"Просто дурачащее, внешнее сходство", - повторял он про себя. Это как будто подходило и к его отношению к Базини. Не в таких ли видениях состояло странное очарование, которое от того исходило? Не в том ли просто, что он, Терлес, не мог вдуматься в него и потому всегда видел его в каких-то неопределенных обличьях? Не маячило ли, когда он только что представил себе Базини, за его, Базини, лицом второе, расплывчатое? Осязаемо похожее, хотя это сходство ни на чем на основывалось?
Вот почему, вместо того чтобы задуматься о крайне странных намерениях Байнеберга, Терлес, полуоглушенный новыми, необыкновенными впечатлениями, пытался разобраться в себе. Он вспомнил вечер, перед тем как узнал о проступке Базини. Уже тогда, собственно, эти видения были. Всегда бывало что-то, с чем его мысли не могли справиться. Что-то, казавшееся очень простым и очень неведомым. Он видел картины, которые, однако, картинами не были. У тех лачуг, и даже тогда, когда он сидел с Байнебергом в кондитерской.
Везде было сходство и в то же время непреодолимое несходство. И эта игра, эта тайна, совершенно личная перспектива его волновала.
И сейчас один человек присвоил себе это. Все это сейчас воплотилось, стало реальным в одном человеке. Тем самым вся эта странность перешла на этого человека. Тем самым она вышла из фантазии в жизнь и стала опасной.
Волнения эти утомили Терлеса, его мысли цеплялись друг за друга уже некрепко.
У него только и осталось в памяти, что он не должен выпускать этого Базини, что тому назначено сыграть какую-то важную и уже неясно осознанную роль и для него.
Среди этих мыслей он удивленно качал головой, когда думал о словах Байнеберга. Он тоже?..
Не может же он искать того же, что я, и все-таки верное обозначение этому нашел именно он...
Терлес больше мечтал, чем думал. Он уже не был в состоянии отличить свою психологическую проблему от фантазий Байнеберга. У него было в итоге только одно чувство - что вокруг все туже затягивается огромная петля.
Разговор дальше не шел. Они погасили свет и осторожно пробрались назад в дортуар.
Следующие дни никакого решения не принесли. В школе было много дел, Райтинг осторожно избегал оставаться в одиночестве, да и Байнеберг уклонялся от возобновления разговора.
Так в эти дни получилось, что случившееся, как прегражденный поток, глубже впиталось в Терлеса и дало его мыслям направление, изменить которое уже нельзя было.
Намерение удалить Базини ушло поэтому окончательно. Терлес теперь впервые чувствовал сосредоточенность целиком на себе самом и уже ни о чем другом не в силах был думать. Божена тоже стала ему безразлична, прежние его чувства к ней стали для него фантастическим воспоминанием, на место которого пришло теперь что-то серьезное.
Правда, это серьезное казалось не менее фантастическим.
Занятый своими мыслями, Терлес в одиночестве вышел погулять в парк. Время было полуденное, и солнце поздней осени ложилось бледными воспоминаниями на лужайки и дорожки. Не имея из-за своего беспокойства охоты до дальних прогулок, Терлес просто обошел здание и у подножия почти глухой боковой стены бросился в жухлую, шуршащую траву. Над ним простиралось небо сплошь той блеклой болезненной голубизны, что свойственно осени, и по нему неслись маленькие, белые, густые облачка.
Терлес долго лежал, вытянувшись на спине, и, жмурясь, рассеянно-мечтательно глядел в пространство между оголяющимися верхушками двух стоявших перед ним деревьев.
Он думал о Байнеберге; какой это странный, однако, человек! Его слова были бы уместны в каком-нибудь ветшающем индийском храме, среди жутковатых идолов и колдовских змей в глубоких укрытиях; но к чему они днем, в интернате, в современной Европе? И все же, после того как эти слова целую вечность тянулись бесконечной, неоглядной, с тысячами извилин дорогой, казалось, что они вдруг вышли к осязаемой цели...
И вдруг он заметил - и у него было такое чувство, что это случилось впервые, - как, в сущности, высоко небо.
Это было как испуг. Как раз над ним светился маленький голубой, невыразимо глубокий зазор между облаками.
У него было такое чувство, что туда можно взобраться по длинной-длинной лестнице. Но чем дальше он проникал туда, поднимаясь глазами, тем глубже отступал голубой, светящийся грунт. И все же казалось, что его можно достичь и задержать взглядом. Это желание стало мучительно сильным.
Казалось, донельзя напряженное зрение метало, как стрелы, взгляды в просвет между облаками, и как бы далеко оно ни метило, всегда выходил маленький недолет.
Об этом Терлес и задумался; он старался оставаться как можно спокойнее и разумнее. "Конечно, конца нет, - говорил он себе, - так оно и уходит все дальше, дальше и дальше, в бесконечность". Он не спускал глаз с неба и повторял это про себя, словно надо было испытать силу какой-то формулы заклинания. Но безуспешно; слова ничего не выражали, или, вернее, выражали что-то совсем другое, словно говорили хоть и о том же предмете, но о какой-то другой, неведомой, безразличной стороне.
"Бесконечность"! Терлес знал это слово по курсу математики. Он никогда не представлял себе за этим ничего особенного. Оно то и дело повторялось: кто-то когда-то его изобрел, и с тех пор с его помощью можно производить вычисления так же надежно, как с помощью чего-то твердого. Оно было тем, что оно значило при вычислении; а сверх того Терлес никогда ничего не искал.
И тут его словно молнией пронзило чувство, что в этом слове есть что-то до ужаса успокоительное. Оно предстало ему укрощенным понятием, с которым он ежедневно проделывал свои маленькие фокусы и с которого вдруг спали оковы. Что-то, выходящее за пределы разума, дикое, разрушительное было, казалось, усыплено работой каких-то изобретателей, а сейчас вдруг проснулось и стало опять ужасным. В этом вот небе оно вживе стояло над ним, и угрожало, и издевалось.
Наконец он закрыл глаза, потому что это зрелище было для него мукой.
Когда его вскоре, прошуршав по увядшей траве, разбудил порыв ветра, он почти не чувствовал своего тела, а от ног вверх текла приятная прохлада, удерживавшая его члены в состоянии сладостной лености. К его прежнему испугу прибавилось теперь что-то мягкое и усталое. Он все еще чувствовал, как на него глядит огромное и молчаливое небо, но он вспомнил теперь, сколь часто бывало у него уже раньше подобное ощущение, и, словно между бодрствованием и сном, он перебирал эти воспоминания и чувствовал себя оплетенным их связями.
Тут было прежде всего то воспоминание детства, в котором деревья стояли строго и молчаливо, как заколдованные люди. Уже тогда он, видимо, ощутил то, что всегда возвращалось позже. Даже в тех мыслях у Божены было что-то от этого, что-то особое, вещее, большее, чем их значение. И то мгновение тишины в саду перед окнами кондитерской, прежде чем опустились темные покрывала чувственности, было таким. И часто Байнеберг с Райтингом на какой-то миг становились чем-то чужим и нереальным; и, наконец, Базини? Мысль о происходившем с Базини совсем разорвала Терлеса надвое; она была то разумной и обыденной, то полной того пронизанного образами безмолвия, которое было общим для всех этих ощущений, которое мало-помалу просачивалось в восприятие Терлеса и теперь вдруг потребовало, чтобы к нему, безмолвию, относились как к чему-то реальному, живому; точно так же, как прежде мысль о бесконечности.
Терлес почувствовал, что оно охватило его со всех сторон. Как далекие, темные силы, оно грозило уже с давних пор, но он инстинктивно отступал и лишь время от времени касался этого робким взглядом. А теперь какой-то случай, какое-то событие заострили его внимание и на это направили, и теперь, словно по какому-то мановению, это врывалось со всех сторон; нагоняя с собой огромное смятение, которое каждый миг по-новому распространял дальше.
Это накатилось на Терлеса, словно безумие - ощущать вещи, явления и людей как что-то двусмысленное. Как что-то, силой каких-то изобретателей привязанное к безобидному, объясняющему слову, и как что-то совершенно неведомое, грозящее оторваться от него в любое мгновение.
Конечно - на все есть простое, естественное объяснение, и Терлесу оно тоже было известно, но, к его пугливому изумлению, оно, казалось ему, срывало лишь самую внешнюю оболочку, не обнажая сути, которую Терлес, словно сверхъестественным зрением, всегда видел мерцающей под этой поверхностью.
Так лежал Терлес, весь оплетенный воспоминаниями, из которых неведомыми цветами вырастали странные мысли. Те мгновения, которых никто не забывает, ситуации, где кончается та связь, благодаря которой обычно наша жизнь без пробелов отражается в нашем разуме, словно жизнь и разум текут рядом, параллельно и с одинаковой скоростью - они сомкнулись друг с другом смущающе плотно.
Воспоминание об ужасно тихом, печальном по краскам безмолвии иных вечеров сменилось внезапно жарким, дрожащим беспокойством летнего дня, которое однажды обожгло ему душу, словно по ней прошмыгнула стая переливчатых ящериц.
Затем ему вспомнилась улыбка того маленького князя... взгляд... движение... - тогда, когда они внутренне покончили друг с другом, - какими тот разом и мягко освободился от всего, чем связывал его Терлес, и, освободившись, уходил в новую, неведомую даль, которая - словно сжавшись в жизнь одной неописуемой секунды - неожиданно открылась ему. Здесь снова пришли воспоминания о лесе - среди полей. Затем молчаливая картина в темнеющей комнате дома, позднее напомнившая ему вдруг потерянного друга. Вспомнились слова какого-то стихотворения...
Есть и другие вещи, где между ощущением и пониманием царит эта несопоставимость. Всегда, однако, то, что в какой-то миг узнается нами безучастно и без вопросов, становится непонятным и запутанным, когда мы пытаемся цепью мыслей скрепить это и сделать прочным своим достоянием. И то, что выглядит великим и нечеловечным, пока наши слова тянутся к этому издалека, становится простым и теряет что-то беспокоящее, как только оно входит в наше бытие.
И у всех этих воспоминаний оказалась поэтому вдруг одна и та же общая тайна. Словно составляя одно целое, они встали перед ним до осязаемости отчетливо.
В свое время их сопровождало какое-то темное чувство, на которое он прежде не очень-то обращал внимание.
Именно оно заботило его теперь. Ему вспомнилось, как он, стоя с отцом перед одним из тех пейзажей, внезапно воскликнул: о, как красиво! - и смутился, когда отец обрадовался. Ибо он с таким же правом мог сказать: ужасно грустно. Мучили его тогда несостоятельность слова, полусознание, что слова лишь случайные лазейки для прочувствованного.
И сегодня он вспомнил ту картину, вспомнил те слова и ясно вспомнил то чувство, что лгал, хоть и не знал почему. В воспоминании взгляд его снова проходил через все. Но вновь и вновь возвращался, не находя освобождения. Улыбка восхищения богатством наитий, которую он все еще как бы рассеянно сохранял, медленно приобрела чуть заметную тень страдания...
У него была потребность изо всех сил искать какой-то мост, какую-то связь, какое-то сравнение - между собою и тем; что без слов стояло перед его внутренним взором.
Но как только он успокаивался на какой-нибудь мысли, снова возникало это непонятное возражение: ты лжешь. Словно ему нужно было непрестанно производить деление, при котором снова и снова получался упорный остаток или словно он в кровь стирал трясущиеся пальцы, чтобы развязать бесконечный узел.
И наконец он отступился. Вокруг него что-то плотно смыкалось, и воспоминания стали расти в неестественном искажении.
Он снова направил глаза на небо. Словно вдруг еще удалось бы случайно вырвать у неба свою тайну и угадать по нему, что его, Терлеса, везде приводит в смятение. Но он устал, и чувство глубокого одиночества сомкнулось над ним. Небо молчало. И Терлес почувствовал, что под этим неподвижным, немым сводом он совершенно один, он почувствовал себя крошечной живой точкой под этим огромным, прозрачным трупом.
Но это уже не испугало его. Как старая, давно знакомая боль, это проникло наконец-то и в последний уголок тела.
Ему казалось, будто свет приобрел молочный блеск и плясал у него перед глазами, как бледный холодный туман.
Он медленно и осторожно повернул голову и огляделся - действительно ли все изменилось. Тут его взгляд случайно скользнул по серой глухой стене, стоявшей у него в изголовье. Она словно бы склонилась над ним и молча глядела на него. Время от времени вниз сыпались, журча, тонкие струйки, и в стене пробуждалась жутковатая жизнь.
Он часто прислушивался к ней в укрытии, когда Байнеберг и Райтинг развертывали свой фантастический мир, и он радовался ей, как странному музыкальному сопровождению какого-то гротескного спектакля.
Но сейчас ясный день сам, казалось, превратился в бездонное укрытие, и живое молчание окружило Терлеса со всех сторон.
Он не в силах был отвернуть голову. Рядом с ним, во влажном темном углу буйно росла мать-и-мачеха, выстраивая из своих широких листьев фантастические укрытия для улиток и червяков. Терлес слышал, как бьется у него сердце. Затем опять повторилось тихое, шепчущее, сякнущее журчанье... И эти шорохи были единственно живым в не связанном ни с каким временем безмолвном мире...
На следующий день Байнеберг стоял с Райтингом, когда к ним подошел Терлес.
- Я уже поговорил с Райтингом, - сказал Байнеберг, - и обо всем договорился. Ты ведь не очень-то интересуешься такими делами.
Терлес почувствовал, как в нем поднимается что-то вроде злости и ревности из-за этого внезапного поворота, но он не знал, следует ли ему упоминать в присутствии Райтинга о том ночном разговоре.
- Ну, вы могли бы хотя бы позвать меня, раз уж я так же, как и вы, участвую в этом деле.
- Мы так и сделали бы, дорогой Терлес, - заторопился Райтинг, которому на этот раз явно хотелось не создавать ненужных трудностей, - но тебя нигде не было видно, а мы рассчитывали на твое согласие. Что скажешь, кстати, по поводу Базини?
(Ни слова в свое оправдание, словно его собственное поведение было чем-то само собой разумеющимся.)
- Что скажу? Ну, он мерзавец, - ответил Терлес смущенно.
- Правда ведь? Ужасно мерзок.
- Но и ты тоже влезаешь в славные дела!
И Терлес улыбнулся несколько вымученно, стыдясь, что злится на Райтинга не так сильно.
- Я? - Райтинг пожал плечами. - Что тут такого? Надо все испытать, и если уж он так глуп и подл...
- Ты-то с тех пор уже говорил с ним? - вмешался Байнеберг.
- Да, он вчера приходил ко мне вечером и просил денег, поскольку снова наделал долгов, а уплатить нечем.
- Ты уже дал ему денег?
- Нет еще.
- Это очень хорошо, - сказал Байнеберг, - теперь у нас есть искомая возможность разделаться с ним. Ты мог бы велеть ему прийти куда-нибудь сегодня вечером.
- Куда? В нашу клетушку?
- Думаю - нет, о ней ему пока незачем знать. Прикажи ему явиться на чердак, где ты был с ним тогда.
- В котором часу?
- Скажем... в одиннадцать.
- Хорошо... Хочешь еще немного погулять?
- Да. У Терлеса, наверное, есть еще дела, правда? Никакой работы у Терлеса больше не было, но он
чувствовал, что у обоих есть еще что-то общее, что они хотят утаить от него. Он досадовал на свою чопорность, не позволявшую ему вклиниться.
И вот он ревниво смотрел им вслед, представляя себе всякое, о чем они могли, наверно, втайне договориться.
При этом ему бросилось в глаза, до чего невинна и мила прямая, гибкая походка Райтинга - совершенно так же, как и его слова. И в противовес этому он попытался представить себе его таким, каким он должен был быть в тот вечер; внутреннюю, психологическую сторону этого. Это было, наверно, долгое, медленное падение двух вцепившихся друг в друга душ и затем бездна как в подземном царстве. А в промежутке - миг, когда наверху, далеко наверху, умолкли и замерли все звуки мира.
Неужели после чего-то подобного человек снова может быть таким довольным и легким? Наверняка это не так уж много для него значило. Терлесу очень хотелось спросить его. А вместо того он в детской робости отдал его этому паукообразному Байнебергу!
Без четверти одиннадцать Терлес увидел, что Байнеберг и Райтинг вышмыгнули из постели, и тоже оделся.
- Тсс!.. Погоди. Заметят ведь, если мы уйдем сразу все трое.
Терлес снова спрятался под одеяло. Затем в коридоре они соединились и с привычной осторожностью стали подниматься на чердак.
- Где Базини? - спросил Терлес.
- Он придет с другой стороны. Райтинг дал ему ключ оттуда.
Они все время оставались в темноте. Лишь наверху перед большой железной дверью Байнеберг зажег свой потайной фонарик.
Замок сопротивлялся. Из-за многолетнего бездействия его заело, и он не слушался подобранного ключа. Наконец он отомкнулся с резким звуком; тяжелая створка терлась, застревая, о ржавчину петель и подавалась медленно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Вот почему, вместо того чтобы задуматься о крайне странных намерениях Байнеберга, Терлес, полуоглушенный новыми, необыкновенными впечатлениями, пытался разобраться в себе. Он вспомнил вечер, перед тем как узнал о проступке Базини. Уже тогда, собственно, эти видения были. Всегда бывало что-то, с чем его мысли не могли справиться. Что-то, казавшееся очень простым и очень неведомым. Он видел картины, которые, однако, картинами не были. У тех лачуг, и даже тогда, когда он сидел с Байнебергом в кондитерской.
Везде было сходство и в то же время непреодолимое несходство. И эта игра, эта тайна, совершенно личная перспектива его волновала.
И сейчас один человек присвоил себе это. Все это сейчас воплотилось, стало реальным в одном человеке. Тем самым вся эта странность перешла на этого человека. Тем самым она вышла из фантазии в жизнь и стала опасной.
Волнения эти утомили Терлеса, его мысли цеплялись друг за друга уже некрепко.
У него только и осталось в памяти, что он не должен выпускать этого Базини, что тому назначено сыграть какую-то важную и уже неясно осознанную роль и для него.
Среди этих мыслей он удивленно качал головой, когда думал о словах Байнеберга. Он тоже?..
Не может же он искать того же, что я, и все-таки верное обозначение этому нашел именно он...
Терлес больше мечтал, чем думал. Он уже не был в состоянии отличить свою психологическую проблему от фантазий Байнеберга. У него было в итоге только одно чувство - что вокруг все туже затягивается огромная петля.
Разговор дальше не шел. Они погасили свет и осторожно пробрались назад в дортуар.
Следующие дни никакого решения не принесли. В школе было много дел, Райтинг осторожно избегал оставаться в одиночестве, да и Байнеберг уклонялся от возобновления разговора.
Так в эти дни получилось, что случившееся, как прегражденный поток, глубже впиталось в Терлеса и дало его мыслям направление, изменить которое уже нельзя было.
Намерение удалить Базини ушло поэтому окончательно. Терлес теперь впервые чувствовал сосредоточенность целиком на себе самом и уже ни о чем другом не в силах был думать. Божена тоже стала ему безразлична, прежние его чувства к ней стали для него фантастическим воспоминанием, на место которого пришло теперь что-то серьезное.
Правда, это серьезное казалось не менее фантастическим.
Занятый своими мыслями, Терлес в одиночестве вышел погулять в парк. Время было полуденное, и солнце поздней осени ложилось бледными воспоминаниями на лужайки и дорожки. Не имея из-за своего беспокойства охоты до дальних прогулок, Терлес просто обошел здание и у подножия почти глухой боковой стены бросился в жухлую, шуршащую траву. Над ним простиралось небо сплошь той блеклой болезненной голубизны, что свойственно осени, и по нему неслись маленькие, белые, густые облачка.
Терлес долго лежал, вытянувшись на спине, и, жмурясь, рассеянно-мечтательно глядел в пространство между оголяющимися верхушками двух стоявших перед ним деревьев.
Он думал о Байнеберге; какой это странный, однако, человек! Его слова были бы уместны в каком-нибудь ветшающем индийском храме, среди жутковатых идолов и колдовских змей в глубоких укрытиях; но к чему они днем, в интернате, в современной Европе? И все же, после того как эти слова целую вечность тянулись бесконечной, неоглядной, с тысячами извилин дорогой, казалось, что они вдруг вышли к осязаемой цели...
И вдруг он заметил - и у него было такое чувство, что это случилось впервые, - как, в сущности, высоко небо.
Это было как испуг. Как раз над ним светился маленький голубой, невыразимо глубокий зазор между облаками.
У него было такое чувство, что туда можно взобраться по длинной-длинной лестнице. Но чем дальше он проникал туда, поднимаясь глазами, тем глубже отступал голубой, светящийся грунт. И все же казалось, что его можно достичь и задержать взглядом. Это желание стало мучительно сильным.
Казалось, донельзя напряженное зрение метало, как стрелы, взгляды в просвет между облаками, и как бы далеко оно ни метило, всегда выходил маленький недолет.
Об этом Терлес и задумался; он старался оставаться как можно спокойнее и разумнее. "Конечно, конца нет, - говорил он себе, - так оно и уходит все дальше, дальше и дальше, в бесконечность". Он не спускал глаз с неба и повторял это про себя, словно надо было испытать силу какой-то формулы заклинания. Но безуспешно; слова ничего не выражали, или, вернее, выражали что-то совсем другое, словно говорили хоть и о том же предмете, но о какой-то другой, неведомой, безразличной стороне.
"Бесконечность"! Терлес знал это слово по курсу математики. Он никогда не представлял себе за этим ничего особенного. Оно то и дело повторялось: кто-то когда-то его изобрел, и с тех пор с его помощью можно производить вычисления так же надежно, как с помощью чего-то твердого. Оно было тем, что оно значило при вычислении; а сверх того Терлес никогда ничего не искал.
И тут его словно молнией пронзило чувство, что в этом слове есть что-то до ужаса успокоительное. Оно предстало ему укрощенным понятием, с которым он ежедневно проделывал свои маленькие фокусы и с которого вдруг спали оковы. Что-то, выходящее за пределы разума, дикое, разрушительное было, казалось, усыплено работой каких-то изобретателей, а сейчас вдруг проснулось и стало опять ужасным. В этом вот небе оно вживе стояло над ним, и угрожало, и издевалось.
Наконец он закрыл глаза, потому что это зрелище было для него мукой.
Когда его вскоре, прошуршав по увядшей траве, разбудил порыв ветра, он почти не чувствовал своего тела, а от ног вверх текла приятная прохлада, удерживавшая его члены в состоянии сладостной лености. К его прежнему испугу прибавилось теперь что-то мягкое и усталое. Он все еще чувствовал, как на него глядит огромное и молчаливое небо, но он вспомнил теперь, сколь часто бывало у него уже раньше подобное ощущение, и, словно между бодрствованием и сном, он перебирал эти воспоминания и чувствовал себя оплетенным их связями.
Тут было прежде всего то воспоминание детства, в котором деревья стояли строго и молчаливо, как заколдованные люди. Уже тогда он, видимо, ощутил то, что всегда возвращалось позже. Даже в тех мыслях у Божены было что-то от этого, что-то особое, вещее, большее, чем их значение. И то мгновение тишины в саду перед окнами кондитерской, прежде чем опустились темные покрывала чувственности, было таким. И часто Байнеберг с Райтингом на какой-то миг становились чем-то чужим и нереальным; и, наконец, Базини? Мысль о происходившем с Базини совсем разорвала Терлеса надвое; она была то разумной и обыденной, то полной того пронизанного образами безмолвия, которое было общим для всех этих ощущений, которое мало-помалу просачивалось в восприятие Терлеса и теперь вдруг потребовало, чтобы к нему, безмолвию, относились как к чему-то реальному, живому; точно так же, как прежде мысль о бесконечности.
Терлес почувствовал, что оно охватило его со всех сторон. Как далекие, темные силы, оно грозило уже с давних пор, но он инстинктивно отступал и лишь время от времени касался этого робким взглядом. А теперь какой-то случай, какое-то событие заострили его внимание и на это направили, и теперь, словно по какому-то мановению, это врывалось со всех сторон; нагоняя с собой огромное смятение, которое каждый миг по-новому распространял дальше.
Это накатилось на Терлеса, словно безумие - ощущать вещи, явления и людей как что-то двусмысленное. Как что-то, силой каких-то изобретателей привязанное к безобидному, объясняющему слову, и как что-то совершенно неведомое, грозящее оторваться от него в любое мгновение.
Конечно - на все есть простое, естественное объяснение, и Терлесу оно тоже было известно, но, к его пугливому изумлению, оно, казалось ему, срывало лишь самую внешнюю оболочку, не обнажая сути, которую Терлес, словно сверхъестественным зрением, всегда видел мерцающей под этой поверхностью.
Так лежал Терлес, весь оплетенный воспоминаниями, из которых неведомыми цветами вырастали странные мысли. Те мгновения, которых никто не забывает, ситуации, где кончается та связь, благодаря которой обычно наша жизнь без пробелов отражается в нашем разуме, словно жизнь и разум текут рядом, параллельно и с одинаковой скоростью - они сомкнулись друг с другом смущающе плотно.
Воспоминание об ужасно тихом, печальном по краскам безмолвии иных вечеров сменилось внезапно жарким, дрожащим беспокойством летнего дня, которое однажды обожгло ему душу, словно по ней прошмыгнула стая переливчатых ящериц.
Затем ему вспомнилась улыбка того маленького князя... взгляд... движение... - тогда, когда они внутренне покончили друг с другом, - какими тот разом и мягко освободился от всего, чем связывал его Терлес, и, освободившись, уходил в новую, неведомую даль, которая - словно сжавшись в жизнь одной неописуемой секунды - неожиданно открылась ему. Здесь снова пришли воспоминания о лесе - среди полей. Затем молчаливая картина в темнеющей комнате дома, позднее напомнившая ему вдруг потерянного друга. Вспомнились слова какого-то стихотворения...
Есть и другие вещи, где между ощущением и пониманием царит эта несопоставимость. Всегда, однако, то, что в какой-то миг узнается нами безучастно и без вопросов, становится непонятным и запутанным, когда мы пытаемся цепью мыслей скрепить это и сделать прочным своим достоянием. И то, что выглядит великим и нечеловечным, пока наши слова тянутся к этому издалека, становится простым и теряет что-то беспокоящее, как только оно входит в наше бытие.
И у всех этих воспоминаний оказалась поэтому вдруг одна и та же общая тайна. Словно составляя одно целое, они встали перед ним до осязаемости отчетливо.
В свое время их сопровождало какое-то темное чувство, на которое он прежде не очень-то обращал внимание.
Именно оно заботило его теперь. Ему вспомнилось, как он, стоя с отцом перед одним из тех пейзажей, внезапно воскликнул: о, как красиво! - и смутился, когда отец обрадовался. Ибо он с таким же правом мог сказать: ужасно грустно. Мучили его тогда несостоятельность слова, полусознание, что слова лишь случайные лазейки для прочувствованного.
И сегодня он вспомнил ту картину, вспомнил те слова и ясно вспомнил то чувство, что лгал, хоть и не знал почему. В воспоминании взгляд его снова проходил через все. Но вновь и вновь возвращался, не находя освобождения. Улыбка восхищения богатством наитий, которую он все еще как бы рассеянно сохранял, медленно приобрела чуть заметную тень страдания...
У него была потребность изо всех сил искать какой-то мост, какую-то связь, какое-то сравнение - между собою и тем; что без слов стояло перед его внутренним взором.
Но как только он успокаивался на какой-нибудь мысли, снова возникало это непонятное возражение: ты лжешь. Словно ему нужно было непрестанно производить деление, при котором снова и снова получался упорный остаток или словно он в кровь стирал трясущиеся пальцы, чтобы развязать бесконечный узел.
И наконец он отступился. Вокруг него что-то плотно смыкалось, и воспоминания стали расти в неестественном искажении.
Он снова направил глаза на небо. Словно вдруг еще удалось бы случайно вырвать у неба свою тайну и угадать по нему, что его, Терлеса, везде приводит в смятение. Но он устал, и чувство глубокого одиночества сомкнулось над ним. Небо молчало. И Терлес почувствовал, что под этим неподвижным, немым сводом он совершенно один, он почувствовал себя крошечной живой точкой под этим огромным, прозрачным трупом.
Но это уже не испугало его. Как старая, давно знакомая боль, это проникло наконец-то и в последний уголок тела.
Ему казалось, будто свет приобрел молочный блеск и плясал у него перед глазами, как бледный холодный туман.
Он медленно и осторожно повернул голову и огляделся - действительно ли все изменилось. Тут его взгляд случайно скользнул по серой глухой стене, стоявшей у него в изголовье. Она словно бы склонилась над ним и молча глядела на него. Время от времени вниз сыпались, журча, тонкие струйки, и в стене пробуждалась жутковатая жизнь.
Он часто прислушивался к ней в укрытии, когда Байнеберг и Райтинг развертывали свой фантастический мир, и он радовался ей, как странному музыкальному сопровождению какого-то гротескного спектакля.
Но сейчас ясный день сам, казалось, превратился в бездонное укрытие, и живое молчание окружило Терлеса со всех сторон.
Он не в силах был отвернуть голову. Рядом с ним, во влажном темном углу буйно росла мать-и-мачеха, выстраивая из своих широких листьев фантастические укрытия для улиток и червяков. Терлес слышал, как бьется у него сердце. Затем опять повторилось тихое, шепчущее, сякнущее журчанье... И эти шорохи были единственно живым в не связанном ни с каким временем безмолвном мире...
На следующий день Байнеберг стоял с Райтингом, когда к ним подошел Терлес.
- Я уже поговорил с Райтингом, - сказал Байнеберг, - и обо всем договорился. Ты ведь не очень-то интересуешься такими делами.
Терлес почувствовал, как в нем поднимается что-то вроде злости и ревности из-за этого внезапного поворота, но он не знал, следует ли ему упоминать в присутствии Райтинга о том ночном разговоре.
- Ну, вы могли бы хотя бы позвать меня, раз уж я так же, как и вы, участвую в этом деле.
- Мы так и сделали бы, дорогой Терлес, - заторопился Райтинг, которому на этот раз явно хотелось не создавать ненужных трудностей, - но тебя нигде не было видно, а мы рассчитывали на твое согласие. Что скажешь, кстати, по поводу Базини?
(Ни слова в свое оправдание, словно его собственное поведение было чем-то само собой разумеющимся.)
- Что скажу? Ну, он мерзавец, - ответил Терлес смущенно.
- Правда ведь? Ужасно мерзок.
- Но и ты тоже влезаешь в славные дела!
И Терлес улыбнулся несколько вымученно, стыдясь, что злится на Райтинга не так сильно.
- Я? - Райтинг пожал плечами. - Что тут такого? Надо все испытать, и если уж он так глуп и подл...
- Ты-то с тех пор уже говорил с ним? - вмешался Байнеберг.
- Да, он вчера приходил ко мне вечером и просил денег, поскольку снова наделал долгов, а уплатить нечем.
- Ты уже дал ему денег?
- Нет еще.
- Это очень хорошо, - сказал Байнеберг, - теперь у нас есть искомая возможность разделаться с ним. Ты мог бы велеть ему прийти куда-нибудь сегодня вечером.
- Куда? В нашу клетушку?
- Думаю - нет, о ней ему пока незачем знать. Прикажи ему явиться на чердак, где ты был с ним тогда.
- В котором часу?
- Скажем... в одиннадцать.
- Хорошо... Хочешь еще немного погулять?
- Да. У Терлеса, наверное, есть еще дела, правда? Никакой работы у Терлеса больше не было, но он
чувствовал, что у обоих есть еще что-то общее, что они хотят утаить от него. Он досадовал на свою чопорность, не позволявшую ему вклиниться.
И вот он ревниво смотрел им вслед, представляя себе всякое, о чем они могли, наверно, втайне договориться.
При этом ему бросилось в глаза, до чего невинна и мила прямая, гибкая походка Райтинга - совершенно так же, как и его слова. И в противовес этому он попытался представить себе его таким, каким он должен был быть в тот вечер; внутреннюю, психологическую сторону этого. Это было, наверно, долгое, медленное падение двух вцепившихся друг в друга душ и затем бездна как в подземном царстве. А в промежутке - миг, когда наверху, далеко наверху, умолкли и замерли все звуки мира.
Неужели после чего-то подобного человек снова может быть таким довольным и легким? Наверняка это не так уж много для него значило. Терлесу очень хотелось спросить его. А вместо того он в детской робости отдал его этому паукообразному Байнебергу!
Без четверти одиннадцать Терлес увидел, что Байнеберг и Райтинг вышмыгнули из постели, и тоже оделся.
- Тсс!.. Погоди. Заметят ведь, если мы уйдем сразу все трое.
Терлес снова спрятался под одеяло. Затем в коридоре они соединились и с привычной осторожностью стали подниматься на чердак.
- Где Базини? - спросил Терлес.
- Он придет с другой стороны. Райтинг дал ему ключ оттуда.
Они все время оставались в темноте. Лишь наверху перед большой железной дверью Байнеберг зажег свой потайной фонарик.
Замок сопротивлялся. Из-за многолетнего бездействия его заело, и он не слушался подобранного ключа. Наконец он отомкнулся с резким звуком; тяжелая створка терлась, застревая, о ржавчину петель и подавалась медленно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18