Потом Андерс пошел домой, у кухонной двери постоял и послушал, там тихо разговаривали о чем-то мать и Сигне, не иначе как о том, что он болен и долго не проживет. У него, правда, ничего не болело, но год назад он уже что-то такое однажды подслушал. Потом он уселся у окна и смотрел, как поезда разъезжаются под дождем. И тут-то он понял, что ему необходимо сегодня пойти к камню. Сегодня туда идти трудно. Так значит именно сегодня.
И вот он уже у депо в конце вокзала. Паровоз набирал УГОЛЬ, жарко дохнул на проходящего Андерса. А дальше полотно пошло по открытому месту, порывами налетал ветер, свистя, завывая. И хлестал дождь. Андерс вобрал голову поглубже в плечи и ежился, когда особенно надсаживался ветер. Ух, ну и погодка. И пускай! Даже лучше! Ведь идя туда, он приносит жертву, так пускай же и чувствуется, что это жертва.
А шушукались они, может, вовсе и не о нем? Тогда о чем же? Ему не раз случалось ошибиться: когда ему чудилось, будто они шепчутся, они просто сидели рядом и молчали. Но сегодня он точно различил их голоса. Зачем же они понижают голоса, если не о том говорят, что он скоро умрет. Иначе бы громко говорили.
Ветер бушевал над полями, небо тяжко надвинулось, снизилось. В лесу, за деревьями, стало тише, только лило. Капли стекали с коры и падали в мох и чернику, елки низко свесили ветви и не могли поднять, так набрякли они от воды. Андерс, спускаясь с насыпи, все видел очень подробно. На телефонных проводах тоже висели капли, а сами провода бежали совсем в другую сторону, к городу. Он зашагал по шпалам. Просмоленные, они не впитывали влагу, и она пупырышками блестела на них.
Потом он сошел с полотна, спустился с насыпи и углубился в лес. Когда он раздвигал кусты, его обдавало дождем. Хоть еще и не смерклось, тут было сегодня совсем темно. Между двух кочек лежал, всего на несколько дюймов поднимаясь из травы, плоский камень. В камне этом не было ничего примечательного. Странно казалось только то, что камень лежит в таком странном месте, один-одинешенек на мшистой топи. Андерс осторожно огляделся, посмотрел в сторону полотна, хотя ясно было, что никто оттуда появиться не может. А потом он стал на колени подле камня и начал молиться.
Тишина была мертвая, только падали капли. Андерс не нарушал тишины, он молился совсем тихо. Но лицо у него разгорелось. Чуть подальше начиналась плоская поляна и посреди нее росла увечная, кривая сосна повыше человеческого роста. На эту-то сосну неотрывно смотрел Андерс, хоть она никакого отношения не имела к его молитве. Молился он, конечно, не ей. Нет, он молился тому же самому богу, какому всегда молились и все его домашние. Только тут, на этом месте, бог делался его собственным, он его чувствовал, почему - он и сам не мог бы объяснить. Не то чтобы ему когда приходило желание помолиться на лоне природы. От таких соображений он был далек. И все же. Дома у него просто не выходило ничего из молитв, ничего не получалось, не получалась та убежденность, та сила, которая одна только и дает надежду быть услышанным. Чтобы тебя услышали, многое нужно. По тому же самому не было смысла приходить сюда в ясную погоду, когда одно удовольствие прогуляться. Он и не приходил. Да, все так непонятно, так запутано, и отчего это вдруг ни с того ни с сего накатывало желание идти сюда, и мучило, пока он ему не подчинялся, И еще непременно, чтобы трудно идти, иначе ничего не получалось.
У него были свои заботы. Свой тесный мир нерушимых предписаний и представлений. Он ходил словно ощупью среди бела дня, пробирался и падал. Что уж тут поделаешь? Так оно было.
Щеки у него все больше разгорались. Он лежал, больно сцепив пальцы. А молился он всего-навсего об одном:
Только б не умереть, и чтоб никто из моих не умирал, никто! Ни папа, ни мама, ни братья, ни сестры (каждый по имени), ни бабушка с дедушкой! Пусть все живут, все! Пусть никто не умирает! Пусть все остается как есть. Только б ничего не менялось!
Вся его жажда жизни сосредоточилась на том, чтобы жизнь эта никогда не кончилась. Больше он ничего не вымаливал. Только бы жить. А там будь что будет, неважно, пускай, пускай, что уж тут поделаешь.
Он нарочно налегал на это "будь что будет". Так верней сбудется то, о чем он просит, единственно важное. Он в странной полудремотной сосредоточенности вызывал в уме образ того, о чем просил, и уже почти это видел. Он все просил и просил, чтобы все оставалось по-прежнему, чтобы никогда не кончалось. Пусть будет зима, а потом лето, и опять и опять, и только бы оставаться тут, только б оставаться!
Он взвинчивал себя до восторга, он дрожал и горел, он был сам не свой. В душе у него словно пелся гимн жизни, необычный гимн, без торжества, просто отчаянное перечисленье всего, всего. И все-таки настоящий гимн.
А дождь все падал, и ударял по мху, и хлестал по дереву, на которое он смотрел. Но в том местечке, где молился Андерс, было тихо и пасмурно, как поздним вечером. И от этой хмурой тишины было так хорошо, что лучше не надо. Он замер. Только у него отчаянно горело лицо, и он изо всей силы сжимал руки.
Помолившись, он проворно вскочил на ноги. Словно радуясь, что трудное дело позади, вытер мокрые коленки.
Прыгнул на кочку, потом на другую. Сегодня такая мокреть! Только по кочкам и пробираться. Ельник набух дождем, дождь блестел в хвое бусинами. Ольшаник вытянул тонкие, пустые ветки. Тут, в укромном уголке, на березах еще уцелели листы, они обратили деревья в большие желтые костры и искрами догорали на мхе и вереске.
Какое счастье жить, просто жить, хоть недолго. Конечно, он не умрет сразу, сегодня, и завтра он не умрет. Ведь он так молил, так просил! Березы, брусничник, цветики вереска - все кивали ему: здравствуй, малыш, спасибо, что пришел, что живешь на свете.
Он, как воробышек, прыгал с кочки на кочку. Задрал голову, всмотрелся, вслушался. Не белка ли промелькнула? Взял еловую лапу, отряхнул с нее дождь на бруснику, обрызгал кустики морошки, надо бы ее как-нибудь пособирать.
И он снова вскарабкался на насыпь.
Он ускорил шаги. Каплям на проводах теперь было с ним по пути, они тоже бежали домой. Он разглядывал верхушки деревьев, тучи в небе. Уже заметно прояснилось, в лесу ворковали голуби, им подпевали другие птицы.
Он вытянул руку. Дождь перестал. Небо лежало косматое, сквозное. Воробьи на деревьях стряхивали с перышек дождь.
Как все меняется, не уследишь, и никакого ни в чем порядка, все идет как попало. Зачем же просить чего-то, чего-то желать? Только бы жить, быть, а больше ничего и не надо.
Он шел и шел. Вот уже и лес кончился, вот уже и погреба, где держат порох и динамит, ну и грохоту будет, если все это взлетит на воздух! Теперь полотно бежало полями, но уже не так отчаянно дуло, и с насыпи было видно далеко-далеко. Вот уже и депо, и наконец-то вокзал. Паровозы меняли пути, пыхтели, дымили, два маленьких, узкоколейных свистели жалобно, как птенчики, формируя состав вечернего поезда, а большой, настоящий важно выпускал в небо серое облако. Проводники висели на подножках багажных вагонов и размахивали руками. Один паровоз тащил за собой пять вагонов с брусникой, другой, запыхавшись, тянул длинную вереницу платформ с ревущей скотиной. Он пробирался между вагонами, шел по шпалам, кивал кочегарам и машинистам, проводникам, контролерам, с фонарями спешащим к вагонам, думал обо всем сразу, очень было весело!
И с чего это он взял насчет смерти? Не умрет он вовсе! Почему именно он? Когда-нибудь, не скоро... Но ведь когда-нибудь и все умрут. А там, глядишь, и обойдется.
На этот раз совсем отпустило, на сердце стало легко. Наконец-то он дома.
По перрону прогуливались люди с чемоданами, сбегались женщины в страхе не поспеть на поезд. Ульсон прозвонил первый звонок, Карлссон вывез багажную тележку, он кричал, чтоб посторонились, дали ему пройти, кочегар зажег фонари на паровозе - все готовилось к отходу поезда.
Он поднялся по ступенькам, мимо ресторана, домой. В кафе третьего класса орали проворонившие поезд двое пьяных. А на дворе, среди сараев, стояла тишина. Андерс поднялся наверх, пробрался по темному коридору. У дверей кухни он замер и прислушался - нет, никто не шепчется. Он повесил курточку в темном коридоре, она вся промокла, а сам проскользнул на кухню.
Там была мать, она собирала ужин. Они поговорили. Она, видно, думала, что он был в парке. А ему было радостно, весело и он без умолку болтал об утрешних матросах. Мать, как всегда окруженная снопом света, была тиха и спокойна. Но она показалась ему сегодня какой-то особенно серьезной.
Потом пришел отец, пришли все, сели за стол и поужинали. Зажгли большую лампу в зале, и отец с матерью сели к столу и почти шепотом, едва слышно читали молитву, пока сестры расстилали постели. Он сидел, сжавшись в комочек, у окна. Снова зарядил дождь, в темноте ударяя по стеклам. Вот просвистел последний состав и скрылся, сверкнув фонарем на заднем вагоне.
А тут, дома, все было тихо. Только вдруг вздохнет мать, и дрогнут у нее губы. И так страшно за нее сделается, так жалко ее, так хочется прийти на помощь.
Бедные домашние, как им тяжело.
* * *
Как-то утром ведро с молоком приехало не само по себе. Из поезда вышла, неся его в руке, бабушка, одетая не по-будничному, в нарядном платке. Она перешла пути, осторожно оглядываясь, и пошла в сторону ресторана, где окна облепили девушки, высматривавшие гостей. Всем встречным она кланялась. Здесь, в городе, она казалась очень маленькой. Одежда на ней была черная, посветлевшая по швам, но не от носки, а от старости. Юбка длинная, до пят, и такая плотная, что почти не колыхалась при ходьбе. Платок черного шелка в набивных розах подарили бабушке еще к свадьбе. Под этим платком почти спряталось бабушкино лицо, бахрома падала по плечам, только над узлом резко выдавался старушечий подбородок. Вместо пальто на бабушке была накутана и завязана сзади темная шаль. Стоял зимний ясный день, приморозило, и идти было скользко. Бабушка ступала не по годам легко, только шаль немного стесняла ее. Она поглядела на башенки, на зубцы, на заснеженные ниши и балконы: нет, в оконцах над кафе третьего класса никого. Ее не ждали, У ворот стоял сугроб, его намело ночью. Бабушка с трудом через него перебралась. Во дворе, где пахло пивом, она поклонилась хозяину кафе и Густаву, которые расчищали снег, вошла в дверь и поднялась наверх, к своим. На ее стук из кухни выскочили дети. Они уже причесывались, собираясь в школу. Мать варила кашу. Никто и думать не думал, что она приедет!
- Господь с вами, деточки мои, - сказала она и устало опустилась на табуретку. - Я вам молока привезла. Как раз вовремя поспела, я смотрю, у вас и каша на огне.
Мать помогла ей размотать шаль, и бабушка в узком шерстяном жакете оказалась совсем маленькой. Косынку она тоже сняла, и ее тонкие белые волосы блестели, и блестели добрые глаза, глубоко запавшие, как часто бывают глаза у стариков.
Оказалось, что все им кланяются, что, слава богу, все благополучны. У дяди Эмиля с дровами хлопот много, совсем умаялся, бедный, на быках да на быках, без лошади плохо. Дедушка жив-здоров. Коровы доятся хорошо, корму пока хватает. Словом, грех жаловаться. На будущей неделе собрались зарезать поросенка, да уж про это писали с позавчерашним молоком.
Но почему же бабушка приехала в город, а их не предупредила?
Да послали ее, чуть не силком послали. Она не хотела, зачем? Так, последнее время все неможется ей, пустяки, должно быть, а вот им вздумалось, что надо ей к доктору пойти. Да, чуть не силком послали.
Мать села рядом с бабушкой, взяла ее за руку. Все притихли. Все смотрели на бабушку. Она была вроде такая, как всегда. Или немного похудела? Да нет, она и всегда была худая. Глаза уж очень запали. Но у старых это часто. Нет, она такая, как всегда.
А мать все трогала ее, расспрашивала, где у нее болит.
Да просто неможется что-то, работа из рук валится, видно, утомилась. А болей никаких у нее нету, пустяки все, так чуть поноет и отпустит. Вот послали ее зачем-то. Может, какое лекарство и поможет.
Она сложила руки и разглядывала детей, и улыбалась, правда, может, не совсем так, как прежде. Мать, затихнув, сидела рядом и не отрывала от нее глаз. Они были как две сестры - так похожи. Обе бело-бледные, и те же у обеих редкие волосы, и в чертах те же нежность и тишина. И ростом они были одинаковые, обе маленькие и крепкие. Мать только слегка поглаживала бабушкину руку, не давала себе воли при детях.
- Бабушка ведь уже старая, - говорила мать, - скоро ей семьдесят восемь, ясно, года уже не те. Конечно, надо пойти к доктору, как только он примет. И все обойдется.
- Все в воле божьей, - сказала бабушка.
Дети переводили взгляды с одной на другую, недоуменно, молча. Какая мама грустная... Андерс, с совершенно белым лицом, забился в угол и оттуда пожирал бабушку глазами, словно хотел заглянуть ей внутрь. Больше почти не разговаривали, девочки принялись хлопотать на кухне, поставили кашу и тарелки для обоих младших, которым пора было уходить. Андерсу пришлось сесть за стол, но еда застревала в горле. Он сказал "до свиданья" и бросился к дверям, длинно поглядев на бабушку.
По дороге в школу они с сестрой вывалялись в снегу. Морозило, и тишина стояла мертвая, город как уснул, от ступенек не бежали следы, как будто в домах и не живет никто. Они пробирались по снегу друг за дружкой и молчали.
Вот пробили часы. Андерс съежился - неужели в церкви колокола звонят? Но часы вызвонили всего один удар.
Уже с других улиц слышны крики, оттуда группками бегут ребята, толкаются, бросаются снежками. Возле церковного двора каждый находит себе под снегом ледяную дорожку, раскатываются, шлепаются, снова вскакивают. Андерс с сестрой тоже прокатились, но без разбегу, им сегодня не до того. Перед большой переменой было два урока. Андерс старался следить за чтением, запоминать, быть со всеми вместе. Но без толку. Он слушал изо всех сил, а думал только о том, что вот он сидит и слушает - и ничего из этого не выходило.
О чем они толкуют - слова же только шлепаются об стенки, и отлетают, и ничего не значат.
Ну вот, о боге заговорили - мало, что дома, здесь тоже, везде! Да зачем? Слова и слова! Что от них, легче, что ли?
Не надо ему никакого бога. Хватит. Он и никогда-то про него не понимал. И на что ему?
Вот убежать бы сейчас в лес! Отпустили бы его туда, и он пустился бы что есть духу, летел бы, гнался, только бы поспеть вовремя, и, запыхавшись, валясь с ног, примчался бы он к камню...
Отпустили бы его, сказать бы им, что ему надо, непременно, обязательно надо бежать туда, скорей, скорей...
Да нет, разве они поймут? И как бы он сказал? "Мне надо бежать в лес?" Кто же поймет такое? Что ему надо упасть на колени и от всей души, изо всех сил умолять, просить у камня милости... просить, чтобы все были живы, чтоб никто не умирал!
Он уже не понимал, что делается вокруг. Не заметил, как прозвонили перемену, как снова начался урок, вошел новый учитель, и стал говорить совсем про другое...
До чего же много они говорят. Как будто нарочно не хотят думать про самое главное. Про то, что все люди умрут, умрут...
Вот опять прозвенел звонок, и, весело перекрикиваясь, тузя друг друга, детвора бросилась в коридоры. Во дворе бросались Снежками друг другу в головы - напоследок, перед завтраком.
Андерс с сестрой шли домой молча. Они не знали, спешить им или замедлять шаги. Под конец пустились почти бегом.
Но бабушка еще не вернулась от доктора. Все ждали маму с бабушкой.
Андерс съежился у окна, сидел как на иголках. Сердце колотилось, и веки горели, как бывает при высокой температуре.
Наконец они показались в воротах. Они шли очень спокойно и тихо. Они были как две старушки, обе в платочках, только мать была в пальто. Поклонились дежурному по вокзалу, кухарке, выглянувшей из ресторанного окна, потом скрылись в дверях.
Вошли в комнату, дети бросились к ним, они сели и стали рассказывать.
С бабушкой ничего не поделаешь. Поздно спохватились. Доктор долго ее осматривал, такой добрый, внимательный. Только сделать ничего уже нельзя. У нее рак, и запущенный.
- Да, да, - кивала бабушка. - На все божья воля.
Рассказывала больше мать, не она. Бабушка лишь иногда вставляла несколько слов.
Даже удивительно, рассказывала бабушка, какой он чудесный, какой внимательный. Говорили про него, будто он такой строгий, что к нему даже ходить боятся. А с нею он как с малым ребенком разговаривал. И денег с нее не взял, сказал, что ей это не по карману. Вот какой добрый. А вообще-то он дорого берет, он такой ученый. Да, очень, очень хороший человек.
Дети, всхлипывая, сбились в кучку. Сзади, отдельно, стоял Андерс и бледный как смерть, застыв, смотрел, смотрел на старушку. Они с матерью сели у окна в ледяных узорах, и, глядя на них, казалось, будто не стряслось ничего ужасного. Мать еще больше просветлела лицом и словно унеслась душой далеко куда-то. Только все время гладила бабушку по руке, ухаживала за ней, поправляла на ней косынку, расправляла складки на юбке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
И вот он уже у депо в конце вокзала. Паровоз набирал УГОЛЬ, жарко дохнул на проходящего Андерса. А дальше полотно пошло по открытому месту, порывами налетал ветер, свистя, завывая. И хлестал дождь. Андерс вобрал голову поглубже в плечи и ежился, когда особенно надсаживался ветер. Ух, ну и погодка. И пускай! Даже лучше! Ведь идя туда, он приносит жертву, так пускай же и чувствуется, что это жертва.
А шушукались они, может, вовсе и не о нем? Тогда о чем же? Ему не раз случалось ошибиться: когда ему чудилось, будто они шепчутся, они просто сидели рядом и молчали. Но сегодня он точно различил их голоса. Зачем же они понижают голоса, если не о том говорят, что он скоро умрет. Иначе бы громко говорили.
Ветер бушевал над полями, небо тяжко надвинулось, снизилось. В лесу, за деревьями, стало тише, только лило. Капли стекали с коры и падали в мох и чернику, елки низко свесили ветви и не могли поднять, так набрякли они от воды. Андерс, спускаясь с насыпи, все видел очень подробно. На телефонных проводах тоже висели капли, а сами провода бежали совсем в другую сторону, к городу. Он зашагал по шпалам. Просмоленные, они не впитывали влагу, и она пупырышками блестела на них.
Потом он сошел с полотна, спустился с насыпи и углубился в лес. Когда он раздвигал кусты, его обдавало дождем. Хоть еще и не смерклось, тут было сегодня совсем темно. Между двух кочек лежал, всего на несколько дюймов поднимаясь из травы, плоский камень. В камне этом не было ничего примечательного. Странно казалось только то, что камень лежит в таком странном месте, один-одинешенек на мшистой топи. Андерс осторожно огляделся, посмотрел в сторону полотна, хотя ясно было, что никто оттуда появиться не может. А потом он стал на колени подле камня и начал молиться.
Тишина была мертвая, только падали капли. Андерс не нарушал тишины, он молился совсем тихо. Но лицо у него разгорелось. Чуть подальше начиналась плоская поляна и посреди нее росла увечная, кривая сосна повыше человеческого роста. На эту-то сосну неотрывно смотрел Андерс, хоть она никакого отношения не имела к его молитве. Молился он, конечно, не ей. Нет, он молился тому же самому богу, какому всегда молились и все его домашние. Только тут, на этом месте, бог делался его собственным, он его чувствовал, почему - он и сам не мог бы объяснить. Не то чтобы ему когда приходило желание помолиться на лоне природы. От таких соображений он был далек. И все же. Дома у него просто не выходило ничего из молитв, ничего не получалось, не получалась та убежденность, та сила, которая одна только и дает надежду быть услышанным. Чтобы тебя услышали, многое нужно. По тому же самому не было смысла приходить сюда в ясную погоду, когда одно удовольствие прогуляться. Он и не приходил. Да, все так непонятно, так запутано, и отчего это вдруг ни с того ни с сего накатывало желание идти сюда, и мучило, пока он ему не подчинялся, И еще непременно, чтобы трудно идти, иначе ничего не получалось.
У него были свои заботы. Свой тесный мир нерушимых предписаний и представлений. Он ходил словно ощупью среди бела дня, пробирался и падал. Что уж тут поделаешь? Так оно было.
Щеки у него все больше разгорались. Он лежал, больно сцепив пальцы. А молился он всего-навсего об одном:
Только б не умереть, и чтоб никто из моих не умирал, никто! Ни папа, ни мама, ни братья, ни сестры (каждый по имени), ни бабушка с дедушкой! Пусть все живут, все! Пусть никто не умирает! Пусть все остается как есть. Только б ничего не менялось!
Вся его жажда жизни сосредоточилась на том, чтобы жизнь эта никогда не кончилась. Больше он ничего не вымаливал. Только бы жить. А там будь что будет, неважно, пускай, пускай, что уж тут поделаешь.
Он нарочно налегал на это "будь что будет". Так верней сбудется то, о чем он просит, единственно важное. Он в странной полудремотной сосредоточенности вызывал в уме образ того, о чем просил, и уже почти это видел. Он все просил и просил, чтобы все оставалось по-прежнему, чтобы никогда не кончалось. Пусть будет зима, а потом лето, и опять и опять, и только бы оставаться тут, только б оставаться!
Он взвинчивал себя до восторга, он дрожал и горел, он был сам не свой. В душе у него словно пелся гимн жизни, необычный гимн, без торжества, просто отчаянное перечисленье всего, всего. И все-таки настоящий гимн.
А дождь все падал, и ударял по мху, и хлестал по дереву, на которое он смотрел. Но в том местечке, где молился Андерс, было тихо и пасмурно, как поздним вечером. И от этой хмурой тишины было так хорошо, что лучше не надо. Он замер. Только у него отчаянно горело лицо, и он изо всей силы сжимал руки.
Помолившись, он проворно вскочил на ноги. Словно радуясь, что трудное дело позади, вытер мокрые коленки.
Прыгнул на кочку, потом на другую. Сегодня такая мокреть! Только по кочкам и пробираться. Ельник набух дождем, дождь блестел в хвое бусинами. Ольшаник вытянул тонкие, пустые ветки. Тут, в укромном уголке, на березах еще уцелели листы, они обратили деревья в большие желтые костры и искрами догорали на мхе и вереске.
Какое счастье жить, просто жить, хоть недолго. Конечно, он не умрет сразу, сегодня, и завтра он не умрет. Ведь он так молил, так просил! Березы, брусничник, цветики вереска - все кивали ему: здравствуй, малыш, спасибо, что пришел, что живешь на свете.
Он, как воробышек, прыгал с кочки на кочку. Задрал голову, всмотрелся, вслушался. Не белка ли промелькнула? Взял еловую лапу, отряхнул с нее дождь на бруснику, обрызгал кустики морошки, надо бы ее как-нибудь пособирать.
И он снова вскарабкался на насыпь.
Он ускорил шаги. Каплям на проводах теперь было с ним по пути, они тоже бежали домой. Он разглядывал верхушки деревьев, тучи в небе. Уже заметно прояснилось, в лесу ворковали голуби, им подпевали другие птицы.
Он вытянул руку. Дождь перестал. Небо лежало косматое, сквозное. Воробьи на деревьях стряхивали с перышек дождь.
Как все меняется, не уследишь, и никакого ни в чем порядка, все идет как попало. Зачем же просить чего-то, чего-то желать? Только бы жить, быть, а больше ничего и не надо.
Он шел и шел. Вот уже и лес кончился, вот уже и погреба, где держат порох и динамит, ну и грохоту будет, если все это взлетит на воздух! Теперь полотно бежало полями, но уже не так отчаянно дуло, и с насыпи было видно далеко-далеко. Вот уже и депо, и наконец-то вокзал. Паровозы меняли пути, пыхтели, дымили, два маленьких, узкоколейных свистели жалобно, как птенчики, формируя состав вечернего поезда, а большой, настоящий важно выпускал в небо серое облако. Проводники висели на подножках багажных вагонов и размахивали руками. Один паровоз тащил за собой пять вагонов с брусникой, другой, запыхавшись, тянул длинную вереницу платформ с ревущей скотиной. Он пробирался между вагонами, шел по шпалам, кивал кочегарам и машинистам, проводникам, контролерам, с фонарями спешащим к вагонам, думал обо всем сразу, очень было весело!
И с чего это он взял насчет смерти? Не умрет он вовсе! Почему именно он? Когда-нибудь, не скоро... Но ведь когда-нибудь и все умрут. А там, глядишь, и обойдется.
На этот раз совсем отпустило, на сердце стало легко. Наконец-то он дома.
По перрону прогуливались люди с чемоданами, сбегались женщины в страхе не поспеть на поезд. Ульсон прозвонил первый звонок, Карлссон вывез багажную тележку, он кричал, чтоб посторонились, дали ему пройти, кочегар зажег фонари на паровозе - все готовилось к отходу поезда.
Он поднялся по ступенькам, мимо ресторана, домой. В кафе третьего класса орали проворонившие поезд двое пьяных. А на дворе, среди сараев, стояла тишина. Андерс поднялся наверх, пробрался по темному коридору. У дверей кухни он замер и прислушался - нет, никто не шепчется. Он повесил курточку в темном коридоре, она вся промокла, а сам проскользнул на кухню.
Там была мать, она собирала ужин. Они поговорили. Она, видно, думала, что он был в парке. А ему было радостно, весело и он без умолку болтал об утрешних матросах. Мать, как всегда окруженная снопом света, была тиха и спокойна. Но она показалась ему сегодня какой-то особенно серьезной.
Потом пришел отец, пришли все, сели за стол и поужинали. Зажгли большую лампу в зале, и отец с матерью сели к столу и почти шепотом, едва слышно читали молитву, пока сестры расстилали постели. Он сидел, сжавшись в комочек, у окна. Снова зарядил дождь, в темноте ударяя по стеклам. Вот просвистел последний состав и скрылся, сверкнув фонарем на заднем вагоне.
А тут, дома, все было тихо. Только вдруг вздохнет мать, и дрогнут у нее губы. И так страшно за нее сделается, так жалко ее, так хочется прийти на помощь.
Бедные домашние, как им тяжело.
* * *
Как-то утром ведро с молоком приехало не само по себе. Из поезда вышла, неся его в руке, бабушка, одетая не по-будничному, в нарядном платке. Она перешла пути, осторожно оглядываясь, и пошла в сторону ресторана, где окна облепили девушки, высматривавшие гостей. Всем встречным она кланялась. Здесь, в городе, она казалась очень маленькой. Одежда на ней была черная, посветлевшая по швам, но не от носки, а от старости. Юбка длинная, до пят, и такая плотная, что почти не колыхалась при ходьбе. Платок черного шелка в набивных розах подарили бабушке еще к свадьбе. Под этим платком почти спряталось бабушкино лицо, бахрома падала по плечам, только над узлом резко выдавался старушечий подбородок. Вместо пальто на бабушке была накутана и завязана сзади темная шаль. Стоял зимний ясный день, приморозило, и идти было скользко. Бабушка ступала не по годам легко, только шаль немного стесняла ее. Она поглядела на башенки, на зубцы, на заснеженные ниши и балконы: нет, в оконцах над кафе третьего класса никого. Ее не ждали, У ворот стоял сугроб, его намело ночью. Бабушка с трудом через него перебралась. Во дворе, где пахло пивом, она поклонилась хозяину кафе и Густаву, которые расчищали снег, вошла в дверь и поднялась наверх, к своим. На ее стук из кухни выскочили дети. Они уже причесывались, собираясь в школу. Мать варила кашу. Никто и думать не думал, что она приедет!
- Господь с вами, деточки мои, - сказала она и устало опустилась на табуретку. - Я вам молока привезла. Как раз вовремя поспела, я смотрю, у вас и каша на огне.
Мать помогла ей размотать шаль, и бабушка в узком шерстяном жакете оказалась совсем маленькой. Косынку она тоже сняла, и ее тонкие белые волосы блестели, и блестели добрые глаза, глубоко запавшие, как часто бывают глаза у стариков.
Оказалось, что все им кланяются, что, слава богу, все благополучны. У дяди Эмиля с дровами хлопот много, совсем умаялся, бедный, на быках да на быках, без лошади плохо. Дедушка жив-здоров. Коровы доятся хорошо, корму пока хватает. Словом, грех жаловаться. На будущей неделе собрались зарезать поросенка, да уж про это писали с позавчерашним молоком.
Но почему же бабушка приехала в город, а их не предупредила?
Да послали ее, чуть не силком послали. Она не хотела, зачем? Так, последнее время все неможется ей, пустяки, должно быть, а вот им вздумалось, что надо ей к доктору пойти. Да, чуть не силком послали.
Мать села рядом с бабушкой, взяла ее за руку. Все притихли. Все смотрели на бабушку. Она была вроде такая, как всегда. Или немного похудела? Да нет, она и всегда была худая. Глаза уж очень запали. Но у старых это часто. Нет, она такая, как всегда.
А мать все трогала ее, расспрашивала, где у нее болит.
Да просто неможется что-то, работа из рук валится, видно, утомилась. А болей никаких у нее нету, пустяки все, так чуть поноет и отпустит. Вот послали ее зачем-то. Может, какое лекарство и поможет.
Она сложила руки и разглядывала детей, и улыбалась, правда, может, не совсем так, как прежде. Мать, затихнув, сидела рядом и не отрывала от нее глаз. Они были как две сестры - так похожи. Обе бело-бледные, и те же у обеих редкие волосы, и в чертах те же нежность и тишина. И ростом они были одинаковые, обе маленькие и крепкие. Мать только слегка поглаживала бабушкину руку, не давала себе воли при детях.
- Бабушка ведь уже старая, - говорила мать, - скоро ей семьдесят восемь, ясно, года уже не те. Конечно, надо пойти к доктору, как только он примет. И все обойдется.
- Все в воле божьей, - сказала бабушка.
Дети переводили взгляды с одной на другую, недоуменно, молча. Какая мама грустная... Андерс, с совершенно белым лицом, забился в угол и оттуда пожирал бабушку глазами, словно хотел заглянуть ей внутрь. Больше почти не разговаривали, девочки принялись хлопотать на кухне, поставили кашу и тарелки для обоих младших, которым пора было уходить. Андерсу пришлось сесть за стол, но еда застревала в горле. Он сказал "до свиданья" и бросился к дверям, длинно поглядев на бабушку.
По дороге в школу они с сестрой вывалялись в снегу. Морозило, и тишина стояла мертвая, город как уснул, от ступенек не бежали следы, как будто в домах и не живет никто. Они пробирались по снегу друг за дружкой и молчали.
Вот пробили часы. Андерс съежился - неужели в церкви колокола звонят? Но часы вызвонили всего один удар.
Уже с других улиц слышны крики, оттуда группками бегут ребята, толкаются, бросаются снежками. Возле церковного двора каждый находит себе под снегом ледяную дорожку, раскатываются, шлепаются, снова вскакивают. Андерс с сестрой тоже прокатились, но без разбегу, им сегодня не до того. Перед большой переменой было два урока. Андерс старался следить за чтением, запоминать, быть со всеми вместе. Но без толку. Он слушал изо всех сил, а думал только о том, что вот он сидит и слушает - и ничего из этого не выходило.
О чем они толкуют - слова же только шлепаются об стенки, и отлетают, и ничего не значат.
Ну вот, о боге заговорили - мало, что дома, здесь тоже, везде! Да зачем? Слова и слова! Что от них, легче, что ли?
Не надо ему никакого бога. Хватит. Он и никогда-то про него не понимал. И на что ему?
Вот убежать бы сейчас в лес! Отпустили бы его туда, и он пустился бы что есть духу, летел бы, гнался, только бы поспеть вовремя, и, запыхавшись, валясь с ног, примчался бы он к камню...
Отпустили бы его, сказать бы им, что ему надо, непременно, обязательно надо бежать туда, скорей, скорей...
Да нет, разве они поймут? И как бы он сказал? "Мне надо бежать в лес?" Кто же поймет такое? Что ему надо упасть на колени и от всей души, изо всех сил умолять, просить у камня милости... просить, чтобы все были живы, чтоб никто не умирал!
Он уже не понимал, что делается вокруг. Не заметил, как прозвонили перемену, как снова начался урок, вошел новый учитель, и стал говорить совсем про другое...
До чего же много они говорят. Как будто нарочно не хотят думать про самое главное. Про то, что все люди умрут, умрут...
Вот опять прозвенел звонок, и, весело перекрикиваясь, тузя друг друга, детвора бросилась в коридоры. Во дворе бросались Снежками друг другу в головы - напоследок, перед завтраком.
Андерс с сестрой шли домой молча. Они не знали, спешить им или замедлять шаги. Под конец пустились почти бегом.
Но бабушка еще не вернулась от доктора. Все ждали маму с бабушкой.
Андерс съежился у окна, сидел как на иголках. Сердце колотилось, и веки горели, как бывает при высокой температуре.
Наконец они показались в воротах. Они шли очень спокойно и тихо. Они были как две старушки, обе в платочках, только мать была в пальто. Поклонились дежурному по вокзалу, кухарке, выглянувшей из ресторанного окна, потом скрылись в дверях.
Вошли в комнату, дети бросились к ним, они сели и стали рассказывать.
С бабушкой ничего не поделаешь. Поздно спохватились. Доктор долго ее осматривал, такой добрый, внимательный. Только сделать ничего уже нельзя. У нее рак, и запущенный.
- Да, да, - кивала бабушка. - На все божья воля.
Рассказывала больше мать, не она. Бабушка лишь иногда вставляла несколько слов.
Даже удивительно, рассказывала бабушка, какой он чудесный, какой внимательный. Говорили про него, будто он такой строгий, что к нему даже ходить боятся. А с нею он как с малым ребенком разговаривал. И денег с нее не взял, сказал, что ей это не по карману. Вот какой добрый. А вообще-то он дорого берет, он такой ученый. Да, очень, очень хороший человек.
Дети, всхлипывая, сбились в кучку. Сзади, отдельно, стоял Андерс и бледный как смерть, застыв, смотрел, смотрел на старушку. Они с матерью сели у окна в ледяных узорах, и, глядя на них, казалось, будто не стряслось ничего ужасного. Мать еще больше просветлела лицом и словно унеслась душой далеко куда-то. Только все время гладила бабушку по руке, ухаживала за ней, поправляла на ней косынку, расправляла складки на юбке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9