по ним текло,
тут проводник протер в купе стекло,
на миг остолбенев, потом ушел,
я вся была как пустотелый ствол
желанья, жажды — до тех самых пор,
пока мы в вестибюль во весь опор
не ворвались — консьержка там спала —
и он, ключи схвативши со стола,
наверх стремглав не бросился опять,
меня не прекращая раздевать
при этом; небо было голубым,
но к вечеру как будто белый дым
поверх деревьев стройных закружил —
то ветер дул с заснеженных вершин,
с неделю провели мы среди них,
постель не покидая ни на миг,
Ваш сын меня почти распотрошил,
профессор, я разбита, я без сил,
не знаю, чем усталость эту снять,
Вы можете помочь или понять?
Второй наш вечер помнится мне так:
ярился ветер жесткий, как наждак,
меж лиственниц, окреп он, чтоб сорвать
с беседки крышу — пагоде под стать;
валы вздымались, многим утонуть
сулила ночь, Ваш сын ласкал мне грудь,
потом прижался ртом, сосок набух,
в отеле свет мигнул, потом потух,
шаги и гомон слышались во мгле,
казалось, мы на белом корабле
в открытом море, плеск и беготня
повсюду раздавались, он меня
сосал, сосал — я сдерживала крик:
с такою силой он к соскам приник,
что оба затвердели; как сквозь сон,
порой мы различали стекол звон,
потом в меня он втиснулся опять,
Вам не понять, профессор, не понять,
что там, в горах, за звезды, — свет их чист,
огромные, что твой кленовый лист,
все падали, все падали они,
в воде озерной гасли их огни,
то были Леониды, он сказал,
мы слышали — на помощь кто-то звал;
помимо члена, палец был во мне,
они крест-накрест терлись в глубине,
звучал то плач, то быстрый шепоток,
он влез в другой проход, мой ноготок
у комеля во мне сокрытый член
ласкал — в меня утоплен, схвачен в плен,
ему он больше не принадлежал,
зигзаг слепящей вспышки пробежал
так быстро, что исчез скорее, чем
над крышей раскололся гром, затем
все снова почернело, лишь в воде
неверный свет струился кое-где,
в бильярдной был потоп, все сбились с ног,
боль нарастала, кончить он не мог,
нам было так чудесно, со стыда
сгораю я, профессор, но тогда
мне было не до этого, хотя
кричала я; примерно час спустя
услышали мы хлопанье дверьми —
от озера скорбящими людьми
вносились трупы, ветер не стихал,
Ваш сын, заснув, объятий не разжал.
Однажды — мы стояли у окна —
спасти решили кошку: чуть видна,
чернела средь листвы она густой,
в которой двое суток с ночи той
с испугу провела; слепую злость
ее когтей спасателям пришлось
отведать, в тот же вечер из меня
кровь заструилась, алым простыня
окрасилась, я помню, он как раз
показывал мне снимки — мы о Вас
беседовали; я спросила: ты
не возражаешь против красноты? —
не следует буквально понимать
слова «не покидали мы кровать», —
едва коснулась кошка та земли,
как мы, одевшись, ужинать сошли,
там были танцы, прямо меж столов,
пошатывалась я, под мой покров —
одно лишь платье — воздух проникал,
а он опять рукой меня ласкал,
я слабо попыталась оттолкнуть
его ладонь, но он успел шепнуть:
я не могу, позволь мне, разреши, —
танцующие пары от души
нам улыбались; отодвинув стул,
он сел и быстро пальцы облизнул,
я видела, как красная рука
кромсала мясо, жесткое слегка,
с едой покончив, мы сбежали вниз,
под лиственницы, где прохладный бриз
мне тело овевал и, хоть оркестр
за стенами не слышен был, окрест
цыганская мелодия плыла;
той ночью я едва ли не была
разорвана; от крови он лютел,
рой звезд, кружась, над озером летел,
луну затмил на небе этот рой,
к нам в окна звезды сыпались порой, —
одна беседки крышу, что была
на пагоду похожа, подожгла;
вершину, что венчал собой ледник,
высвечивала молния на миг.
2
Однажды мы оставили постель
служанкам на весь день, с утра отель
покинув, чтоб на яхте походить.
Трехмачтовое судно бороздить
до сумерек не прекращало гладь
спокойных вод. Его рука опять
под пледом до запястья внутрь ушла, —
ее я, как перчатка, облегла.
Без облачка был синий небосклон.
Деревьями отель был поглощен,
а те сливались с зеленью воды,
блестевшей наподобие слюды.
Шептала я: возьми, возьми меня! —
и не стыжусь теперь, во всем виня
убийственное солнце. Все равно,
нам негде было лечь: везде вино
цедил народ, цыплят глодая, с нас,
укрытых пледом, не спуская глаз.
Я вся была как в лихорадке — так
меня дурманил втиснутый кулак;
как поршень, он скользил туда-сюда
за часом час. Их взгляды лишь тогда
отворотились прочь, когда закат
окрасил небо, но сильней стократ
их зарево в отеле отвлекло —
он вновь был виден, и одно крыло
пылало; сбившись в кучу и дрожа,
все в ужасе взирали на пожар.
Вот тут-то сын Ваш робость поборол,
поднял и насадил меня на кол,
стонала я, но крик глушил мой стон:
за трупом труп срывался из окон.
Я содрогалась из последних сил,
покуда он струю не испустил,
прохладную и нежную. С дерев
тела свисали. Снова затвердев,
опять нырнул — и снова стон исторг,
о, нету слов наш выразить восторг,
крыло отеля выгорело, в нем
лишь койки, пощаженные огнем,
виднелись; как все это началось,
никто не знал, — быть может, солнца злость
шальная ворох наших простыней,
горячих с ночи, обожгла сильней —
и подпалила; то ли кто из слуг
курил — его жара сморила вдруг;
а может, зажигательным стеклом
подтаявший явился горный склон.
В ту ночь мне глаз сомкнуть не удалось,
внутри, казалось, что-то порвалось,
Ваш нежный сын во мне был напролет
всю ночь, но без движения, народ
над мертвыми склонялся за окном,
не знаю, женский опыт вам знаком
иль нет, но алой боли пелена
за часом час все зыбилась, она
как озеро спокойное была,
что в берег тихо плещет. Не могла
заря нас ни разъять, ни усыпить.
Уснув же наконец, пришлось испить иное:
мне приснилось, будто я —
фигура носовая корабля,
резная «Магдалина». По морям
носясь, я на себе носила шрам,
оставленный меч-рыбой, я пила
крепчайший ветер, плоть моя была
древесная обточена водой,
дыханьем льдов, бессчетной чередой
плавучих лет. Сперва был мягок лед,
я слышала, как кит с тоской поет,
свой ус жалея, вшитый в мой корсет, —
меж ветром и китовым плачем нет
больших различий; позже лед пошел
вгрызаться в нас (мы были — ледокол),
мне грудь стесало напрочь, я была
покинута, точнее — родила
древесный эмбрион, он снег и ночь
сосал, разинув рот, покуда прочь
его все дальше злобный ветер гнал;
еще один свирепый снежный шквал
мне матку вырвал начисто, — вертясь,
она в пространство белое взвилась.
С каким же облегченьем ото сна
я встала поутру, озарена
горячим солнцем, чей спокойный свет,
лаская, гладил мебель и паркет!
Ваш сын неслышно вышел вслед за мной
и со спины так глубоко проник,
что в сердце, еще помнившем ледник,
расцвел цветок, внезапен и багров.
Не знала я, которым из ходов
в меня вошел он, но и весь отель,
и даже горы — все дрожало; щель
чернела, извиваясь, где одна
до этого царила белизна.
3
Сдружились мы со многими, пока
не ведавшими, как их смерть близка;
средь них была корсетница — пухла
и, ремеслу подобно, весела, —
но ночи мы делили лишь вдвоем.
Все длился звездный ливень за окном,
огромных роз тек медленный поток,
а как-то раз с заката на восток,
благоухая, роща проплыла
деревьев апельсиновых; была
я в трепете и страхе, он притих,
мы молча проводили взглядом их,
они, шипя, растаяли в воде,
как тысячи светильников во тьме.
Не думайте, что не было у нас
возможности прислушаться подчас,
как безгранична в спящем мире тишь,
друг друга не касаясь, — разве лишь
он холмик мой ерошил иногда:
ему напоминал он те года,
когда, забравшись в папоротник, там
возился он, играя. По ночам
немало он рассказывал о Вас —
и Вы, и мать стояли возле нас.
Из облаков закат лепил цветы
невыносимой, странной красоты,
казалось, будто кружится отель,
грудь ввинчивалась в сумрак, что густел,
я вся была в огне, его язык
ко мне в ложбинку каждую проник,
а семя оросило мне гортань —
обильная, изысканная дань,
что тотчас превратилась в молоко,
а впрочем, и без этого легко
оно рождалось где-то в глубине,
до боли распирая груди мне;
внизу он осушил бокал вина —
ведь после страсти жажда так сильна —
и через стол ко мне нагнулся, я
лиф платья расстегнула, и струя
забрызгивала все вокруг, пока
губами он не обхватил соска,
другую грудь, что тоже потекла,
я старичку-священнику дала,
все постояльцы удивлялись, но
они нам улыбались все равно,
как будто ободряя — ведь любовь
в отеле белом всем доступна вновь;
в дверь заглянув, шеф-повар просиял,
поток молочный все не иссякал,
тогда он подошел, бокал налил,
под грудью подержав, — и похвалил,
его в ответ хвалили — мол, еда
состряпана на славу, как всегда,
бокалы прибывали, каждый пил,
шутник какой-то сливок попросил,
потом и музыканты подошли,
за окнами, в клубящейся дали,
гас свет — как будто маслом обнесло
и рощи, и озерное стекло,
священник продолжал меня сосать —
он вспоминал свою больную мать,
в трущобах умиравшую, — Ваш сын
другою грудью занят был, с вершин
сползал туман, под скатертью ладонь
в дрожащем лоне вновь зажгла огонь.
Наверх пришлось нам броситься. Он член
ввел на бегу, и бедра до колен
мне вмиг горячей влагой залило,
священник же, ступая тяжело,
процессию повел на склон холма,
мы слышали, как пение псалма
стихало, удаляясь, он мои
засунул пальцы возле члена, и
корсетница-пампушечка, наш друг,
туда же влезла, захватило дух —
я так была забита, но должна
признаться, что еще не дополна,
4
Однажды ясным вечером, когда,
как простыня, озерная вода
алела, мы оделись и пошли
к вершине, пламенеющей вдали,
тропа была прерывиста, узка,
петляла меж камней; его рука
опорой мне служила, но и внутрь
ныряла то и дело. Отдохнуть
решили мы меж тисов, что росли
у церкви; наклоняясь до земли,
щипал траву привязанный осел;
когда Ваш сын, скользнув, в меня вошел,
монахиня с корзиною белья
явилась и сказала, чтобы я
напрасно не смущалась: наш ручей
грехи смывает полностью, — смелей!
То был ручей, что озеро питал,
которое жар солнца выпивал,
чтоб все дождем опять вернулось вниз.
Ее стирать оставив, взобрались
мы в царство холодов, где не растет
ни деревца, где только снег да лед.
Уже и солнце спряталось, когда,
впотьмах в обсерваторию войдя,
мы в телескоп взглянули. Как же он
был звездам предан, звездами пленен!
Вы знаете — они ведь у него
в крови; но только в небе ничего
не видно было — звезды до одной
на землю пали снежной пеленой,
не знала я, что звезды, словно снег,
к земле и водам устремляют бег,
чтоб поиметь их; в этот поздний час
к отелю спуск был гибельным для нас —
мы кончили еще раз и легли.
Во сне он был и рядом, и вдали,
и образы его плелись в узор,
порой я различала пенье гор —
они поют при встрече, как киты.
Всю ночь летело небо с высоты,
в мельчайших хлопьях, и со всех сторон
Вселенной раздавался сладкий стон, —
с тех пор, как начала она кончать,
он столько лет не прекращал звучать;
мы встали утром, звездами шурша
и жажду снегом утолить спеша,
все было — даже озеро — бело,
отель казалось, вовсе замело,
пока трубу он не наставил вниз
и те слова внезапно не нашлись,
что я там надышала на стекле.
Он сдвинул телескоп, и на скале
во льду мы различили эдельвейс;
он указал на падавших с небес
парашютистов, стала вдруг видна
застежка от корсета, — то она,
подружка наша пухлая, была,
она, казалось, в воздухе плыла,
зависнув в небе между двух вершин,
синяк, который Ваш оставил сын,
виднелся на бедре ее, он был,
по-моему, взволнован, его пыл
я чувствовала словно в забытьи,
тряс ветер трос фуникулера и
раскачивал вагончик, рвался крик,
вниз постояльцы падали, язык
его стучал мне в грудь, а кровь — в виски,
мгновенно напряглись мои соски,
цепочка дам не падала — плыла,
их юбки были, как колокола,
раздуты ветром; обгоняя их,
к земле летел поток фигур мужских,
казалось — это танец кружит всех
и женщины не вниз летят, а вверх,
как будто руки сильные мужчин
подбросили воздушных балерин;
мужчины оземь грянулись, вдогон
и женщины попадали на склон,
в деревьев кроны, в озеро, и лишь
затем упала россыпь ярких лыж.
Спускаясь, мы решили у ручья
передохнуть. На удивленье, я
так четко различала с высоты
рыб в озере прозрачном — их хвосты
и плавники горели серебром
и золотом, их скопище о том
напомнило, снуя под толщей вод,
как семя ищет в матку мою вход.
Уже иные рыбы жертв беды
обнюхивали в поисках еды.
Я слишком сексуальна? Иногда
я думаю — по-видимому, да,
как будто вовсе даже не Господь
тот, кто в клубок стянул всю эту плоть, —
потоками икры затмил моря,
лозу тугими гроздьями даря,
а финиками — пальмы; кто тельцу
велел вдыхать цветочную пыльцу,
быку — при виде слив ронять слюну,
а Солнцу — крыть бессильную Луну.
Олень во время гона, полный сил, —
Ваш сын меня всей скромности лишил.
Был персонал в ударе, раньше я
подобного обслуживания
не видывала, рьяный телефон
не умолкал, в отель со всех сторон
стекались гости, если кто от нас
съезжал, десяток новых тот же час
вселялся, на одну хотя бы ночь
просились новобрачные, но прочь
их часто приходилось отправлять,
одной чете в углу нашли кровать —
уж так рыдали, выслушав отказ;
а следующим вечером до нас
из коридора вопли донеслись,
у новобрачной роды начались,
стремглав помчались горничные к ней,
неся охапки теплых простыней.
Сгоревшее крыло весь персонал
отстраивать усердно помогал,
однажды, припечатана лицом
к подушке, я — уже перед концом —
его вбирала мощные толчки,
уже почти хрустели позвонки
и растекалась огненная слизь,
когда мы услыхали: к нам скреблись
в окно, то был шеф-повар, он вспотел,
кладя слой свежей краски на отель,
он подмигнул нам, радостен и лих,
без разницы мне было, кто из них
во мне, бифштексы были хороши,
и соус он готовил от души,
и было так чудесно понимать,
что часть себя другому можно дать,
не ведал эгоизма наш отель,
где озеро и оползень, и сель
от гор вбирало, между чьих грудей
взмывали стаи диких лебедей,
а те скользили к озеру, их пух
так бел был, что захватывало дух,
отказывался верить в это взор,
и серыми казались пики гор.
ЧАСТЬ 2
гастайнский дневник
О на споткнулась о корень, поднялась и слепо бросилась дальше. Бежать было некуда, но она не останавливалась. Хруст листвы позади становился все громче — ведь мужчины бегают быстрее. Даже если добежать до опушки, там лишь будет еще больше солдат, готовых открыть по ней стрельбу, но еще несколько мгновений жизни — драгоценны. Только их слишком мало. Возможности спастись не было никакой, разве что сделаться одним из деревьев. Она бы с радостью рассталась со своим телом, со всей полнотой ощущений, чтобы превратиться в дерево, замереть в смиренном древесном существовании, стать приютом для пауков с муравьями. И чтобы солдаты прислонили ружья к ее стволу, ища сигареты у себя по карманам. Они бы с легким разочарованием пожимали плечами и говорили: ладно, одна не в счет, потом отправились бы восвояси, а она исполнилась бы радости, и листва ее пропела бы благодарность Господу, пока солнце садилось бы среди деревьев вокруг.
Наконец в изнеможении она рухнула на горько пахнувшую землю. Рука нащупала что-то твердое и холодное; она разгребла листья и обнаружила железное кольцо люка. Заставив себя подняться на колени, она попыталась его открыть. Какое-то время было тихо, как будто солдаты ее упустили, не теперь снова стало слышно, как они продираются через подлесок, совсем неподалеку. Изо всех сил она дергала за кольцо, но то никак не поддавалось На листья, устилавшие землю, упала чья-то тень. Она закрыла глаза, ожидая, что вот-вот все взорвется у нее в голове. Затем подняла взгляд и увидела испуганное лицо маленького мальчика. Он, как и она, был обнажен, из бесчисленных порезов и царапин на его теле сочилась кровь.
— Не бойтесь, тетя, — сказал он, — я тоже живой
— Тихо! — приказала она.
Кольцо по-прежнему не сдвигалось с места, и она велела мальчику ползти за ней. Вдруг солдаты да примут кровь на их спинах за красные пятна на опавших листьях. Но, ползком пробираясь вперед она ощутила, как в правое плечо мягко впиваются пули.
Ее тряс за плечо контролер, и она, извинившись стала возиться с застежкой сумочки, при этом чувствуя себя очень глупо: та, как и железное кольцо не желала поддаваться ее усилиям. Открыв наконец сумку, она подала билет контролеру. Тот прокомпостировал его и вернул. Когда дверь в купе закрылась, она поправила свое платье в черно-белую полоску, усаживаясь поудобнее и поприличнее. Пока она спала, на противоположное место в купе ceл солдат;
1 2 3 4 5 6
тут проводник протер в купе стекло,
на миг остолбенев, потом ушел,
я вся была как пустотелый ствол
желанья, жажды — до тех самых пор,
пока мы в вестибюль во весь опор
не ворвались — консьержка там спала —
и он, ключи схвативши со стола,
наверх стремглав не бросился опять,
меня не прекращая раздевать
при этом; небо было голубым,
но к вечеру как будто белый дым
поверх деревьев стройных закружил —
то ветер дул с заснеженных вершин,
с неделю провели мы среди них,
постель не покидая ни на миг,
Ваш сын меня почти распотрошил,
профессор, я разбита, я без сил,
не знаю, чем усталость эту снять,
Вы можете помочь или понять?
Второй наш вечер помнится мне так:
ярился ветер жесткий, как наждак,
меж лиственниц, окреп он, чтоб сорвать
с беседки крышу — пагоде под стать;
валы вздымались, многим утонуть
сулила ночь, Ваш сын ласкал мне грудь,
потом прижался ртом, сосок набух,
в отеле свет мигнул, потом потух,
шаги и гомон слышались во мгле,
казалось, мы на белом корабле
в открытом море, плеск и беготня
повсюду раздавались, он меня
сосал, сосал — я сдерживала крик:
с такою силой он к соскам приник,
что оба затвердели; как сквозь сон,
порой мы различали стекол звон,
потом в меня он втиснулся опять,
Вам не понять, профессор, не понять,
что там, в горах, за звезды, — свет их чист,
огромные, что твой кленовый лист,
все падали, все падали они,
в воде озерной гасли их огни,
то были Леониды, он сказал,
мы слышали — на помощь кто-то звал;
помимо члена, палец был во мне,
они крест-накрест терлись в глубине,
звучал то плач, то быстрый шепоток,
он влез в другой проход, мой ноготок
у комеля во мне сокрытый член
ласкал — в меня утоплен, схвачен в плен,
ему он больше не принадлежал,
зигзаг слепящей вспышки пробежал
так быстро, что исчез скорее, чем
над крышей раскололся гром, затем
все снова почернело, лишь в воде
неверный свет струился кое-где,
в бильярдной был потоп, все сбились с ног,
боль нарастала, кончить он не мог,
нам было так чудесно, со стыда
сгораю я, профессор, но тогда
мне было не до этого, хотя
кричала я; примерно час спустя
услышали мы хлопанье дверьми —
от озера скорбящими людьми
вносились трупы, ветер не стихал,
Ваш сын, заснув, объятий не разжал.
Однажды — мы стояли у окна —
спасти решили кошку: чуть видна,
чернела средь листвы она густой,
в которой двое суток с ночи той
с испугу провела; слепую злость
ее когтей спасателям пришлось
отведать, в тот же вечер из меня
кровь заструилась, алым простыня
окрасилась, я помню, он как раз
показывал мне снимки — мы о Вас
беседовали; я спросила: ты
не возражаешь против красноты? —
не следует буквально понимать
слова «не покидали мы кровать», —
едва коснулась кошка та земли,
как мы, одевшись, ужинать сошли,
там были танцы, прямо меж столов,
пошатывалась я, под мой покров —
одно лишь платье — воздух проникал,
а он опять рукой меня ласкал,
я слабо попыталась оттолкнуть
его ладонь, но он успел шепнуть:
я не могу, позволь мне, разреши, —
танцующие пары от души
нам улыбались; отодвинув стул,
он сел и быстро пальцы облизнул,
я видела, как красная рука
кромсала мясо, жесткое слегка,
с едой покончив, мы сбежали вниз,
под лиственницы, где прохладный бриз
мне тело овевал и, хоть оркестр
за стенами не слышен был, окрест
цыганская мелодия плыла;
той ночью я едва ли не была
разорвана; от крови он лютел,
рой звезд, кружась, над озером летел,
луну затмил на небе этот рой,
к нам в окна звезды сыпались порой, —
одна беседки крышу, что была
на пагоду похожа, подожгла;
вершину, что венчал собой ледник,
высвечивала молния на миг.
2
Однажды мы оставили постель
служанкам на весь день, с утра отель
покинув, чтоб на яхте походить.
Трехмачтовое судно бороздить
до сумерек не прекращало гладь
спокойных вод. Его рука опять
под пледом до запястья внутрь ушла, —
ее я, как перчатка, облегла.
Без облачка был синий небосклон.
Деревьями отель был поглощен,
а те сливались с зеленью воды,
блестевшей наподобие слюды.
Шептала я: возьми, возьми меня! —
и не стыжусь теперь, во всем виня
убийственное солнце. Все равно,
нам негде было лечь: везде вино
цедил народ, цыплят глодая, с нас,
укрытых пледом, не спуская глаз.
Я вся была как в лихорадке — так
меня дурманил втиснутый кулак;
как поршень, он скользил туда-сюда
за часом час. Их взгляды лишь тогда
отворотились прочь, когда закат
окрасил небо, но сильней стократ
их зарево в отеле отвлекло —
он вновь был виден, и одно крыло
пылало; сбившись в кучу и дрожа,
все в ужасе взирали на пожар.
Вот тут-то сын Ваш робость поборол,
поднял и насадил меня на кол,
стонала я, но крик глушил мой стон:
за трупом труп срывался из окон.
Я содрогалась из последних сил,
покуда он струю не испустил,
прохладную и нежную. С дерев
тела свисали. Снова затвердев,
опять нырнул — и снова стон исторг,
о, нету слов наш выразить восторг,
крыло отеля выгорело, в нем
лишь койки, пощаженные огнем,
виднелись; как все это началось,
никто не знал, — быть может, солнца злость
шальная ворох наших простыней,
горячих с ночи, обожгла сильней —
и подпалила; то ли кто из слуг
курил — его жара сморила вдруг;
а может, зажигательным стеклом
подтаявший явился горный склон.
В ту ночь мне глаз сомкнуть не удалось,
внутри, казалось, что-то порвалось,
Ваш нежный сын во мне был напролет
всю ночь, но без движения, народ
над мертвыми склонялся за окном,
не знаю, женский опыт вам знаком
иль нет, но алой боли пелена
за часом час все зыбилась, она
как озеро спокойное была,
что в берег тихо плещет. Не могла
заря нас ни разъять, ни усыпить.
Уснув же наконец, пришлось испить иное:
мне приснилось, будто я —
фигура носовая корабля,
резная «Магдалина». По морям
носясь, я на себе носила шрам,
оставленный меч-рыбой, я пила
крепчайший ветер, плоть моя была
древесная обточена водой,
дыханьем льдов, бессчетной чередой
плавучих лет. Сперва был мягок лед,
я слышала, как кит с тоской поет,
свой ус жалея, вшитый в мой корсет, —
меж ветром и китовым плачем нет
больших различий; позже лед пошел
вгрызаться в нас (мы были — ледокол),
мне грудь стесало напрочь, я была
покинута, точнее — родила
древесный эмбрион, он снег и ночь
сосал, разинув рот, покуда прочь
его все дальше злобный ветер гнал;
еще один свирепый снежный шквал
мне матку вырвал начисто, — вертясь,
она в пространство белое взвилась.
С каким же облегченьем ото сна
я встала поутру, озарена
горячим солнцем, чей спокойный свет,
лаская, гладил мебель и паркет!
Ваш сын неслышно вышел вслед за мной
и со спины так глубоко проник,
что в сердце, еще помнившем ледник,
расцвел цветок, внезапен и багров.
Не знала я, которым из ходов
в меня вошел он, но и весь отель,
и даже горы — все дрожало; щель
чернела, извиваясь, где одна
до этого царила белизна.
3
Сдружились мы со многими, пока
не ведавшими, как их смерть близка;
средь них была корсетница — пухла
и, ремеслу подобно, весела, —
но ночи мы делили лишь вдвоем.
Все длился звездный ливень за окном,
огромных роз тек медленный поток,
а как-то раз с заката на восток,
благоухая, роща проплыла
деревьев апельсиновых; была
я в трепете и страхе, он притих,
мы молча проводили взглядом их,
они, шипя, растаяли в воде,
как тысячи светильников во тьме.
Не думайте, что не было у нас
возможности прислушаться подчас,
как безгранична в спящем мире тишь,
друг друга не касаясь, — разве лишь
он холмик мой ерошил иногда:
ему напоминал он те года,
когда, забравшись в папоротник, там
возился он, играя. По ночам
немало он рассказывал о Вас —
и Вы, и мать стояли возле нас.
Из облаков закат лепил цветы
невыносимой, странной красоты,
казалось, будто кружится отель,
грудь ввинчивалась в сумрак, что густел,
я вся была в огне, его язык
ко мне в ложбинку каждую проник,
а семя оросило мне гортань —
обильная, изысканная дань,
что тотчас превратилась в молоко,
а впрочем, и без этого легко
оно рождалось где-то в глубине,
до боли распирая груди мне;
внизу он осушил бокал вина —
ведь после страсти жажда так сильна —
и через стол ко мне нагнулся, я
лиф платья расстегнула, и струя
забрызгивала все вокруг, пока
губами он не обхватил соска,
другую грудь, что тоже потекла,
я старичку-священнику дала,
все постояльцы удивлялись, но
они нам улыбались все равно,
как будто ободряя — ведь любовь
в отеле белом всем доступна вновь;
в дверь заглянув, шеф-повар просиял,
поток молочный все не иссякал,
тогда он подошел, бокал налил,
под грудью подержав, — и похвалил,
его в ответ хвалили — мол, еда
состряпана на славу, как всегда,
бокалы прибывали, каждый пил,
шутник какой-то сливок попросил,
потом и музыканты подошли,
за окнами, в клубящейся дали,
гас свет — как будто маслом обнесло
и рощи, и озерное стекло,
священник продолжал меня сосать —
он вспоминал свою больную мать,
в трущобах умиравшую, — Ваш сын
другою грудью занят был, с вершин
сползал туман, под скатертью ладонь
в дрожащем лоне вновь зажгла огонь.
Наверх пришлось нам броситься. Он член
ввел на бегу, и бедра до колен
мне вмиг горячей влагой залило,
священник же, ступая тяжело,
процессию повел на склон холма,
мы слышали, как пение псалма
стихало, удаляясь, он мои
засунул пальцы возле члена, и
корсетница-пампушечка, наш друг,
туда же влезла, захватило дух —
я так была забита, но должна
признаться, что еще не дополна,
4
Однажды ясным вечером, когда,
как простыня, озерная вода
алела, мы оделись и пошли
к вершине, пламенеющей вдали,
тропа была прерывиста, узка,
петляла меж камней; его рука
опорой мне служила, но и внутрь
ныряла то и дело. Отдохнуть
решили мы меж тисов, что росли
у церкви; наклоняясь до земли,
щипал траву привязанный осел;
когда Ваш сын, скользнув, в меня вошел,
монахиня с корзиною белья
явилась и сказала, чтобы я
напрасно не смущалась: наш ручей
грехи смывает полностью, — смелей!
То был ручей, что озеро питал,
которое жар солнца выпивал,
чтоб все дождем опять вернулось вниз.
Ее стирать оставив, взобрались
мы в царство холодов, где не растет
ни деревца, где только снег да лед.
Уже и солнце спряталось, когда,
впотьмах в обсерваторию войдя,
мы в телескоп взглянули. Как же он
был звездам предан, звездами пленен!
Вы знаете — они ведь у него
в крови; но только в небе ничего
не видно было — звезды до одной
на землю пали снежной пеленой,
не знала я, что звезды, словно снег,
к земле и водам устремляют бег,
чтоб поиметь их; в этот поздний час
к отелю спуск был гибельным для нас —
мы кончили еще раз и легли.
Во сне он был и рядом, и вдали,
и образы его плелись в узор,
порой я различала пенье гор —
они поют при встрече, как киты.
Всю ночь летело небо с высоты,
в мельчайших хлопьях, и со всех сторон
Вселенной раздавался сладкий стон, —
с тех пор, как начала она кончать,
он столько лет не прекращал звучать;
мы встали утром, звездами шурша
и жажду снегом утолить спеша,
все было — даже озеро — бело,
отель казалось, вовсе замело,
пока трубу он не наставил вниз
и те слова внезапно не нашлись,
что я там надышала на стекле.
Он сдвинул телескоп, и на скале
во льду мы различили эдельвейс;
он указал на падавших с небес
парашютистов, стала вдруг видна
застежка от корсета, — то она,
подружка наша пухлая, была,
она, казалось, в воздухе плыла,
зависнув в небе между двух вершин,
синяк, который Ваш оставил сын,
виднелся на бедре ее, он был,
по-моему, взволнован, его пыл
я чувствовала словно в забытьи,
тряс ветер трос фуникулера и
раскачивал вагончик, рвался крик,
вниз постояльцы падали, язык
его стучал мне в грудь, а кровь — в виски,
мгновенно напряглись мои соски,
цепочка дам не падала — плыла,
их юбки были, как колокола,
раздуты ветром; обгоняя их,
к земле летел поток фигур мужских,
казалось — это танец кружит всех
и женщины не вниз летят, а вверх,
как будто руки сильные мужчин
подбросили воздушных балерин;
мужчины оземь грянулись, вдогон
и женщины попадали на склон,
в деревьев кроны, в озеро, и лишь
затем упала россыпь ярких лыж.
Спускаясь, мы решили у ручья
передохнуть. На удивленье, я
так четко различала с высоты
рыб в озере прозрачном — их хвосты
и плавники горели серебром
и золотом, их скопище о том
напомнило, снуя под толщей вод,
как семя ищет в матку мою вход.
Уже иные рыбы жертв беды
обнюхивали в поисках еды.
Я слишком сексуальна? Иногда
я думаю — по-видимому, да,
как будто вовсе даже не Господь
тот, кто в клубок стянул всю эту плоть, —
потоками икры затмил моря,
лозу тугими гроздьями даря,
а финиками — пальмы; кто тельцу
велел вдыхать цветочную пыльцу,
быку — при виде слив ронять слюну,
а Солнцу — крыть бессильную Луну.
Олень во время гона, полный сил, —
Ваш сын меня всей скромности лишил.
Был персонал в ударе, раньше я
подобного обслуживания
не видывала, рьяный телефон
не умолкал, в отель со всех сторон
стекались гости, если кто от нас
съезжал, десяток новых тот же час
вселялся, на одну хотя бы ночь
просились новобрачные, но прочь
их часто приходилось отправлять,
одной чете в углу нашли кровать —
уж так рыдали, выслушав отказ;
а следующим вечером до нас
из коридора вопли донеслись,
у новобрачной роды начались,
стремглав помчались горничные к ней,
неся охапки теплых простыней.
Сгоревшее крыло весь персонал
отстраивать усердно помогал,
однажды, припечатана лицом
к подушке, я — уже перед концом —
его вбирала мощные толчки,
уже почти хрустели позвонки
и растекалась огненная слизь,
когда мы услыхали: к нам скреблись
в окно, то был шеф-повар, он вспотел,
кладя слой свежей краски на отель,
он подмигнул нам, радостен и лих,
без разницы мне было, кто из них
во мне, бифштексы были хороши,
и соус он готовил от души,
и было так чудесно понимать,
что часть себя другому можно дать,
не ведал эгоизма наш отель,
где озеро и оползень, и сель
от гор вбирало, между чьих грудей
взмывали стаи диких лебедей,
а те скользили к озеру, их пух
так бел был, что захватывало дух,
отказывался верить в это взор,
и серыми казались пики гор.
ЧАСТЬ 2
гастайнский дневник
О на споткнулась о корень, поднялась и слепо бросилась дальше. Бежать было некуда, но она не останавливалась. Хруст листвы позади становился все громче — ведь мужчины бегают быстрее. Даже если добежать до опушки, там лишь будет еще больше солдат, готовых открыть по ней стрельбу, но еще несколько мгновений жизни — драгоценны. Только их слишком мало. Возможности спастись не было никакой, разве что сделаться одним из деревьев. Она бы с радостью рассталась со своим телом, со всей полнотой ощущений, чтобы превратиться в дерево, замереть в смиренном древесном существовании, стать приютом для пауков с муравьями. И чтобы солдаты прислонили ружья к ее стволу, ища сигареты у себя по карманам. Они бы с легким разочарованием пожимали плечами и говорили: ладно, одна не в счет, потом отправились бы восвояси, а она исполнилась бы радости, и листва ее пропела бы благодарность Господу, пока солнце садилось бы среди деревьев вокруг.
Наконец в изнеможении она рухнула на горько пахнувшую землю. Рука нащупала что-то твердое и холодное; она разгребла листья и обнаружила железное кольцо люка. Заставив себя подняться на колени, она попыталась его открыть. Какое-то время было тихо, как будто солдаты ее упустили, не теперь снова стало слышно, как они продираются через подлесок, совсем неподалеку. Изо всех сил она дергала за кольцо, но то никак не поддавалось На листья, устилавшие землю, упала чья-то тень. Она закрыла глаза, ожидая, что вот-вот все взорвется у нее в голове. Затем подняла взгляд и увидела испуганное лицо маленького мальчика. Он, как и она, был обнажен, из бесчисленных порезов и царапин на его теле сочилась кровь.
— Не бойтесь, тетя, — сказал он, — я тоже живой
— Тихо! — приказала она.
Кольцо по-прежнему не сдвигалось с места, и она велела мальчику ползти за ней. Вдруг солдаты да примут кровь на их спинах за красные пятна на опавших листьях. Но, ползком пробираясь вперед она ощутила, как в правое плечо мягко впиваются пули.
Ее тряс за плечо контролер, и она, извинившись стала возиться с застежкой сумочки, при этом чувствуя себя очень глупо: та, как и железное кольцо не желала поддаваться ее усилиям. Открыв наконец сумку, она подала билет контролеру. Тот прокомпостировал его и вернул. Когда дверь в купе закрылась, она поправила свое платье в черно-белую полоску, усаживаясь поудобнее и поприличнее. Пока она спала, на противоположное место в купе ceл солдат;
1 2 3 4 5 6