Смотрителем тогда был не Крик – но Крик еще смотрителем станет.
Но почему же, спросите вы меня, Крики не пошли выше? Почему они довольствовались в лучшем случае местом оператора насосной станции или смотрителя при шлюзе, скромные слуги своих господ? Почему они ни разу не произвели на свет известного инженера или не занялись, скажем, фермерством на той самой богатой земле, которая возникла не без их участия?
Может быть, из-за старой водянистой флегмы, которая охлаждала их души и вселяла в них вялость, несмотря на изрядное количество оной влаги, которую они на рабочий манер сплевывали на лопаты и на поршни насосов. Из-за того что они, в глинистых и в илистых своих трудах, не забывали о том болоте, из которого вышли; из-за того что, как ты с ней ни борись, вода все равно вернется; что земля проседает; ил накапливается; что природа всегда не прочь потребовать свое обратно.
Реализм; фатализм; флегма. Жить в Фенах – значит получать реальность в сильных дозах. Великая плоская монотонность; бескрайняя пустота реальности. Меланхолией и самоубийствами в Фенах никого не удивишь. Запои, сумасшествие и внезапные вспышки жестокости здесь не то чтобы редкость. Как же совладать с реальностью, а, дети? Как же добывают, в плоской-то стране, бодрящий напиток приподнятых чувств? Если вы Аткинсон, это не так трудно. Если вы сделали состояние на продаже элитных сортов ячменя, если вы в состоянии выглянуть со своих норфолкских холмов и увидеть в плоских этих Фенах – в этой территории-ничто – Идею, чертежную доску для ваших планов, вы в состоянии перехитрить реальность. Но если вы родились посреди этой плоскости, прикованные к ней, приклеенные к ней хотя бы даже грязью, которой здесь не занимать?..
Как же Крикам удавалось обхитрить реальность? Рассказывая сказки. До самого последнего колена в них жила не только флегма, но и склонность к суевериям – и к легковерью. Истории были им вместо материнского молока. И покуда Аткинсоны двигали историю, Крики травили байки.
И я поражаюсь – хотя, чему тут, собственно, поражаться, ничего удивительного нет, чистая логика, с какой готовностью пустые и голые Фены провоцируют всяческие фантазии – и веру в сверхъестественное. Как густо деревни по обе стороны Лима населены призраками и легендами, которые переходят из уст в уста – за чистую правду. Поющие Лебеди с Уошфенской топи; Монах из Садчерча; Безголовый Паромщик из Стейта – не говоря уже о Пивоваровой Дочке из Гилдси. Как в далеком прошлом Фены влекли к себе фанатиков и духовидцев: вроде св. Гуннхильды, нашей местной святой, которая в 695 году, или около того, сплела себе на кочке посреди болота камышовую хижину и, не поддаваясь ни на уговоры, ни на прямые попытки насилия со стороны болотных демонов и поддерживая плоть исключительно силой молитвы, дождалась-таки гласа Божьего, основала церковь и дала свое имя (Гуннхильдсей – Гилдси: Гуннхильдин Остров) городу. Как даже в просвещенном и прагматическом двадцатом веке вот этот самый будущий школьный учитель трясся у себя в постели от страха перед чем-то – чем-то пустым и огромным, и приходилось всякий раз рассказывать ему на ночь истории, а потом еще и еще, совсем другие, чтобы заглушить разгулявшееся воображение. Как истово он соблюдал, поскольку прочие их соблюдали тоже, целый свод неписаных, но очень важных правил. Увидел молодой месяц, переверни в кармане денежку; не соли чужой еды, не будешь расхлебывать чужого горя; никогда не ставь башмаки на стол и не стриги ногтей по воскресеньям. Угревая кожа помогает от ревматизма; жареная мышь – от коклюша; если женщине на лоно упадет живая рыба, быть ей бесплодной.
Сказочная страна.
И Крики, при всем изобилии в них тусклой и вялой флегмы, верили в сказки. Они видели болотных духов; они видели блуждающие огоньки. Мой собственный отец видел – в 1922 году. А когда до Криков начали доходить отголоски большого мира, когда до них стали доходить новости, хотя не то чтобы они особо этих новостей ждали, – что восстали Колонии, что при Ватерлоо была битва, а потом был Крым, они и слушали, и пересказывали их потом с широко раскрытыми, как будто в ужасе, глазами, так, словно это были не голые факты, а новый строительный материал для новых сказок.
Долгие века большой внешний мир никак не мог дотянуться до Криков. Честолюбивые помыслы не звали их переселиться в города. Ни вербовщики сладкоречивые, ни вербовщики, которые силой угоняли крестьянских парней из родных деревень, не плавали от устья Лима вверх по Узе и так и не отправили ни единого из Криков драться за короля или за королеву. Покуда история не дошла до той точки – до нашей эпохи, дети мои, до общего нашего наследия, – когда большой внешний мир научился лезть в ваши дела, хотите вы того или нет. Когда история сделала сальто назад и увлеклась разрушением. Воды, они возвращаются. В 1916-м, 17-м и 18-м было затоплено небывалое количество полей, прорвано огромное количество дамб, а уж таких скоплений ила в устьях не случалось, наверное, века и века – просто потому, что рабочих рук, занятых в обычное мирное время на дренаже и осушении, стало категорически не хватать. В 1917-м напечатанные на бумаге повестки призвали Джорджа и Хенри Криков, из Хоквелла, Кембриджшир, работников Лимского товарищества по дренажу и судоходству, надеть на себя мундиры и получить довольствие и личное оружие.
И где же они оказались той осенью, порознь, но рядовыми одной и той же осаждаемой противником армии? В стране такой же плоской, размытой дождями и насквозь пропитанной водой. В стране, весьма напоминающей их родные Фены. В стране, очень даже похожей на ту, где великий Вермуйден создал себе репутацию и разработал свои нехитрые методы, оказавшиеся тем не менее абсолютно негодными в условиях Восточной Англии. В стране, где в семнадцатом году хватало работы по рытью канав, отводов и траншей и где необычайно остро стояла проблема дренажа, не говоря уже о прочих разного рода проблемах. Братья Крик увидели большой мир – и он не был похож на волшебную сказку. Братья Крик увидели – а может быть, это был просто дурной сон, кошмарное видение, въевшееся в память? – что большой мир погружается в пучину, воды идут вспять, и большой мир тонет в грязи. Разве не все мы знаем о грязных дорогах Фландрии? Разве не чувствует каждый из нас, в нашем двадцатом столетии, когда подросток, школьник вполне в состоянии предложить в качестве темы для урока истории Конец этой самой Истории, как фландрская грязь липнет и засасывает ноги?
В январе 1918-го Хенри Крика отправляют на корабле домой – спасибо шрапнели, ударившей его в колено. К тому времени в Хоквелле уже зреет решение воздвигнуть в память о жертвах войны мемориал и выбить на нем, среди прочих имен, имя его брата. Хенри Крик становится медицинским случаем. Хенри Крик хромает, и моргает, и падает плашмя, если рядом раздастся вдруг громкий звук. Еще долгое время у него путаются в голове знакомые-но-чужие поля Фенов и чужие-но-знакомые грязепейзажи, с которых ему удалось вернуться. Он все ждет, когда земля качнется и вздыбится у него под ногами и станет трясиной. Он отправляется в приют для хронических неврастеников. Ему кажется: осталась одна только реальность, для историй места больше нет. О войне он говорит: «Я ничего не помню». Он и представить себе не может, что настанет такое время, когда он будет рассказывать соленые Окопные Байки: «Были такие воронки, старые, из тех, что побольше, и, представляете, в них водились угри…» Он и представить себе не может, что будет говорить с собственным сыном о материнском молоке и человеческих сердцах.
Но у Хенри Крика все еще впереди. Он выздоровеет. Он встретит будущую свою жену – хотя это уже совсем другая история. В 1922 году он женится. И в том же самом году Эрнест Аткинсон оказывает косвенное влияние на его будущее трудоустройство. Косвенное, поскольку слово Аткинсона в здешних местах уже не закон; империя Аткинсонов, как и многие другие империи, приходит в упадок, а еще по той причине, что с довоенных времен, когда Эрнест Аткинсон продал большую часть своих паев Лимского товарищества, он живет затворником, и притом, по мнению некоторых, повредился в уме. Но, как бы то ни было, в 1922 году мой отец назначен смотрителем шлюза Нью-Аткинсон.
4
У ДИРЕКТОРА
Вот Льюис и говорит: «Мы урезаем историю…» Только и всего. Как будто нет нужды вдаваться в действительные, весьма неприятные причины моей отставки, о коих прекрасно знаем (хоть и не обсуждаем их) мы оба. Как будто мы можем преспокойно играть в игру, что учителя Крика увольняют вовсе не из-за того, что он впал в немилость, а по обычному, и даже рутинному, поводу – пересмотрели учебный план.
Но погоди-ка, Льюис. Урезаете историю? Урезаете Историю ? Если ты даешь мне пинка, давай пинка мне , а не тому, что за мной стоит. И не трогай мою историю…
Дети для нашего директора, надежи нашей и опоры – разрешите на пару минут забыть о профессиональной этике – и я сам, и возглавляемое мною отделение (что бы он там ни говорил) – что жало в плоть. Он уверен, что образование должно учить о будущем и во имя будущего – прекрасная теория, восхитительная точка зрения. И предмет, сколь ни будь он уважаем в академической традиции, но предмет, который главной своей задачей считает копание в прошлом, должен, ipso facto , уйти первым…
Вот вам, дети, и человек по фамилии Льюис – более известный вам и, если уж на то пошло, то и мне, как Лулу, – который пытается сделать вид, будто я уже ни на что не годен и даже будто я слегка не в себе. Вот вам и неизбежный результат моих слишком долгих заныров в фокусы-покусы этой самой истории.
«Досрочно выйдешь в отставку, Том. И полная пенсия. Да половина преподавательского состава просто мертвой хваткой бы вцепилась в такую возможность».
«И ты прикроешь мое отделение».
«Не говори глупостей. Речь не идет о закрытии. Я не исключаю историю из числа школьных предметов. Но пойми, сокращение штатов. Должности заведующего отделением истории больше не будет. История пойдет по разряду общих курсов».
«Разницы, по большому счету, никакой».
«Том, давай начистоту. Не я принял это решение. Я, по правде говоря, к твоему предмету особой симпатии не питаю. И никогда этих своих взглядов не скрывал. Тебе же плевать на физику. И на должность директора школы, насколько я тебя понял, тебе тоже начхать. Мы много лет работали в спарринге, Том, – (слабая улыбка), – и наша дружба от этого была только крепче. Академическое, так сказать, соперничество в малых дозах повышает тонус. Так что речь сейчас не о сведении счетов. Ты же знаешь, нам придется всерьез затянуть поясок. И ты понимаешь, какое на меня оказывают давление – „практическая соотнесенность с реалиями нынешнего дня“ – вот чего они все добиваются. И черт возьми, ты же не станешь отрицать, что с каждым годом на историческое записывается все меньшее и меньшее число учащихся».
«Но теперь-то все по-другому, а, Лу? Как насчет последних нескольких недель? Ты знаешь не хуже меня, что было по крайней мере шесть заявок от учащихся с других отделений на перевод в мою группу уровня „А“. Может быть, я все-таки нашел какой-то выход».
«Если ты называешь полный отказ от учебной программы „выходом“, если ты называешь эти твои выходы коверного в антракте, эти фокусы – „выходом“.
Он фыркает, он начинает терять терпение.
«Я ведь дал тебе совет, Том, и это был совет друга. Я говорил, отдохни, уйди в отпуск…»
(А когда вернешься, не будет никакого, к черту, отделения истории.)
«Но если ты намерен упорствовать…»
Он поднимается из-за стола, он дышит глубоко и отрывисто. Он стоит у окна, руки в карманах, приткнувшись плечом в угол между оконной рамой и картотечным шкафчиком. Четыре тридцать. Уроки кончились. Школьную площадку заволакивают сумерки.
«Н-да, Том, так уж вышло, что я на стороне прогресса. Я за то, чтобы они были готовы к встрече с реальным миром. Так вышло, и таково мое мнение – что мы здесь именно для этой цели и сидим». Перст указующий, широкий жест руки в сторону школьной площадки. «Выпустить хотя бы одного из всех этих детишек в мир так, чтобы он или она чувствовали свою полезность, с набором практических знаний, а не полными карманами ненужной и совершенно бессмысленной информации…»
(Ну вот и добрались наконец до сути.)
Хороший человек, прилежный, настойчивый. Честно. Я вижу иногда, уходя из школы, что у Льюиса на втором этаже свет все еще горит, этакий фонарик, висит и светит между темных классов. Ему до всего есть дело; он старается; он прилагает усилия. А если обстоятельства оказываются сильнее его, он начинает нервничать, он терзается, это у него такой крест. Нервничает из-за своих учеников. Нервничает из-за того, что в восьмидесятые годы не может пообещать им радужных перспектив. От нервов у него язва, и он ее пользует виски, а виски держит в картотечном шкафчике (и об этом я тоже знаю).
Что ж, приглядимся поближе к нашему славному Директору.
Давным-давно, в блистательной середине шестидесятых… Да, но вы же не помните блистательной середины шестидесятых. Революционеры тогда были в моде, им не так уж плохо тогда и жилось, революционерам. Результат (рассмотрим вопрос в исторической перспективе) недолгого периода изобилия, повышения уровня образованности и краткосрочных, но крайне радужных прогнозов. Своего рода революция молодых… А кроме того, эра холодной войны, кубинского кризиса и межконтинентальных баллистических ракет…
Давным-давно, в блистательной середине шестидесятых, когда вас производили на свет, а Льюис, кроме того, что его назначили директором школы (единственным соперником был учитель истории, тот был старше, но, однако, не пожелал менять классной комнаты на директорский кабинет), был занят производством собственных детей, будущего в предложении было хоть отбавляй. Славное время для директоров средних школ. Наша школа – новенький корабль и держит курс в Страну Обетованную. А Льюис, наш Отважный капитан, учитель физики и химии (технология тогда решала все), уверенно мерит палубу шагами.
Это судно все еще его судно. Вот только он уже не капитан. Он сделался носовой фигурой. Стойкой и непоколебимой, но все же носовой фигурой. Постучите пальчиком. Под слоем лака цельный кусок дерева (и червячки тревоги). Носовая фигура нашего корабля – точная копия директора школы, каким он был пятнадцать лет назад.
Поглядите на него на утреннем собрании. (Видите? И слышите? Да-да, он умеет произвести впечатление.) Вам не поймать старика Лулу на мрачном выражении лица. Вам не увидеть его на капитанском мостике без того, чтобы челюсть торчала вперед уверенно и твердо, и наготове улыбка и добрая шутка. Такая у него отныне роль: стой твердо и держи улыбку на лице. Но, знаете, скрывать следы тревог такая тяжкая работа. От нее бывают язвы.
И к детям он со всей душой. Своих трое. Прижмет тебя со всеми с ними в учительской к стенке (мой Дэвид, моя Кэти…). За семейным ужином в тесном кругу (гости: Том и Мэри Крик) он заявляет, что, впрочем, отнюдь не мешает выпить, он, мол, подумывает устроить дома бомбоубежище, если вдруг радиоактивные осадки: «Все для детей, вы же понимаете, только для детей и стараюсь…» Если он уже не может быть щедрым Санта-Клаусом, если хрустких этих, в подарочной упаковке обещаний на круг уже явно не хватит, у него всегда в запасе теплая рука на плече и отеческое наставление. Просто учитесь получше и ведите себя хорошо. Образование даст вам фору. Школа – это микрокосм, и если школа работает нормально… К детям со всей душой.
Вот только взрослые дела, вот только испорченный, недетский мир, здесь он пасует. Он хочет быть ближе к ученикам: и держит педколлектив на дистанции. Если у этих есть какие-то проблемы, суд у него короткий…
Он, должно быть, все заранее обговорил с начальством. На него давят сверху, какой удобный повод. От этого человека нужно избавиться. Без вариантов. Но как уйти от всех от этих взрослых дрязг? Структурная реорганизация. Бюджетные приоритеты… И соотнесенность предмета с запросами реального мира…
(А с каких это пор ты сам-то, Лу, начал жить в реальном мире?)
Вот он и говорит: «Мы урезаем историю…»
Он не говорит: «Если бы что-то другое… Но похитить ребенка. Похитить ребенка . Жена учителя школы. Последствия, сам понимаешь… И эти чертовы газетчики…»
Он не говорит: «Я бы постоял за тебя, Том, я бы тебя защитил. Но в нынешних обстоятельствах – эти твои уроки – эти цирковые фокусы…»
Он не говорит: «Как она, Том?»
(Как она; в былые времена это называлось сойти с ума. А находится она в заведении, которое в былые времена именовалось желтым домом.)
Он не спрашивает: «Почему?»
Он говорит – но он не может даже и сказать того, что сказать собирался: он открывает шкафчик с картотекой, он намерен предложить мне виски. Ни причин, ни объяснений, и нечего копаться, дело прошлое.
1 2 3 4 5 6 7
Но почему же, спросите вы меня, Крики не пошли выше? Почему они довольствовались в лучшем случае местом оператора насосной станции или смотрителя при шлюзе, скромные слуги своих господ? Почему они ни разу не произвели на свет известного инженера или не занялись, скажем, фермерством на той самой богатой земле, которая возникла не без их участия?
Может быть, из-за старой водянистой флегмы, которая охлаждала их души и вселяла в них вялость, несмотря на изрядное количество оной влаги, которую они на рабочий манер сплевывали на лопаты и на поршни насосов. Из-за того что они, в глинистых и в илистых своих трудах, не забывали о том болоте, из которого вышли; из-за того что, как ты с ней ни борись, вода все равно вернется; что земля проседает; ил накапливается; что природа всегда не прочь потребовать свое обратно.
Реализм; фатализм; флегма. Жить в Фенах – значит получать реальность в сильных дозах. Великая плоская монотонность; бескрайняя пустота реальности. Меланхолией и самоубийствами в Фенах никого не удивишь. Запои, сумасшествие и внезапные вспышки жестокости здесь не то чтобы редкость. Как же совладать с реальностью, а, дети? Как же добывают, в плоской-то стране, бодрящий напиток приподнятых чувств? Если вы Аткинсон, это не так трудно. Если вы сделали состояние на продаже элитных сортов ячменя, если вы в состоянии выглянуть со своих норфолкских холмов и увидеть в плоских этих Фенах – в этой территории-ничто – Идею, чертежную доску для ваших планов, вы в состоянии перехитрить реальность. Но если вы родились посреди этой плоскости, прикованные к ней, приклеенные к ней хотя бы даже грязью, которой здесь не занимать?..
Как же Крикам удавалось обхитрить реальность? Рассказывая сказки. До самого последнего колена в них жила не только флегма, но и склонность к суевериям – и к легковерью. Истории были им вместо материнского молока. И покуда Аткинсоны двигали историю, Крики травили байки.
И я поражаюсь – хотя, чему тут, собственно, поражаться, ничего удивительного нет, чистая логика, с какой готовностью пустые и голые Фены провоцируют всяческие фантазии – и веру в сверхъестественное. Как густо деревни по обе стороны Лима населены призраками и легендами, которые переходят из уст в уста – за чистую правду. Поющие Лебеди с Уошфенской топи; Монах из Садчерча; Безголовый Паромщик из Стейта – не говоря уже о Пивоваровой Дочке из Гилдси. Как в далеком прошлом Фены влекли к себе фанатиков и духовидцев: вроде св. Гуннхильды, нашей местной святой, которая в 695 году, или около того, сплела себе на кочке посреди болота камышовую хижину и, не поддаваясь ни на уговоры, ни на прямые попытки насилия со стороны болотных демонов и поддерживая плоть исключительно силой молитвы, дождалась-таки гласа Божьего, основала церковь и дала свое имя (Гуннхильдсей – Гилдси: Гуннхильдин Остров) городу. Как даже в просвещенном и прагматическом двадцатом веке вот этот самый будущий школьный учитель трясся у себя в постели от страха перед чем-то – чем-то пустым и огромным, и приходилось всякий раз рассказывать ему на ночь истории, а потом еще и еще, совсем другие, чтобы заглушить разгулявшееся воображение. Как истово он соблюдал, поскольку прочие их соблюдали тоже, целый свод неписаных, но очень важных правил. Увидел молодой месяц, переверни в кармане денежку; не соли чужой еды, не будешь расхлебывать чужого горя; никогда не ставь башмаки на стол и не стриги ногтей по воскресеньям. Угревая кожа помогает от ревматизма; жареная мышь – от коклюша; если женщине на лоно упадет живая рыба, быть ей бесплодной.
Сказочная страна.
И Крики, при всем изобилии в них тусклой и вялой флегмы, верили в сказки. Они видели болотных духов; они видели блуждающие огоньки. Мой собственный отец видел – в 1922 году. А когда до Криков начали доходить отголоски большого мира, когда до них стали доходить новости, хотя не то чтобы они особо этих новостей ждали, – что восстали Колонии, что при Ватерлоо была битва, а потом был Крым, они и слушали, и пересказывали их потом с широко раскрытыми, как будто в ужасе, глазами, так, словно это были не голые факты, а новый строительный материал для новых сказок.
Долгие века большой внешний мир никак не мог дотянуться до Криков. Честолюбивые помыслы не звали их переселиться в города. Ни вербовщики сладкоречивые, ни вербовщики, которые силой угоняли крестьянских парней из родных деревень, не плавали от устья Лима вверх по Узе и так и не отправили ни единого из Криков драться за короля или за королеву. Покуда история не дошла до той точки – до нашей эпохи, дети мои, до общего нашего наследия, – когда большой внешний мир научился лезть в ваши дела, хотите вы того или нет. Когда история сделала сальто назад и увлеклась разрушением. Воды, они возвращаются. В 1916-м, 17-м и 18-м было затоплено небывалое количество полей, прорвано огромное количество дамб, а уж таких скоплений ила в устьях не случалось, наверное, века и века – просто потому, что рабочих рук, занятых в обычное мирное время на дренаже и осушении, стало категорически не хватать. В 1917-м напечатанные на бумаге повестки призвали Джорджа и Хенри Криков, из Хоквелла, Кембриджшир, работников Лимского товарищества по дренажу и судоходству, надеть на себя мундиры и получить довольствие и личное оружие.
И где же они оказались той осенью, порознь, но рядовыми одной и той же осаждаемой противником армии? В стране такой же плоской, размытой дождями и насквозь пропитанной водой. В стране, весьма напоминающей их родные Фены. В стране, очень даже похожей на ту, где великий Вермуйден создал себе репутацию и разработал свои нехитрые методы, оказавшиеся тем не менее абсолютно негодными в условиях Восточной Англии. В стране, где в семнадцатом году хватало работы по рытью канав, отводов и траншей и где необычайно остро стояла проблема дренажа, не говоря уже о прочих разного рода проблемах. Братья Крик увидели большой мир – и он не был похож на волшебную сказку. Братья Крик увидели – а может быть, это был просто дурной сон, кошмарное видение, въевшееся в память? – что большой мир погружается в пучину, воды идут вспять, и большой мир тонет в грязи. Разве не все мы знаем о грязных дорогах Фландрии? Разве не чувствует каждый из нас, в нашем двадцатом столетии, когда подросток, школьник вполне в состоянии предложить в качестве темы для урока истории Конец этой самой Истории, как фландрская грязь липнет и засасывает ноги?
В январе 1918-го Хенри Крика отправляют на корабле домой – спасибо шрапнели, ударившей его в колено. К тому времени в Хоквелле уже зреет решение воздвигнуть в память о жертвах войны мемориал и выбить на нем, среди прочих имен, имя его брата. Хенри Крик становится медицинским случаем. Хенри Крик хромает, и моргает, и падает плашмя, если рядом раздастся вдруг громкий звук. Еще долгое время у него путаются в голове знакомые-но-чужие поля Фенов и чужие-но-знакомые грязепейзажи, с которых ему удалось вернуться. Он все ждет, когда земля качнется и вздыбится у него под ногами и станет трясиной. Он отправляется в приют для хронических неврастеников. Ему кажется: осталась одна только реальность, для историй места больше нет. О войне он говорит: «Я ничего не помню». Он и представить себе не может, что настанет такое время, когда он будет рассказывать соленые Окопные Байки: «Были такие воронки, старые, из тех, что побольше, и, представляете, в них водились угри…» Он и представить себе не может, что будет говорить с собственным сыном о материнском молоке и человеческих сердцах.
Но у Хенри Крика все еще впереди. Он выздоровеет. Он встретит будущую свою жену – хотя это уже совсем другая история. В 1922 году он женится. И в том же самом году Эрнест Аткинсон оказывает косвенное влияние на его будущее трудоустройство. Косвенное, поскольку слово Аткинсона в здешних местах уже не закон; империя Аткинсонов, как и многие другие империи, приходит в упадок, а еще по той причине, что с довоенных времен, когда Эрнест Аткинсон продал большую часть своих паев Лимского товарищества, он живет затворником, и притом, по мнению некоторых, повредился в уме. Но, как бы то ни было, в 1922 году мой отец назначен смотрителем шлюза Нью-Аткинсон.
4
У ДИРЕКТОРА
Вот Льюис и говорит: «Мы урезаем историю…» Только и всего. Как будто нет нужды вдаваться в действительные, весьма неприятные причины моей отставки, о коих прекрасно знаем (хоть и не обсуждаем их) мы оба. Как будто мы можем преспокойно играть в игру, что учителя Крика увольняют вовсе не из-за того, что он впал в немилость, а по обычному, и даже рутинному, поводу – пересмотрели учебный план.
Но погоди-ка, Льюис. Урезаете историю? Урезаете Историю ? Если ты даешь мне пинка, давай пинка мне , а не тому, что за мной стоит. И не трогай мою историю…
Дети для нашего директора, надежи нашей и опоры – разрешите на пару минут забыть о профессиональной этике – и я сам, и возглавляемое мною отделение (что бы он там ни говорил) – что жало в плоть. Он уверен, что образование должно учить о будущем и во имя будущего – прекрасная теория, восхитительная точка зрения. И предмет, сколь ни будь он уважаем в академической традиции, но предмет, который главной своей задачей считает копание в прошлом, должен, ipso facto , уйти первым…
Вот вам, дети, и человек по фамилии Льюис – более известный вам и, если уж на то пошло, то и мне, как Лулу, – который пытается сделать вид, будто я уже ни на что не годен и даже будто я слегка не в себе. Вот вам и неизбежный результат моих слишком долгих заныров в фокусы-покусы этой самой истории.
«Досрочно выйдешь в отставку, Том. И полная пенсия. Да половина преподавательского состава просто мертвой хваткой бы вцепилась в такую возможность».
«И ты прикроешь мое отделение».
«Не говори глупостей. Речь не идет о закрытии. Я не исключаю историю из числа школьных предметов. Но пойми, сокращение штатов. Должности заведующего отделением истории больше не будет. История пойдет по разряду общих курсов».
«Разницы, по большому счету, никакой».
«Том, давай начистоту. Не я принял это решение. Я, по правде говоря, к твоему предмету особой симпатии не питаю. И никогда этих своих взглядов не скрывал. Тебе же плевать на физику. И на должность директора школы, насколько я тебя понял, тебе тоже начхать. Мы много лет работали в спарринге, Том, – (слабая улыбка), – и наша дружба от этого была только крепче. Академическое, так сказать, соперничество в малых дозах повышает тонус. Так что речь сейчас не о сведении счетов. Ты же знаешь, нам придется всерьез затянуть поясок. И ты понимаешь, какое на меня оказывают давление – „практическая соотнесенность с реалиями нынешнего дня“ – вот чего они все добиваются. И черт возьми, ты же не станешь отрицать, что с каждым годом на историческое записывается все меньшее и меньшее число учащихся».
«Но теперь-то все по-другому, а, Лу? Как насчет последних нескольких недель? Ты знаешь не хуже меня, что было по крайней мере шесть заявок от учащихся с других отделений на перевод в мою группу уровня „А“. Может быть, я все-таки нашел какой-то выход».
«Если ты называешь полный отказ от учебной программы „выходом“, если ты называешь эти твои выходы коверного в антракте, эти фокусы – „выходом“.
Он фыркает, он начинает терять терпение.
«Я ведь дал тебе совет, Том, и это был совет друга. Я говорил, отдохни, уйди в отпуск…»
(А когда вернешься, не будет никакого, к черту, отделения истории.)
«Но если ты намерен упорствовать…»
Он поднимается из-за стола, он дышит глубоко и отрывисто. Он стоит у окна, руки в карманах, приткнувшись плечом в угол между оконной рамой и картотечным шкафчиком. Четыре тридцать. Уроки кончились. Школьную площадку заволакивают сумерки.
«Н-да, Том, так уж вышло, что я на стороне прогресса. Я за то, чтобы они были готовы к встрече с реальным миром. Так вышло, и таково мое мнение – что мы здесь именно для этой цели и сидим». Перст указующий, широкий жест руки в сторону школьной площадки. «Выпустить хотя бы одного из всех этих детишек в мир так, чтобы он или она чувствовали свою полезность, с набором практических знаний, а не полными карманами ненужной и совершенно бессмысленной информации…»
(Ну вот и добрались наконец до сути.)
Хороший человек, прилежный, настойчивый. Честно. Я вижу иногда, уходя из школы, что у Льюиса на втором этаже свет все еще горит, этакий фонарик, висит и светит между темных классов. Ему до всего есть дело; он старается; он прилагает усилия. А если обстоятельства оказываются сильнее его, он начинает нервничать, он терзается, это у него такой крест. Нервничает из-за своих учеников. Нервничает из-за того, что в восьмидесятые годы не может пообещать им радужных перспектив. От нервов у него язва, и он ее пользует виски, а виски держит в картотечном шкафчике (и об этом я тоже знаю).
Что ж, приглядимся поближе к нашему славному Директору.
Давным-давно, в блистательной середине шестидесятых… Да, но вы же не помните блистательной середины шестидесятых. Революционеры тогда были в моде, им не так уж плохо тогда и жилось, революционерам. Результат (рассмотрим вопрос в исторической перспективе) недолгого периода изобилия, повышения уровня образованности и краткосрочных, но крайне радужных прогнозов. Своего рода революция молодых… А кроме того, эра холодной войны, кубинского кризиса и межконтинентальных баллистических ракет…
Давным-давно, в блистательной середине шестидесятых, когда вас производили на свет, а Льюис, кроме того, что его назначили директором школы (единственным соперником был учитель истории, тот был старше, но, однако, не пожелал менять классной комнаты на директорский кабинет), был занят производством собственных детей, будущего в предложении было хоть отбавляй. Славное время для директоров средних школ. Наша школа – новенький корабль и держит курс в Страну Обетованную. А Льюис, наш Отважный капитан, учитель физики и химии (технология тогда решала все), уверенно мерит палубу шагами.
Это судно все еще его судно. Вот только он уже не капитан. Он сделался носовой фигурой. Стойкой и непоколебимой, но все же носовой фигурой. Постучите пальчиком. Под слоем лака цельный кусок дерева (и червячки тревоги). Носовая фигура нашего корабля – точная копия директора школы, каким он был пятнадцать лет назад.
Поглядите на него на утреннем собрании. (Видите? И слышите? Да-да, он умеет произвести впечатление.) Вам не поймать старика Лулу на мрачном выражении лица. Вам не увидеть его на капитанском мостике без того, чтобы челюсть торчала вперед уверенно и твердо, и наготове улыбка и добрая шутка. Такая у него отныне роль: стой твердо и держи улыбку на лице. Но, знаете, скрывать следы тревог такая тяжкая работа. От нее бывают язвы.
И к детям он со всей душой. Своих трое. Прижмет тебя со всеми с ними в учительской к стенке (мой Дэвид, моя Кэти…). За семейным ужином в тесном кругу (гости: Том и Мэри Крик) он заявляет, что, впрочем, отнюдь не мешает выпить, он, мол, подумывает устроить дома бомбоубежище, если вдруг радиоактивные осадки: «Все для детей, вы же понимаете, только для детей и стараюсь…» Если он уже не может быть щедрым Санта-Клаусом, если хрустких этих, в подарочной упаковке обещаний на круг уже явно не хватит, у него всегда в запасе теплая рука на плече и отеческое наставление. Просто учитесь получше и ведите себя хорошо. Образование даст вам фору. Школа – это микрокосм, и если школа работает нормально… К детям со всей душой.
Вот только взрослые дела, вот только испорченный, недетский мир, здесь он пасует. Он хочет быть ближе к ученикам: и держит педколлектив на дистанции. Если у этих есть какие-то проблемы, суд у него короткий…
Он, должно быть, все заранее обговорил с начальством. На него давят сверху, какой удобный повод. От этого человека нужно избавиться. Без вариантов. Но как уйти от всех от этих взрослых дрязг? Структурная реорганизация. Бюджетные приоритеты… И соотнесенность предмета с запросами реального мира…
(А с каких это пор ты сам-то, Лу, начал жить в реальном мире?)
Вот он и говорит: «Мы урезаем историю…»
Он не говорит: «Если бы что-то другое… Но похитить ребенка. Похитить ребенка . Жена учителя школы. Последствия, сам понимаешь… И эти чертовы газетчики…»
Он не говорит: «Я бы постоял за тебя, Том, я бы тебя защитил. Но в нынешних обстоятельствах – эти твои уроки – эти цирковые фокусы…»
Он не говорит: «Как она, Том?»
(Как она; в былые времена это называлось сойти с ума. А находится она в заведении, которое в былые времена именовалось желтым домом.)
Он не спрашивает: «Почему?»
Он говорит – но он не может даже и сказать того, что сказать собирался: он открывает шкафчик с картотекой, он намерен предложить мне виски. Ни причин, ни объяснений, и нечего копаться, дело прошлое.
1 2 3 4 5 6 7