых претензий нет. И всего тридцать человек нравились мне по-настоящему – Одилия в том числе; среди коллекционеров, даже самых въедливых, ей не было равных.«Амфора с высокой ручкой. Форма аттическая. Около 840 г. до н. э.» – таковы были первые слова, с которыми она ко мне обратилась. Описание исчерпывающее, хотя, строго говоря, дизайн мой относится не к 840 году до нашей эры, а к зиме 843-го. Что ж, для девочки из Таллинна, получившей меня в подарок на свое двенадцатилетие, – ошибка, согласитесь, простительная. Было это в 1834 году, когда вновь, по прошествии многих веков, возник интерес к античной керамике, покоившейся в древних этрусских могилах.Одилия была смышленой не по годам. Смышленой и своенравной. Когда она против родительской воли в возрасте четырнадцати лет отправилась в Лондон, отец настоял, чтобы ее сопровождали две кузины и три гувернантки, которые отличались завидной энергией, выносливостью и физической силой и которым было обещано, если они справятся с ее нравом, баснословное жалованье. Одилия любила трудности. Меня и еще одиннадцать громоздких гончарных изделий отправили вместе с ней – путешествовать налегке она терпеть не могла.К этому времени Одилия уже бойко говорит по-английски, а прожив а Лондоне год, овладевает языком настолько, что выговором и запасом слов мало чем отличается от самых образованных англичан. Она месяцами бродит по самым бедным и мрачным закоулкам Лондона, вызывая своими вопросами всеобщее изумление и замешательство, и, собрав материал, садится за роман о сироте, который сначала воспитывается в работном доме, а потом, связавшись с карманниками, попадает в лондонский преступный мир. Она рассылает издателям рукопись ровно за неделю до того, как некий мистер Чарльз Диккенс начинает печатать свой роман «Оливер Твист».После этого мы переезжаем в Манчестер, где Одилия вновь принимается со страстью изучать жизнь бедных слоев общества, активно занимается благотворительностью и размышляет о справедливом общественном строе. Она пишет монографию о прядильных машинах, трикотажных фабриках, гончарных мастерских, о недовесе, фабричных рабочих, кружевах и коленкоре, о горняках, поджогах и работном доме. В тот самый день, когда она, несколько раз собственноручно переписав свой труд, ставит наконец точку, немецкая подруга присылает ей только что опубликованную книгу некоего герра Фридриха Энгельса «Положение рабочего класса в Англии в 1844 году» – Одилия читает по-немецки, и подруга полагает, что такого рода исследование может ее заинтересовать.Мы пакуем чемоданы и перебираемся в Париж, где Одилия принимает участие в революции, хотя, в чем это участие заключается, остается для меня загадкой– меня и другие бьющиеся предметы прячут в безопасное место, сама же Одилия обходит эту тему стороной. Завсегдатаи аристократических салонов как огня боятся ее острого язычка, и некоторые, пасуя перед ней, в страхе покидают Париж навсегда. Даже самые известные литераторы не в состоянии найти ответы на ее коварные вопросы касательно французской грамматики и синтаксиса; сама же Одилия, уединившись в деревне, четыре года пишет роман, героиня которого, юная крестьянка, выходит замуж за врача из Нормандии. После нескольких неудачных любовных связей героиня разочаровывается в жизни и принимает мышьяк, который продает ей местный аптекарь. Из деревни Одилия возвращается в Париж, где целыми днями трудится над последними главами своего сочинения и принимается искать издателя ровно через неделю после того, как в «Ревю де Пари» появляется первая часть романа некоего мсье Гюстава Флобера под названием «Мадам Бовари».Литературным амбициям Одилии нанесен, таким образом, сокрушительный удар, однако мы не ропщем и на следующий же день отбываем на Восток. Одилия и раньше проявляла живой интерес к описательной зоологии; отвлекаясь от литературного труда, она частенько запихивала несчастных насекомых в банки со спиртом, ловила собственными руками птиц и рассматривала пауков в увеличительное стекло, которое неизменно носила с собой. Путешествия сулят немало опасностей – мне ли, пережившей на своем веку великое множество самых разнообразных кораблекрушений и засад, этого не знать?Теперь я стараюсь не лезть на рожон.К выводу о том, что разумнее всего стоять на полке и помалкивать, я пришла после того, как однажды акушерка затолкала в меня (тогда я еще была кувшином с узким горлышком) только что родившегося младенца, вынудив меня против собственной воли исполнять роль палача. Я, разумеется, немедленно раздалась в диаметре – и в результате громогласно ревущий младенец вырос и превратился в хозяина жизни, многих жизней; самым безжалостным образом истребив тысячи людей на огромной территории, он породил в миллионы раз больше несчастий, чем то, что удалось при его рождении предотвратить мне.На корабле Одилия пользуется несомненным успехом. Однажды, уже в Тихом океане, несколько матросов воспылали к ней как противоестественными, так и вполне естественными чувствами и как-то вечером направились к ней в каюту. Когда в дверях появился первый матрос, я раздулась до немыслимых размеров и превратилась в самого настоящего бенгальского тигра: полосатого, с блохами – правда, без рычания и запаха. (Не верьте, если вам будут говорить, что кинематограф изобрели французы.) Вследствие этой метаморфозы у бедного матроса произошла полная переоценка ценностей, он в какие-то доли секунды пересмотрел всю свою жизнь, осознал, что жил неправильно, и, немного поостыв, выбросился за борт.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24