Я думаю: он был передо мной много лет, но теперь я по-настоящему вижу его. Не Джека Доддса — классного мясника из Бермондси, не Джека — завсегдатая нашей «Кареты». Даже не Большого Джека, Грозу Пустыни, или моего друга-приятеля из Каирского Верблюжьего корпуса. Я вижу самого человека, его собственного, личного Джека Доддса, который принял командование.
«Эми будет труднее, — говорит он. — Кому-то надо о ней позаботиться».
«Она придет с минуты на минуту, — говорю я. — Вместе с Винсом».
«Я не очень-то много оставляю ей на жизнь».
Я смотрю на то, что у него есть. Кровать да тумбочка рядом. Пожалуй, теперь у него осталось примерно столько же, сколько всегда было у Джун.
«Если я могу чем-то помочь, Джек...» — говорю я.
Его худая рука лежит на одеяле, в ней ничего нет, и я вижу, как его пальцы слегка сгибаются. Потом он закрывает глаза. Вернее, его веки сами скатываются вниз, как шторки, как глаза у той куклы, которую я когда-то подарил Сью на Рождество. На секунду мне кажется... Не паникуй, не паникуй. Во всяком случае; легкие у него работают. Опухоль вокруг шрама, оставшегося после операции, чуть поднимается и опускается.
Я гляжу на его лицо, на руку, лежащую поверх одеяла. И думаю: каждый занимает какое-то пространство, и никто не может туда ступить, а в один прекрасный день оно освобождается. Это вопрос территории.
Он открывает глаза. Можно подумать, что он обманывал меня и все время подглядывал из-под ресниц, чтобы узнать, не становлюсь ли я другим, когда на меня не смотрят. Но веки поднимаются медленно. Сначала видны только белки, потом все глаза целиком.
«Еще не ушел, Счастливчик? — говорит он. — Да, кое-чем ты и вправду можешь помочь. Как по-твоему, счастье тебе еще не изменило?»
Винс
Пока он еще лежит там, с маской на лице и дополнительными трубками, в маленькой палате, куда их вывозят после операции, чтобы понаблюдать первое время, и до сих пор ничего не знает, потому что не успел даже толком проснуться, находится в сладком неведении. Не знает, что он неоперабелен. И этот тип Стрикленд говорит мне, что все заняло только десять минут, вскрыли и зашили обратно — он называет это каким-то специальным словом, длинным и необычным, чем-то вроде трамтамтам-содомии. Он словно доволен, что так быстро отделался. Вместо того чтобы объяснить все коротко и ясно, он предоставляет мне додумывать самому. И я делаю вывод: ведь раньше он говорил мне, что, если они смогут что-нибудь сделать, это будет двухчасовая работа. Неоперабелен — так он это называет. Неоперабелен.
И я смотрю через коридор, сквозь стеклянную перегородку туда, где лежит Джек, первый справа, и думаю: он неоперабелен, его нельзя оперировать. Он еще здесь, но уже на обочине дороги, сошел с дистанции. И это чувство вдруг перекидывается на все вокруг. Точно и я тоже очутился в таком месте, где все замерло, а остальные люди и вещи проносятся мимо, как машины по скоростному шоссе.
«Миссис Доддс здесь?» — спрашивает он. «Да, она пошла выпить чашку чаю, — говорю я. — С моей женой». Тогда он кидает взгляд на свои часы и говорит: «Если вы ее позовете, я переговорю с ней сейчас же, пока я тут. Найдем тихий уголок. Да вот хотя бы в ординаторской». И я думаю: ах ты дерьмо. Потому что мои переживания его не интересуют — может, он думает, что для меня это неважно, или просто не берет меня в расчет, разве что в качестве мальчишки-посыльного, и мне хочется ударить его, врезать как следует по этой рябой четырехглазой физиономии. Но я говорю: «Сейчас позову». А он уже отворачивается, не дожидаясь моего согласия, потому что какой-то младший докторишка сует ему стопку бумаг. Он бросает мне: «Я буду здесь». Подталкивает пальцем очки и оделяет меня скупой, вежливой полуулыбкой.
Я отправляюсь искать Эми и Мэнди. Но у меня такое ощущение, точно я никуда не иду, а коридоры и вертящиеся двери сами двигаются мимо меня, как в одном из старых игральных автоматов, где ты сидишь за рулем, а на тебя бежит лента дороги и кажется, что ты куда-то едешь, хотя это всего-навсего обман зрения.
Они сидят за своим чаем и еще ничего не знают, только то, что Джек жив, что он не отдал концы прямо на столе — вариант номер три. Но я вижу, что она сразу же обо всем догадалась, ей достаточно было на меня посмотреть, и теперь мне не надо повторять словами то, что написано на моем лице. «Он еще не пришел в себя, — говорю я. — Стрикленд в палате. Хочет с тобой поговорить». Потом чуть-чуть наклоняю голову, точно она с трудом мне подчиняется, и Эми смотрит на меня так, будто хочет сказать: молчи, не надо. Будто она сама во всем виновата и признает это, но не понимает, зачем ей идти к директору за лишним наказанием, когда ее уже наказали, просто поставив в известность. Но, может, директор помилует ее на первый раз. Скажет: больше так не делайте. И она встает, а Мэнди в это время пожимает ей руку. Потом встает и Мэнди. Посылает мне легкий вопросительный кивок. Она хорошо выглядит, моя Мэнди. И я киваю ей в ответ.
Потом мы идем по коридорам обратно, они скользят мимо нас и под нами, словно мы только притворяемся, что идем, и Эми молчит почти до самой палаты, а там говорит «Надо передать дяде Рэю». «Что?» — спрашиваю я. Она уже много лет не говорила так: дядя Рэй, дядя Ленни. Как будто я снова стал малышом.
Стрикленд видит наше приближение и быстро говорит что-то одной из сестер, потом ведет нас в кабинет — он больше похож на склад для белья, чем на ординаторскую, — и закрывает за нами дверь. Здесь только два стула, и он подвигает один к Эми, а Мэнди садится на другой, у двери. Я стою сразу за Эми, а Стрикленд — перед столом, опершись на него задницей, и когда он начинает говорить, я кладу Эми на плечо правую руку, а она находит своей рукой мою левую и вцепляется в нее в ответ на мое пожатие.
Он говорит, что не считает правильным скрывать факты, от этого один только вред. Сначала он смотрит на Эми, но очень скоро переводит глаза на меня — то ли для разговора с Эми ему необходимо передаточное звено, то ли он увидел в ее лице что-то такое, на что не хочет смотреть. Мне ее лица не видно. Я гляжу прямо вперед, точно подсудимый, которому зачитывают приговор перед тем, как отправить на нары. Мне приходится смотреть этому ублюдку прямо в глаза.
А когда он умолкает, у Эми такой вид, будто она его не слышала, будто она вообще не в этой комнате. И мне приходится брать инициативу на себя, задавать вопросы, хотя вопрос, по сути, всего один: сколько еще? Стрикленд выглядит довольным, ведь теперь беседа перешла в другую область, где он ни за что не отвечает: он занимается ремонтом, а не сдачей в утиль, и все это перестанет его касаться, как только он выйдет из ординаторской. Он заводит разговор о «подавлении симптомов», что звучит для меня примерно так же, как «неоперабельность», и именно тогда я замечаю, что руки Эми начинают цепляться за мои и сжимать их, и слышу, как она пытается дышать ровнее. Стрикленд все бубнит что-то насчет подавления симптомов, глядя прямо мне в лицо, а Эми все цепляется за меня, как будто ей самой надо подавить симптомы. Ее руки словно взбираются, карабкаются по мне, точно по лестнице, ведущей к какому-нибудь запасному выходу, прочь из этой комнаты. Но мне кажется, что Эми больше никогда не выйдет отсюда, она будет заперта здесь навечно, это ее собственная тюрьма. Теперь она стала как Джун. И я весь застываю, твердею, как мачта, как башня, а она все хватается и цепляется за меня. И я думаю: она мне не мать, не родная мать.
Но вдруг мы оказываемся в коридоре — опять так, словно не приложили к этому никаких усилий, а сам мир просто сдвинулся, повернулся вокруг нас, — и Стрикленда уже нет, он удрал через свой собственный запасной выход. Мэнди взяла Эми на себя, она поддерживает ее и ведет к дверям, как бы отстраняя меня взглядом — мол, теперь они, женщины, сами разберутся. Но Эми и ей не родная мать.
Ну что ж — мое дело мужское. И перед тем как выйти за ними, я опять захожу в палату и минуту-другую стою у его кровати, просто глядя на него. Он еще и пальцем не шевельнул, лежит с закрытыми глазами, по-прежнему в маске. Стрикленд говорил, что он сам ему скажет, сам все объяснит, но не раньше чем через сутки после того, как Джек придет в себя: надо ведь подождать, чтобы закончилось действие обезболивающего и всяких других лекарств, иначе он и не поймет толком, о чем речь. Но мне кажется, что это должен сделать не Стрикленд, не его это забота.
Я стою рядом с кроватью, как башня, как неподвижная мачта, но Джек не пытается взобраться по мне, он лежит около меня пластом, и я думаю: лучше бы ему умереть сейчас, не просыпаясь, чтобы так ничего и не узнать и чтобы никто не должен был ему рассказывать. Разве плохо: он никогда не узнает, а мир спокойно покатится дальше без него. Чего не знаешь, то не причиняет боли. Вот я, например, не помню взрыва того снаряда, никогда не мог вспомнить. Мне говорили: пока их слышишь, с тобой все в порядке, а вот если звук обрывается, значит, хана. Так что если бы тот снаряд убил и меня, я никогда не узнал бы, что родился, и никогда не узнал бы, что умер. То есть мог бы быть кем угодно. Я смотрю на него, как на панораму внизу. Где мои золотые деньки? И я думаю: кто-то ведь должен сказать ему. Кто-то должен.
Рэй
Я поглядел поверх очков на часы Слэттери.
«Теперь он тебе не очень-то и нужен, правда?» — сказал он.
«То есть?» — сказал я.
«Ну, ты ведь теперь один, — пояснил он. — Она небось уже не вернется».
«Как раз наоборот, — сказал я. — Теперь мне можно ездить куда захочу, я теперь вольная птица. Свободен как ветер. Захочется съездить куда-нибудь на несколько дней — пожалуйста, и крыша над головой всегда есть».
Я как следует глотнул пива и причмокнул губами, как человек, который знает, что говорит.
«Это для мужика не жизнь, — сказал он. — Одному катать. Спать на стоянках, на обочине дороги».
«Может, как раз это и есть настоящая жизнь, — сказал я. — Для меня, по крайней мере». Тут я немного помолчал. Потом сказал: «А зачем ты вообще спрашиваешь, Джек?»
«Да я вот подумал, — сказал он. — Если тебе не нужно, если ты не против, я мог бы его у тебя забрать».
«Ты? — спросил я. — На кой ляд тебе жилой фургон?»
«Ну, когда Кэрол взяла да отчалила — извини меня, Рэйси, — я задумался. О нас с Эми. Естественная вещь».
Я посмотрел на него и выудил из пачки сигарету.
«В смысле, не то чтобы Эми... просто мы вроде как малость завязли в своем болоте. Дальше собственного носа не видим, так? И я подумал, что есть на свете воскресенья, да и в будни можно за прилавком кого-нибудь оставить и прокатиться».
Он повозил стаканом по стойке.
«Ну вот, Винси-то теперь слинял окончательно. За океан. И Сью... В общем, всех куда-то несет. Кроме нас с Эми».
Я внимательно поглядел на него, закуривая сигарету. И сказал: «Ты ведь знаешь, что и я то же самое думал, верно? Что мы с Кэрол сидим как в тюрьме, света белого не видим, так? Раздобуду-ка я средство передвижения. Вот как я думал. И смотри, что из этого получилось».
«Она слиняла. — Он отхлебнул пива. — Но Эми-то не...»
Тут мы ненадолго перестали говорить. Вокруг был только шум «Кареты», обычный для вечера пятницы. Громыхать громыхает, а ехать не едет.
«А Эми знает про все это?» — спросил я.
«Нет, я хотел ей сюрприз сделать», — сказал он.
«Сюрприз? — сказал я. — Вот и я своей тоже хотел».
«Ты деньги потратил, ясное дело, — сказал он. — Я тебе тысячу дам. Наличными, без дураков. Зачем тебе фургон, Рэйси, тебе и маленькой тарахтелки вполне хватит».
Я поглядел на него. Цена хорошая.
«Конечно, если ты не надеешься, что она еще вернется», — сказал он.
Я отвел от него взгляд. И сказал: «Ладно, подумаю».
И я правда думал об этом, всю ту зиму, которую провел один-одинешенек. Я даже спрашивал его: «Твое предложение пока в силе?» — как будто уже почти собрался продать, а он отвечал: «Конечно. Эми будет в восторге». Но я думал и еще кое о чем, еще об одном употреблении для своего фургона. И после того как мы пропустили визит к Джун, в тот первый раз, и поехали в Эпсом, я сказал ему: «Извини, Джек. Не буду я его продавать».
Кентербери
Шоссе петляет между холмов, по склонам которых, с одной его стороны, подымаются фруктовые сады — все голые, коричневые, ровненькие и подстриженные, как щетина на щетке. У обочины указатель: «Кентербери, 3 мили». С другой стороны шоссе выныривает маленькая речка, потом железнодорожный путь, и все это — речка, железная дорога и шоссе — бежит по долине рядом, точно наперегонки. Потом мы выезжаем к каким-то домам и спортивным полям, и вдруг Винс говорит: «Вон он, собор». Но я никакого собора не вижу. Я вижу впереди газгольдер и машины, которые проносятся по А2, в Дувр направо, в Лондон налево. Если бы мы выбрали другой маршрут, по тем холмам, где проходит А2, мы увидели бы город как положено, внизу перед нами, с собором, торчащим посередине. Мы пересекаем А2 и проезжаем знак с надписью «Кентербери, побратим Реймса». Едем дальше, и я все еще не вижу собора, но впереди появляются высокие старые каменные стены, городские стены, и возникает ощущение, что мы добрались до финиша, до конечной точки нашего путешествия. Но это не так, нам надо ехать в Маргейт, к морю. Насчет Кентерберийского собора Джек никогда ничего не говорил.
Винс едет по указателям к центру города. С тех пор как мы последний раз сели в машину и Ленни подал свою идею, никто и словечка не вымолвил, точно все только и думали, что идея-то, в общем, дурацкая и лучше бы ее забраковать. Но мы уже здесь, и до собора рукой подать, он прячется где-то поблизости, словно сам уже заметил нас, хотя мы его еще нет, и отступать теперь поздно.
Кроме того, Вик вдруг говорит, этак жизнерадостно, точно вспомнил, как мы по его вине таскались к мемориалу, что он никогда не видел Кентерберийского собора в натуре, никогда не переступал его порога. «Я тоже, Вик», — говорит Винс. Его голос звучит тихо и мягко, прямо и не подумаешь, что полчаса назад он чуть не расквасил Ленни всю физиономию. Ленни говорит, что он и близко тут не бывал. Я добавляю: «И я». «В Кентербери ведь ипподрома нету, правда?» — поддевает меня Винс. Но никто не смеется, и, наверное, всем нам приходит в голову мысль, что мы могли бы целую жизнь прожить, так и не повидав Кентерберийского собора, и что надо бы Джеку сказать спасибо: это благодаря ему мы здесь.
Вдруг он возникает перед нами — его главная башня выныривает из-за крыш впереди, — и Винс стремится подъехать как можно ближе, словно думает, что в такой машине нам удастся подкатить прямо к его воротам. Но он то и дело прячется, точно играет с нами, а улицы ведут все не туда и не туда, так что Винс наконец говорит: «Пойдем пешком, что ли» — и поворачивает на стоянку.
Мы выходим из машины. Я все еще держу банку с прахом и подымаю глаза на Винси, как бы предлагая ее ему, она ведь теперь его по праву, так сказать, военный трофей, но он говорит: «Пускай у тебя будет, Рэйси». Тогда я наклоняюсь и достаю полиэтиленовый пакет, который лежит у моих ног, под приборной доской, и кладу туда банку и думаю: значит, это я понесу Джека в Кентерберийский собор.
Странно мы, должно быть, выглядим. Я и Вик еще более-менее в приличном виде, но Винс весь ободранный, в пятнах грязи. Он надел пальто, и оно закрывает все, кроме ног внизу, однако там-то и есть самое страшное. А Ленни точно сквозь живую изгородь протащили. Он слегка прихрамывает, но старается этого не показывать. Как будто мы уже не та компания, которая отправилась сегодня поутру из Бермондси, четыре курьера с особым поручением. Как будто где-то по дороге мы превратились в странников.
Винс поправляет галстук и вынимает расческу.
Мы идем по стрелкам, указывающим путь к собору. Улочки узкие, дома кособокие, как в Рочестере, словно они из той же самой книжки с картинками. Попадаются большие куски, где машинам ездить запрещено, и люди бродят там так же, как придется. Туристы. Мостовые все мокрые, хотя дождя нет. Но изредка налетают сильные порывы ветра, и, судя по небу, дождь еще будет, причем нешуточный.
Мы в очередной раз сворачиваем за угол, проходим под старинной аркой, и вдруг перед нами уже ничего нет, кроме самого собора, нескольких огороженных цепями лужаек и гуляющей между ними публики. Здание большое, длинное и высокое, но все равно кажется, что оно еще не набрало своей полной высоты, что оно еще растет. По сравнению с этим собором его рочестерский братец — просто старая церковь, и ты чувствуешь себя совсем крохотным, ничтожным. Словно он смотрит на тебя сверху вниз и говорит: эй, козявка, я Кентерберийский собор, а ты кто?
Наверно, я ничего такого не заметил бы, если б ехал мимо один, в фургоне, и заглянул сюда ради интереса. Но в этой компании, с Джеком в руках, я весь какой-то взвинченный. У входа большая арка, где народ сначала толпится, а потом выстраивается в очередь, чтобы пройти через дверь поуже. Мы двигаемся туда, и они словно уступают мне право идти первым, потому что я с Джеком, и я смотрю вверх на арку, на стены и барельефы и на всякие хитрые выступы и башенки и чувствую себя примерно так же, как перед входом в больницу, когда Эми сказала мне:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
«Эми будет труднее, — говорит он. — Кому-то надо о ней позаботиться».
«Она придет с минуты на минуту, — говорю я. — Вместе с Винсом».
«Я не очень-то много оставляю ей на жизнь».
Я смотрю на то, что у него есть. Кровать да тумбочка рядом. Пожалуй, теперь у него осталось примерно столько же, сколько всегда было у Джун.
«Если я могу чем-то помочь, Джек...» — говорю я.
Его худая рука лежит на одеяле, в ней ничего нет, и я вижу, как его пальцы слегка сгибаются. Потом он закрывает глаза. Вернее, его веки сами скатываются вниз, как шторки, как глаза у той куклы, которую я когда-то подарил Сью на Рождество. На секунду мне кажется... Не паникуй, не паникуй. Во всяком случае; легкие у него работают. Опухоль вокруг шрама, оставшегося после операции, чуть поднимается и опускается.
Я гляжу на его лицо, на руку, лежащую поверх одеяла. И думаю: каждый занимает какое-то пространство, и никто не может туда ступить, а в один прекрасный день оно освобождается. Это вопрос территории.
Он открывает глаза. Можно подумать, что он обманывал меня и все время подглядывал из-под ресниц, чтобы узнать, не становлюсь ли я другим, когда на меня не смотрят. Но веки поднимаются медленно. Сначала видны только белки, потом все глаза целиком.
«Еще не ушел, Счастливчик? — говорит он. — Да, кое-чем ты и вправду можешь помочь. Как по-твоему, счастье тебе еще не изменило?»
Винс
Пока он еще лежит там, с маской на лице и дополнительными трубками, в маленькой палате, куда их вывозят после операции, чтобы понаблюдать первое время, и до сих пор ничего не знает, потому что не успел даже толком проснуться, находится в сладком неведении. Не знает, что он неоперабелен. И этот тип Стрикленд говорит мне, что все заняло только десять минут, вскрыли и зашили обратно — он называет это каким-то специальным словом, длинным и необычным, чем-то вроде трамтамтам-содомии. Он словно доволен, что так быстро отделался. Вместо того чтобы объяснить все коротко и ясно, он предоставляет мне додумывать самому. И я делаю вывод: ведь раньше он говорил мне, что, если они смогут что-нибудь сделать, это будет двухчасовая работа. Неоперабелен — так он это называет. Неоперабелен.
И я смотрю через коридор, сквозь стеклянную перегородку туда, где лежит Джек, первый справа, и думаю: он неоперабелен, его нельзя оперировать. Он еще здесь, но уже на обочине дороги, сошел с дистанции. И это чувство вдруг перекидывается на все вокруг. Точно и я тоже очутился в таком месте, где все замерло, а остальные люди и вещи проносятся мимо, как машины по скоростному шоссе.
«Миссис Доддс здесь?» — спрашивает он. «Да, она пошла выпить чашку чаю, — говорю я. — С моей женой». Тогда он кидает взгляд на свои часы и говорит: «Если вы ее позовете, я переговорю с ней сейчас же, пока я тут. Найдем тихий уголок. Да вот хотя бы в ординаторской». И я думаю: ах ты дерьмо. Потому что мои переживания его не интересуют — может, он думает, что для меня это неважно, или просто не берет меня в расчет, разве что в качестве мальчишки-посыльного, и мне хочется ударить его, врезать как следует по этой рябой четырехглазой физиономии. Но я говорю: «Сейчас позову». А он уже отворачивается, не дожидаясь моего согласия, потому что какой-то младший докторишка сует ему стопку бумаг. Он бросает мне: «Я буду здесь». Подталкивает пальцем очки и оделяет меня скупой, вежливой полуулыбкой.
Я отправляюсь искать Эми и Мэнди. Но у меня такое ощущение, точно я никуда не иду, а коридоры и вертящиеся двери сами двигаются мимо меня, как в одном из старых игральных автоматов, где ты сидишь за рулем, а на тебя бежит лента дороги и кажется, что ты куда-то едешь, хотя это всего-навсего обман зрения.
Они сидят за своим чаем и еще ничего не знают, только то, что Джек жив, что он не отдал концы прямо на столе — вариант номер три. Но я вижу, что она сразу же обо всем догадалась, ей достаточно было на меня посмотреть, и теперь мне не надо повторять словами то, что написано на моем лице. «Он еще не пришел в себя, — говорю я. — Стрикленд в палате. Хочет с тобой поговорить». Потом чуть-чуть наклоняю голову, точно она с трудом мне подчиняется, и Эми смотрит на меня так, будто хочет сказать: молчи, не надо. Будто она сама во всем виновата и признает это, но не понимает, зачем ей идти к директору за лишним наказанием, когда ее уже наказали, просто поставив в известность. Но, может, директор помилует ее на первый раз. Скажет: больше так не делайте. И она встает, а Мэнди в это время пожимает ей руку. Потом встает и Мэнди. Посылает мне легкий вопросительный кивок. Она хорошо выглядит, моя Мэнди. И я киваю ей в ответ.
Потом мы идем по коридорам обратно, они скользят мимо нас и под нами, словно мы только притворяемся, что идем, и Эми молчит почти до самой палаты, а там говорит «Надо передать дяде Рэю». «Что?» — спрашиваю я. Она уже много лет не говорила так: дядя Рэй, дядя Ленни. Как будто я снова стал малышом.
Стрикленд видит наше приближение и быстро говорит что-то одной из сестер, потом ведет нас в кабинет — он больше похож на склад для белья, чем на ординаторскую, — и закрывает за нами дверь. Здесь только два стула, и он подвигает один к Эми, а Мэнди садится на другой, у двери. Я стою сразу за Эми, а Стрикленд — перед столом, опершись на него задницей, и когда он начинает говорить, я кладу Эми на плечо правую руку, а она находит своей рукой мою левую и вцепляется в нее в ответ на мое пожатие.
Он говорит, что не считает правильным скрывать факты, от этого один только вред. Сначала он смотрит на Эми, но очень скоро переводит глаза на меня — то ли для разговора с Эми ему необходимо передаточное звено, то ли он увидел в ее лице что-то такое, на что не хочет смотреть. Мне ее лица не видно. Я гляжу прямо вперед, точно подсудимый, которому зачитывают приговор перед тем, как отправить на нары. Мне приходится смотреть этому ублюдку прямо в глаза.
А когда он умолкает, у Эми такой вид, будто она его не слышала, будто она вообще не в этой комнате. И мне приходится брать инициативу на себя, задавать вопросы, хотя вопрос, по сути, всего один: сколько еще? Стрикленд выглядит довольным, ведь теперь беседа перешла в другую область, где он ни за что не отвечает: он занимается ремонтом, а не сдачей в утиль, и все это перестанет его касаться, как только он выйдет из ординаторской. Он заводит разговор о «подавлении симптомов», что звучит для меня примерно так же, как «неоперабельность», и именно тогда я замечаю, что руки Эми начинают цепляться за мои и сжимать их, и слышу, как она пытается дышать ровнее. Стрикленд все бубнит что-то насчет подавления симптомов, глядя прямо мне в лицо, а Эми все цепляется за меня, как будто ей самой надо подавить симптомы. Ее руки словно взбираются, карабкаются по мне, точно по лестнице, ведущей к какому-нибудь запасному выходу, прочь из этой комнаты. Но мне кажется, что Эми больше никогда не выйдет отсюда, она будет заперта здесь навечно, это ее собственная тюрьма. Теперь она стала как Джун. И я весь застываю, твердею, как мачта, как башня, а она все хватается и цепляется за меня. И я думаю: она мне не мать, не родная мать.
Но вдруг мы оказываемся в коридоре — опять так, словно не приложили к этому никаких усилий, а сам мир просто сдвинулся, повернулся вокруг нас, — и Стрикленда уже нет, он удрал через свой собственный запасной выход. Мэнди взяла Эми на себя, она поддерживает ее и ведет к дверям, как бы отстраняя меня взглядом — мол, теперь они, женщины, сами разберутся. Но Эми и ей не родная мать.
Ну что ж — мое дело мужское. И перед тем как выйти за ними, я опять захожу в палату и минуту-другую стою у его кровати, просто глядя на него. Он еще и пальцем не шевельнул, лежит с закрытыми глазами, по-прежнему в маске. Стрикленд говорил, что он сам ему скажет, сам все объяснит, но не раньше чем через сутки после того, как Джек придет в себя: надо ведь подождать, чтобы закончилось действие обезболивающего и всяких других лекарств, иначе он и не поймет толком, о чем речь. Но мне кажется, что это должен сделать не Стрикленд, не его это забота.
Я стою рядом с кроватью, как башня, как неподвижная мачта, но Джек не пытается взобраться по мне, он лежит около меня пластом, и я думаю: лучше бы ему умереть сейчас, не просыпаясь, чтобы так ничего и не узнать и чтобы никто не должен был ему рассказывать. Разве плохо: он никогда не узнает, а мир спокойно покатится дальше без него. Чего не знаешь, то не причиняет боли. Вот я, например, не помню взрыва того снаряда, никогда не мог вспомнить. Мне говорили: пока их слышишь, с тобой все в порядке, а вот если звук обрывается, значит, хана. Так что если бы тот снаряд убил и меня, я никогда не узнал бы, что родился, и никогда не узнал бы, что умер. То есть мог бы быть кем угодно. Я смотрю на него, как на панораму внизу. Где мои золотые деньки? И я думаю: кто-то ведь должен сказать ему. Кто-то должен.
Рэй
Я поглядел поверх очков на часы Слэттери.
«Теперь он тебе не очень-то и нужен, правда?» — сказал он.
«То есть?» — сказал я.
«Ну, ты ведь теперь один, — пояснил он. — Она небось уже не вернется».
«Как раз наоборот, — сказал я. — Теперь мне можно ездить куда захочу, я теперь вольная птица. Свободен как ветер. Захочется съездить куда-нибудь на несколько дней — пожалуйста, и крыша над головой всегда есть».
Я как следует глотнул пива и причмокнул губами, как человек, который знает, что говорит.
«Это для мужика не жизнь, — сказал он. — Одному катать. Спать на стоянках, на обочине дороги».
«Может, как раз это и есть настоящая жизнь, — сказал я. — Для меня, по крайней мере». Тут я немного помолчал. Потом сказал: «А зачем ты вообще спрашиваешь, Джек?»
«Да я вот подумал, — сказал он. — Если тебе не нужно, если ты не против, я мог бы его у тебя забрать».
«Ты? — спросил я. — На кой ляд тебе жилой фургон?»
«Ну, когда Кэрол взяла да отчалила — извини меня, Рэйси, — я задумался. О нас с Эми. Естественная вещь».
Я посмотрел на него и выудил из пачки сигарету.
«В смысле, не то чтобы Эми... просто мы вроде как малость завязли в своем болоте. Дальше собственного носа не видим, так? И я подумал, что есть на свете воскресенья, да и в будни можно за прилавком кого-нибудь оставить и прокатиться».
Он повозил стаканом по стойке.
«Ну вот, Винси-то теперь слинял окончательно. За океан. И Сью... В общем, всех куда-то несет. Кроме нас с Эми».
Я внимательно поглядел на него, закуривая сигарету. И сказал: «Ты ведь знаешь, что и я то же самое думал, верно? Что мы с Кэрол сидим как в тюрьме, света белого не видим, так? Раздобуду-ка я средство передвижения. Вот как я думал. И смотри, что из этого получилось».
«Она слиняла. — Он отхлебнул пива. — Но Эми-то не...»
Тут мы ненадолго перестали говорить. Вокруг был только шум «Кареты», обычный для вечера пятницы. Громыхать громыхает, а ехать не едет.
«А Эми знает про все это?» — спросил я.
«Нет, я хотел ей сюрприз сделать», — сказал он.
«Сюрприз? — сказал я. — Вот и я своей тоже хотел».
«Ты деньги потратил, ясное дело, — сказал он. — Я тебе тысячу дам. Наличными, без дураков. Зачем тебе фургон, Рэйси, тебе и маленькой тарахтелки вполне хватит».
Я поглядел на него. Цена хорошая.
«Конечно, если ты не надеешься, что она еще вернется», — сказал он.
Я отвел от него взгляд. И сказал: «Ладно, подумаю».
И я правда думал об этом, всю ту зиму, которую провел один-одинешенек. Я даже спрашивал его: «Твое предложение пока в силе?» — как будто уже почти собрался продать, а он отвечал: «Конечно. Эми будет в восторге». Но я думал и еще кое о чем, еще об одном употреблении для своего фургона. И после того как мы пропустили визит к Джун, в тот первый раз, и поехали в Эпсом, я сказал ему: «Извини, Джек. Не буду я его продавать».
Кентербери
Шоссе петляет между холмов, по склонам которых, с одной его стороны, подымаются фруктовые сады — все голые, коричневые, ровненькие и подстриженные, как щетина на щетке. У обочины указатель: «Кентербери, 3 мили». С другой стороны шоссе выныривает маленькая речка, потом железнодорожный путь, и все это — речка, железная дорога и шоссе — бежит по долине рядом, точно наперегонки. Потом мы выезжаем к каким-то домам и спортивным полям, и вдруг Винс говорит: «Вон он, собор». Но я никакого собора не вижу. Я вижу впереди газгольдер и машины, которые проносятся по А2, в Дувр направо, в Лондон налево. Если бы мы выбрали другой маршрут, по тем холмам, где проходит А2, мы увидели бы город как положено, внизу перед нами, с собором, торчащим посередине. Мы пересекаем А2 и проезжаем знак с надписью «Кентербери, побратим Реймса». Едем дальше, и я все еще не вижу собора, но впереди появляются высокие старые каменные стены, городские стены, и возникает ощущение, что мы добрались до финиша, до конечной точки нашего путешествия. Но это не так, нам надо ехать в Маргейт, к морю. Насчет Кентерберийского собора Джек никогда ничего не говорил.
Винс едет по указателям к центру города. С тех пор как мы последний раз сели в машину и Ленни подал свою идею, никто и словечка не вымолвил, точно все только и думали, что идея-то, в общем, дурацкая и лучше бы ее забраковать. Но мы уже здесь, и до собора рукой подать, он прячется где-то поблизости, словно сам уже заметил нас, хотя мы его еще нет, и отступать теперь поздно.
Кроме того, Вик вдруг говорит, этак жизнерадостно, точно вспомнил, как мы по его вине таскались к мемориалу, что он никогда не видел Кентерберийского собора в натуре, никогда не переступал его порога. «Я тоже, Вик», — говорит Винс. Его голос звучит тихо и мягко, прямо и не подумаешь, что полчаса назад он чуть не расквасил Ленни всю физиономию. Ленни говорит, что он и близко тут не бывал. Я добавляю: «И я». «В Кентербери ведь ипподрома нету, правда?» — поддевает меня Винс. Но никто не смеется, и, наверное, всем нам приходит в голову мысль, что мы могли бы целую жизнь прожить, так и не повидав Кентерберийского собора, и что надо бы Джеку сказать спасибо: это благодаря ему мы здесь.
Вдруг он возникает перед нами — его главная башня выныривает из-за крыш впереди, — и Винс стремится подъехать как можно ближе, словно думает, что в такой машине нам удастся подкатить прямо к его воротам. Но он то и дело прячется, точно играет с нами, а улицы ведут все не туда и не туда, так что Винс наконец говорит: «Пойдем пешком, что ли» — и поворачивает на стоянку.
Мы выходим из машины. Я все еще держу банку с прахом и подымаю глаза на Винси, как бы предлагая ее ему, она ведь теперь его по праву, так сказать, военный трофей, но он говорит: «Пускай у тебя будет, Рэйси». Тогда я наклоняюсь и достаю полиэтиленовый пакет, который лежит у моих ног, под приборной доской, и кладу туда банку и думаю: значит, это я понесу Джека в Кентерберийский собор.
Странно мы, должно быть, выглядим. Я и Вик еще более-менее в приличном виде, но Винс весь ободранный, в пятнах грязи. Он надел пальто, и оно закрывает все, кроме ног внизу, однако там-то и есть самое страшное. А Ленни точно сквозь живую изгородь протащили. Он слегка прихрамывает, но старается этого не показывать. Как будто мы уже не та компания, которая отправилась сегодня поутру из Бермондси, четыре курьера с особым поручением. Как будто где-то по дороге мы превратились в странников.
Винс поправляет галстук и вынимает расческу.
Мы идем по стрелкам, указывающим путь к собору. Улочки узкие, дома кособокие, как в Рочестере, словно они из той же самой книжки с картинками. Попадаются большие куски, где машинам ездить запрещено, и люди бродят там так же, как придется. Туристы. Мостовые все мокрые, хотя дождя нет. Но изредка налетают сильные порывы ветра, и, судя по небу, дождь еще будет, причем нешуточный.
Мы в очередной раз сворачиваем за угол, проходим под старинной аркой, и вдруг перед нами уже ничего нет, кроме самого собора, нескольких огороженных цепями лужаек и гуляющей между ними публики. Здание большое, длинное и высокое, но все равно кажется, что оно еще не набрало своей полной высоты, что оно еще растет. По сравнению с этим собором его рочестерский братец — просто старая церковь, и ты чувствуешь себя совсем крохотным, ничтожным. Словно он смотрит на тебя сверху вниз и говорит: эй, козявка, я Кентерберийский собор, а ты кто?
Наверно, я ничего такого не заметил бы, если б ехал мимо один, в фургоне, и заглянул сюда ради интереса. Но в этой компании, с Джеком в руках, я весь какой-то взвинченный. У входа большая арка, где народ сначала толпится, а потом выстраивается в очередь, чтобы пройти через дверь поуже. Мы двигаемся туда, и они словно уступают мне право идти первым, потому что я с Джеком, и я смотрю вверх на арку, на стены и барельефы и на всякие хитрые выступы и башенки и чувствую себя примерно так же, как перед входом в больницу, когда Эми сказала мне:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26