Пельсенер был чист душой, беззлобен, но и как бы беззащитен перед вторжением зла в душу. Как туземцы Океании умирали от безопасного для европейца вируса, так и он, стоило мне приоткрыть ему свои душевные бездны, тотчас исполнился злобы, жестокости и ненависти.В школе вдруг распространилась мода на татуировки. Один экстерн приторговывал тушью и особыми перьями, позволявшими наносить рисунок, не поранив кожи. Мы часами выводили на ладонях, запястьях, ляжках буковки, всякие дурацкие словечки и рисуночки, вроде тех, которыми испещрены стены домов и сортиров.Разумеется, и Пельсенер не остался равнодушным к всеобщему увлечению, но, видимо, ему не хватало воображения и сноровки, что, бы изобразить нечто достойное его высокого, положения. По крайней мере, он сразу оживился, когда я, будто между делом, показал ему листок, где, постаравшись от души, запечатлел пронзенное стрелой, буквально истекающее кровью сердце, обрамленное надписью: «Я твой до гроба «. Совсем добил я Пельсенера утверждением, что сей шедевр уже украшает грудь знакомого унтера Иностранного легиона. После чего предложил изобразить эту красотищу на его левой ляжке, причем, с внутренней стороны: в глаза не бросается, но если захочешь показать, — всегда пожалуйста.На операцию ушли все вечерние занятия. Устроившись под партой Пельсенера, я смог целиком отдаться работе, благодаря чувству товарищества одноклассников, заслонявших меня своими телами, учебниками и портфелями от бдительности надзирателя. Это был адов труд — расплющенная сидением ляжка почти не оставляла простора для творчества.Пельсенер, однако, остался весьма доволен результатом, но и слегка удивлен, что предпосланный пронзенному стрелой сердцу девиз гласил: «Я т. до гроба», притом, что «я» смахивало на «а». Не сморгнув глазом, я объяснил, что легионеры употребляют подобное сокращение с двойным прицелом: с одной стороны клянутся возлюбленной, с другой — восстают против Бога (мол, они до конца жизни будут атеистами). Навряд ли Пельсенер понял мои сумбурные разъяснения, но казалось, они его удовлетворили.Однако лишь на сутки. Во время вечерней перемены Пельсенер отвел меня в сторонку с выражением лица, не предвещавшим ничего доброго. Наверняка кто-то успел его надоумить, так как он с места в карьер обрушился на меня из-за того таинственного сокращения.— А. Т. — буркнул Пельсенер, — твои инициалы. Ну-ка, стирай свою писанину!Полностью изобличенный, я решился сыграть ва-банк, осуществить то, о чем так давно и страстно мечтал. Я подошел к Пельсенеру, положил ладони ему на бедра и медленно, вкрадчиво скользя по его знаменитой подпруге, сцепил их за его спиной. А потом прижался головой к его сердцу.Пельсенер, видимо, просто оцепенел от такой наглости, поскольку позволил мне осуществить намерение. Но уже через миг, воздев свою десницу,— жест был столь же вкрадчив, как и мой предшествующий, — закатил мне оплеуху, сопроводив ее могучим тычком в грудь, каковой расторг наши объятья, а меня заставил прокатиться несколько метров кубарем. Затем он резко развернулся и удалился, высекая искры подошвами своих ботинок.Познав таким образом счастье унизить ближнего, Пельсенер принялся меня изводить и травить по-всякому. Я же служил ему, как собака. Совершенно добровольно отдавал половину своего обеда, так как страдал отсутствием аппетита, с искренним наслаждением отмывал и надраивал каждое утро его несравненные чоботы, так как с детства обожал чистить обувь.Но это было всего лишь удовлетворением жизненных потребностей. Его зараженная злом душа вожделела более острых наслаждений, и он решил превратить меня в травоядное. Стоило начаться полуденной перемене, Пельсенер швырял меня в палисадничек, окружавший статую нашего небесного покровителя, садился на меня верхом, грубо задирал подбородок и набивал мне рот травой, которую я был вынужден покорно жевать, чтобы не задохнуться. Вокруг нас всегда собиралась кучка любопытных, но сколько помнится, ни единый надзиратель ни разу не вмешался. А как ведь те были проворны, когда требовалось изобличить меня в каком-нибудь нарушении и наказать. Впрочем, достойны ли они того, чтобы таить на них зло и обиду?Моя покорность могла иссякнуть только достигнув пика. Наступила осень, и школьный двор превратился в болото. Мелкие камешки, щебенка оказались погребенными под обманчиво мягким покровом опавших листьев. Мы и так были словно сироты — голодные, холодные, чумазые. А тут еще наша одежонка совсем отсырела, превратившись сперва в перепонку, потом в чешую и, наконец, в панцирь, совлекать который, к примеру, перед сном, была мука мученическая. А под ним — с души воротит — гусиная кожа, сведенные мышцы, скукоженный член. В тот вечер, помнится, наш класс расшалился не на шутку, возможно, из бессознательного протеста против адских условий. Безумствовали ребята вовсю, напоминая то ли шайку мародеров, то ли орду дикарей. Щедро награждали друг друга зуботычинами, подножками повергали противника в грязь, сплетясь телами, катались по земле. Если не удавалось, падая, увлечь за собой соперника — не беда: поверженный не досадовал и не обижался, а попросту зачерпывал горсть грязи и метал ее в победителя, дабы тот не остался чистеньким. Я же тем временем прятался за колоннами галерейки, чтобы избежать нежелательной встречи, сулящей урон. Надо сказать, что ею могла оказаться почти любая. Но от Пельсенера я как раз не ждал беды, надеясь на то, что, имея столько возможностей подраться, не станет он руки марать о такого хиляка. Не почуял я ее, и когда столкнулся с Пельсенером, пытаясь увернуться от пушечного удара мяча. Пельсенер изловчился упасть на одно колено, так как его брюки были почти чистыми — разве что подмаранными снизу, да и то лишь спереди. Смыться мне не удалось. Он схватил меня за шиворот, сунул под нос свое колено и приказал: «Чисть!» Поспешно присев на корточки, я принялся оттирать пятно своим сомнительной чистоты носовым платком. Тем временем Пельсенер свирепел.— Почище тряпки не нашел? Тогда давай языком!Его нога вокруг колена была покрыта безупречно ровным слоем грязи, и на черном фоне ярко выделялась изощренной формы пунцовая рана чуть ниже коленной чашечки. Из нее сочилась кровавая струйка, у истока — цвета охры, по мере удаления от него все более темневшая, смешиваясь с грязью. Я аккуратно облизал рану по контуру, затем отплевался от песка и сора. У меня была прекрасная возможность изучить причудливую конфигурацию этого бугорка с белесыми отрогами завернувшейся внутрь кожи. Я не удержался лизнуть ранку, быстро, но, видимо, недостаточно осторожно, так как коленная чашечка тотчас вздернулась от боли. Потом провел языком помедленнее. И, наконец, прильнул губами к краям раны, и уж не знаю, сколько продлилось наше лобзание.Что было дальше — точно не помню. Видимо, у меня начались судороги, конвульсии, и меня отнесли в изолятор. Сколько помнится, болел я долго. Впрочем, повторяю, мои воспоминания о том событии весьма туманны. Зато помню точно, что учителя сочли своим долгом уведомить о нем моего отца. Вернее, о моей внезапной хвори. Разумеется, не раскрыв причины, разве что намекнув на несварение желудка в результате злоупотребления сладостями. Вряд ли они понимали всю глубину иронии, таившейся в этом разъяснении. 13 января 1938. Я часто повторял Рашель: «Существует два типа женщин. Женщина-безделушка — украшение жизни мужчины, которой любуешься, которую можно погладить, переставлять с места на место. И женщина-пейзаж. В ее пространствах можно прогуливаться, осматривать их или даже в них заблудиться. Первая — горизонтальна, вторая — вертикальна, первая — болтушка, капризуля, требовательная, кокетливая. Вторая — молчунья, упрямица, собственница, мечтательница, злопамятная «.Рашель хмуро выслушивала, пытаясь отыскать в моих словах нечто для себя обидное. Тогда, чтобы ее рассмешить, я изобретал иные метафоры: «Существует два типа женщин, — повторял я. — Одни владеют домашним бассейном, другие — Средиземноморским». И я жестом показывал несравнимость величин. Тут Рашель улыбалась, но все же не без тревоги прикидывала, отношу ли я ее к крупномасштабным — к каковым она, несомненно, принадлежала.Да, этот сорванец, этот шустрик, безусловно, относился к женщинам-пейзажам. Ей пристал Средиземноморский бассейн, тем более, что родители были уроженцами Салоник. Ее щедрые телеса были уютны и радушны. Об этом я ей не сообщал, боясь вызвать вспышку гнева, — ведь Рашель относилась к речи, как к средству приласкать или обидеть, а отнюдь не выразить истину. Тем более я не делился с ней мыслями, которые у меня рождались, когда я поглаживал царившие над всем пейзажем ее тела могучие выпуклости бедер. Между ними пролегал, словно лощина, ее впалый живот, зябкий и тревожный… Я терзался вопросом: в чем же отличие мужчины от женщины? Разумеется, его следует искать не в этой низине — тут как раз больших различий нет. Главное отличие женщины? Его следует искать повыше, на уровне грудей с гордо выставленными рожками сосков.Не проясняет этот вопрос даже Библия. Если внимательно прочитать начало Книги Бытия, то в глаза тотчас бросится странное противоречие, вносящее неясность в священный текст. И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их. И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю… Совершенно непонятно, отчего их вдруг стало двое — ведь Еву из ребра Адама Бог сотворит только во второй главе. Уместней тут было бы единственное число. И сотворил Бог человека по образу Своему. И был тот человек, вместе и мужчина, и женщина. И сказал ему Бог: плодись и размножайся. Позже, убедившись, что одиночество данного гермафродита непродуктивно, Бог погрузил Адама в сон и лишил не ребра, а бедра. То есть, речь идет о чисто женской примете, из каковой Бог и сотворил женщину.Тогда становится понятным, отчего дамы стесняются именовать вслух половые признаки — ведь они сами и есть половые признаки.Столь увесистые половые признаки, что постоянно иметь их при себе для мужчин утомительно. Лучше уж отпустить погулять, а воссоединяться с ними только лишь при особой необходимости. Вот почему мужчина, в отличие от животного, постоянно держит свой прибор наготове и в любой миг способен пустить его в дело. Однако он всегда может избавиться от своего надежного друга, тем отличаясь от какого-нибудь омара, который обречен коротать век с обеими клешнями. Рука у человека — хватательный орган, позволяющий ему вооружиться молотком, шпагой, пером. Но и член — своего рода хватательный орган, готовый вдруг вцепиться в, так сказать, половой признак.Если мои рассуждения верны, тогда следует сурово осудить институт законного брака, призванный спаять, склеить намертво две прежде разлученные половинки. Бог разделил, а люди воссоединят? Дудки! Разумеется, все мы в большей или меньшей степени подпадаем под обаяние образа возлежащего ветхого Адама, снабженного всеми возможными гениталиями, который и встать-то вряд ли способен, не говоря уж о созидательном труде. Еще бы, ведь вся его жизнь — нескончаемое блаженство, беспрерывный половой акт, в продолжении которого он одновременно и обладает и обладаем. Перерыв возможен — да и то еще вопрос!— только на период вынашивания плода. Выходит, что наш столь оснащенный прапредок тяжел на подъем еще и потому, что вмещает в себя не только женщину, но и дитя — на манер матрешки.Картинка может показаться забавной. Меня же, прозревшего тщету брачного союза, она глубоко трогает, пробуждает некую ностальгию по сверхчеловеческому бытию, уже в силу своего совершенства неподвластному ходу времени, избавленному от старения. В Библии действительно описано грехопадение человека, но это отнюдь не происшествие с яблоком, которое, наоборот, символизирует переход человека, познавшего отличие добра от зла, на более высокую ступень существования. Падением человека стало расчленение единого Адама натрое — на мужчину и женщину, после родивших дитя. Вместо совершенного существа — трое бедолаг: ребенок, обреченный на вечное сиротство; женщина, постоянно страшащаяся одиночества, вынужденная искать защитника; мужчина, проворный, деловитый, однако напоминающий низложенного правителя, проданного в рабство.Единственная цель брака — воссоздать утраченное единство, возродить цельного Адама. Но неужто не существует другого способа, кроме столь дурацкого? 16 января 1938. К тому времени, когда я покинул школу Святого Христофора, старое здание уже четыре года, как пустовало. Все это пространство, одновременно и учебное, и религиозное, и тюремное, населяли разве что призраки прежде обитавших там учеников и священнослужителей. Нестор уже погиб, задохнувшись в подвале школы, но для меня он и сейчас живее живых.Нестор был единственным сыном нашего консьержа, каковое положение, разумеется, доставляло ему немало выгод. Проживал он, как получалось, одновременно и дома, и в школе, пользуясь всеми преимуществами как интернов, так и экстернов. Отец частенько давал ему какие-то мелкие поручения, и тогда он запросто разгуливал по всему зданию, да еще поигрывая связкой ключей, которыми можно было отворить едва не любую дверь. К тому еще, после уроков он имел законное право прогуляться в город.Но дело было даже не в преимуществах его положения, а в том, что это был именно Нестор. С годами меня все больше мучает вопрос, которым я в ту пору не задавался: что же из себя представляет эта грандиозная, гениальная, феерическая личность? То ли взрослый в облике ребенка, то ли — громадный младенец, которого он, кстати, напоминал фигурой? И не поймешь. Однако все, что мне удается о нем припомнить, свидетельствует об удивительно раннем развитии Нестора. Правда, лишь в том случае, если он действительно был нашим ровесником. А как раз в этом-то у меня нет никакой уверенности. Может быть, наоборот, он был отстающим, умственно отсталым, вечным ребенком. Возможно, родившись в колледже, Нестор был неспособен его перерасти, был обречен навек в нем остаться. И как результат моих сомнений, вот оно — слово, которое буквально рвется из-под моей вооруженной пером руки: вечный. Я уже сообщил, что сам я вечен. Значит, Нестор, который и есть исток моей личности, не может быть подвластен времени.Он был весьма тучным, даже, честно говоря, жирным, что придавало каждому его движению и всей повадке величавую неторопливость, к тому же делало непобедимым в схватках. Жары Нестор не выносил, холода боялся, а при умеренном климате постоянно потел. Отягощенный своим могучим интелдектом и обширнейшими познаниями, говорил он всегда неторопливо, собственно, даже не говорил, а вещал — продуманно, без намека на импровизацию. Изрекая очередной блистательный афоризм, которым мы были готовы восхищаться, даже не пытаясь проникнуть в смысл, любил воздевать указательный палец. Поначалу я думал, что он изъясняется исключительно цитатами из прочитанного, однако, узнав его поближе, понял, что ошибался. Среди товарищей Нестор пользовался непререкаемым авторитетом. Даже учителя его побаивались и делали поблажки, которые мне казались чрезмерными, пока я не осознал величие Нестора.Первое проявление его привилегированности, коего я стал свидетелем, по правде, изрядно меня рассмешило, поскольку я еще не проникся духом угрозы, витавшим вокруг Нестора. В каждом классе у подножья кафедры стояла черная корзинка для использованной бумаги. Когда ученику хотелось в туалет, он поднимал руку с двумя растопыренными пальцами. После кивка учителя или надзирателя он подходил к корзинке, выхватывал оттуда бумажку и нырял в дверь.Что Нестор пренебрег предписанным жестом, я не углядел, так как сидел спереди, но тотчас зауважал Нестора, наблюдая, с какой небрежностью он подошел к ящику, и тем более сценку, которая последовала. Нестор выбирал подтирку с невероятной придирчивостью. Сперва изучил комки, лежавшие на поверхности, но ни единый его не удовлетворил. Тогда он принялся шумно рыться в глубине ящика, разглядывая каждый лоскуток чуть не на свет, едва ли не читая, что там написано.Данное действо просто заворожило весь класс. Да и сам учитель заученно бубнил свою географию, перемежая речь все более длительными паузами. Мне бы обратить внимание на зловещую тишину, воцарившуюся в классе, нарушаемую только шелестом бумаги. Одноклассники были словно околдованы зрелищем. Но я-то новичок, потому, уткнувшись в парту, сотрясался от беззвучного хохота, пока сосед не пхнул меня злобно локтем. Тогда я не понял причину его злости, как и фразу, которую он пробормотал, когда Нестор, наконец, остановил свой выбор на тетрадке, испещренной рисуночками: «Ему наплевать, какая бумажка. Главное, что на ней написано и кто писал».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43