А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Похоже, так оно и есть, — сказала она, — ты теперь даже никогда меня не поцелуешь.Я попытался улыбнуться, стоял и смотрел на них, и знал, что то, что я вижу, прекрасно и горячо любимо мною, — но и они тоже словно были припорошены серым пеплом, как и все, что я видел вокруг.И я вдруг почувствовал себя чужим им обоим, посторонним, который не должен мешать их жизни.Едва удалившись, я услышал, что они опять принялись за свою игру.Я и сам был такой, как они, совсем недавно. Радовался, что я живу, что я существую, всякий день радовался этому. Эта жизнь была мне очень дорога.Всякий день?.. Как странно, ведь он сказал, что я буду жить всегда, что я никогда не умру. Не странно ли… чем же мне быть недовольным? Не это ли было самым заветным моим желанием — чтобы мне не надо было умирать, чтобы никогда не умирать? Так отчего же я не радуюсь? Отчего не чувствую себя счастливым?«Во веки веков… И никогда не обретешь покоя…»Прежде я всерьез об этом не задумывался, а теперь мне словно приоткрылось, что такое вечность. Я начал понимать, что она отнимет у меня мою жизнь. Что она-то и есть сама погибель, само проклятие, она-то и лишит мою душу блаженства.Вечность… что общего между нею и жизнью, думал я, ведь это полная противоположность всякой жизни, нечто беспредельное, необъятное, царство смерти, в которое живому существу страшно заглянуть. И в ней обречен я жить? Потому-то она и уготована мне? «Во веки веков…» Вот она, моя смертная казнь, самая жестокая, какую только можно измыслить. «Этот бог отнимет у меня всю радость жизни», — шептал я про себя.Впервые представилось мне тогда то существование, какое ожидало меня в будущем, впервые провидел я его бессмысленность. И впервые поверил во власть надо мною страшного проклятия, поверил, что этот сомнительный бог сумеет добиться своего и душе моей действительно суждено испытать все, чем он ей грозил. Что все исполнится, как он предрек.И все исполнилось. Совершавшееся со мною пагубное превращение становилось все заметней, и я был бессилен противиться ему. Что мне было делать, что я мог? Как мог бы я вмешаться в то, что со мною происходило, воспрепятствовать ему? Это было не в моей власти, я был совершенно беспомощен. Мог ли я помочь, если злосчастная, взывавшая о помощи душа — это и был я сам, если пагубное превращение, которое совершалось, преисполняя меня безысходной тоскою, — это и был я сам.И вот однажды, доведенный до отчаяния, я сделал нечто… нечто такое, что лишь усугубило мою беду, мое злосчастие. На дворе был день, но я праздно лежал на постели, терзаемый моими неизбывными думами, тоскою моей души, — моей души, которая не была больше моею. Внезапно меня охватила бешеная ненависть к своей судьбе и к этому злобному богу, который был в ней повинен. Для чего я мирюсь с этим?! С этим безумием?! Для чего не восстану против этой силы, завладевшей мною, и не крикну: «Я не желаю! Не желаю! Я хочу жить, жить, как живут другие, быть таким, каким я был! Я хочу быть как все другие! Хочу жить!»И когда я это произнес — я произнес это вслух, хотя говорил с самим собою, — проклятие будто спало с меня, как тяжелые одежды, и я почувствовал такое облегчение, такую свободу, каких не испытывал все последнее время. И тогда я поднялся со своего ложа и пошел в ту комнату, где были жена и сын. Минуту я стоял, слушая их лепет и любуясь их игрою, а затем подошел, мягко отстранил ребенка и поцеловал ее. Она обвила мою шею руками, своими теплыми обнаженными руками, и мы с нею пошли ко мне в комнату, и, когда мы разделись, она легла на мою постель, где я незадолго перед тем лежал в терзаниях, и улыбнулась мне знакомой милой улыбкой, ожидая, чтобы я к ней пришел. Все было как раньше, когда мы друг друга любили, и мне казалось, я одержал победу и снова сделался счастлив.Но я ничего не мог. Она была со мною нежна, нежней, чем всегда, я это чувствовал, ведь мы так давно не были вместе, но желание во мне не разгоралось. Она обдавала меня своим жаром, но жаром пылала лишь она, я же только покрылся холодной испариной и ничего не мог. Я ощущал на своем лице ее прерывистое дыхание, прерывистое от влечения ко мне. Но я был ни на что не способен.В конце концов я разрыдался. Охваченный отчаянием, я лежал, обнимая ее прекрасное горячее тело, и рыдал.Она погладила меня по волосам, по щекам. Потом обхватила обеими руками мою голову и долго смотрела на меня, смотрела пристальным, испытующим взглядом мне в лицо, как она давно уже не делала.— Какие старые у тебя стали глаза, — сказала она.С того дня несчастье мое сделалось полным, стало подобно бездонному колодцу, куда я низвергся теперь, когда и это тоже было у меня отнято. Но чему же тут удивляться? Не в этом ли высшее блаженство и счастье жизни? Неудивительно, что у меня его отняли, что мне не дано было больше его вкусить и никогда уже не будет дано, мне, лишившемуся блаженства вечного. Мне, осужденному на вечное злосчастие.После этого, кажется, все стали замечать происшедшую во мне перемену, по крайней мере мне так чудилось. Меня избегали, обходили стороною, казалось мне, а кто бывал принужден беседовать и встречаться со мною взглядом, тот смотрел на меня как-то странно. Соседи стали неразговорчивы, они, должно быть, наконец поняли, что со мною случилась беда, и догадывались, что это связано с тем человеком, которого вели на распятие и которому я не дал приклонить голову к моему дому. Они никогда не заговаривали об этом и, как я уже сказал, избегали меня, но то, что они заметили совершившееся со мною превращение, было очевидно, так же как и то, что они украдкой наблюдали за мною, перешептывались и, конечно, лишь из сострадания не говорили мне, как жена, что у меня стали старые глаза.Жена моя чем дальше, тем больше робела передо мною, будто что-то во мне пугало ее. Я думаю, это мои глаза ее пугали. И быть может, она помнила мои слова, что на меня пало проклятие. Не знаю, мы с нею об этом не говорили, и о том, что между нами произошло, тоже ни словом не обмолвились.Она, верно, больше не хочет заглядывать в мои глаза, говорил я себе.Должно быть, она не меньше меня страдала от того превращения, какое со мною совершилось. Не знаю, ведь мы не поверяли друг другу своих мыслей, не знали, что у другого на уме. А взоры наши после того случая, о котором я рассказал, никогда не встречались.Какие мысли ее занимали, мне, кстати сказать, всегда было безразлично, она была сущее дитя, и никакого проку от разговоров с нею быть не могло, но прежде я об этом не думал, а просто наслаждался, слушая ее младенческую болтовню. Теперь же я вовсе перестал к ней обращаться, ибо понимал, что обсуждать что-то с нею бессмысленно. И для меня стало мукою само ее присутствие, стало мукою знать, что она где-то здесь, поблизости, даже слышать ее голос или смех у себя в доме. Но смеялась она теперь не так уж часто. Большую часть времени она проводила с ребенком, они, должно быть, по-прежнему играли друг с другом, но тише, чем раньше, их было почти не слышно. Вообще все в нашем доме очень переменилось.Я невольно затаил на нее злобу после того, как не смог тогда ею овладеть, мне нужно было как-то ей отомстить. И вот теперь я ей мстил. Я перестал смотреть в ее сторону, не замечал ни ее, ни ребенка, вел себя так, будто их нет. К сыну я, впрочем, никогда не был особенно привязан — или был? Во всяком случае, мне всегда казалось, что она слишком много нянчится с ним, верно, потому, что сама как дитя, и подспудная неприязнь, которую я к нему питал, с особою силой вспыхнула теперь, когда я оказался навсегда от нее отлучен. Это, как я понимал, мучило ее более всего другого — что из-за нашего разлада страдает ребенок, — и я все чаще видел по ней, что она плакала.Хоть я и избегал на нее смотреть, но это я всегда замечал.От горя человек не становится добрей. Коли я страдаю, отчего другой не должен страдать!Впрочем, ничего грубого и злого я ей не говорил, в этом она не могла бы меня упрекнуть. Я вообще почти не говорил с нею, и то ожесточение, что копилось во мне, старался ничем не выдавать, держал его при себе. Но все же она, я думаю, чувствовала, что происходило у меня внутри, не могла не чувствовать. Злоба, она, как любовь, понятна без слов.Дом наш будто вымер, так он стал тих и уныл, жена ходила забитая и подавленная, а сын норовил спрятаться при моем приближении.Счастливей от этого я, понятно, не делался. Наоборот, душа моя лишь чувствовала себя еще более неприкаянной и злосчастной. С пустыми глазами я подолгу стоял и смотрел в пространство перед собою либо в окно, ничего не видя и даже не сознавая, где я нахожусь, точно узник, заточенный в самом себе. Или же, не зная, куда себя деть, бродил по серым, безотрадным местам за городскими воротами, где деревья и нивы были покрыты пеплом. Так продолжалось сам не знаю сколько времени.И вот однажды она исчезла. Вместе с сыном. К собственному удивлению, я стал метаться по всему дому в надежде их отыскать, и, когда я вновь — не знаю, в который раз, — вбежал в комнату, где они имели обыкновение играть друг с другом и откуда всегда раздавался их смех — правда, в последние недели его не было слышно, — когда я вновь туда вошел и наконец-то понял, что их здесь нет и никогда уже больше не будет, я со стоном рухнул наземь. Мне словно ножом пронзили грудь, и я истекал кровью, лежа на их соломенной циновке, той самой, на которой она когда-то лежала на спине и смеялась, держа сына высоко над собою в своих обнаженных руках. Не знаю, сколько времени я так провел. Но вдруг я услышал какой-то звук внутри себя, он раздавался все ясней и ясней, какой-то голос, — я невольно приподнялся. И сел, уставив взгляд в пространство. Снова и снова, все громче и громче слышал я то, что звучало во мне, слышал то, что он мне тогда сказал, устрашающие слова приговора, произнесенного им надо мною. Они заполнили меня всего своим гулким звучанием, внутри у меня было пусто, точно в оставленном всеми доме, и лишь зловеще отдавались меж голых стен грозные слова, предначертавшие мою судьбу, мое будущее. Его проклятие гулким эхом перекатывалось у меня в душе.И в тот же вечер, никем не замеченный, я покинул родной город и ушел во тьму, ушел, чтобы начать свое странствование сквозь времена. В одинокий ночной час ступил я на стезю моего вечного проклятия.С той поры я блуждаю по свету, не зная отдыха, не зная покоя, как мне и должно, — блуждаю, не находя, куда приклонить голову, как он. Странствую в этом мире, припорошенном пеплом, — в моем мире, покрытом слоем серого пепла. Все горе людское, все зло и страдание я в нем перевидал. Я постиг, что он таков же, как я, так же зол, бессердечен и чужд любви, как я, обреченный вечно в нем жить. Я постиг, что это мой мир, мир неприкаянного, проклятого богом человека, чьей злосчастной душе вовек не узнать блаженства.По временам мне встречаются люди, которые верят в того, кто осудил меня на эту жизнь. Все чаще сталкиваюсь я с ними, ибо учение его, должно быть, расходится все шире. Люди эти кажутся довольно счастливыми, наивность ли их тому причиною или что другое, быть может, вера, — сами они, разумеется, говорят, что вера. И быть может, это правда. Для них он, по-видимому, стал благословением, тот бог, что для меня стал страшным проклятием. И они утверждают, что он добр и полон любви, что он — сама любовь для того, кто в него верит и предается ему. Что ж, возможно. Да что мне до этого? Для меня он — злобная сила, которая держит меня в своих когтях и никогда не выпустит, никогда не даст мне обрести мир.Что он действительно бог, что тот человек, которого вели тогда по нашей улице мимо моего дома на распятие, действительно был сын бога, в этом они нимало не сомневаются. Им, говорят они, было множество знамений: он воскрес из мертвых, он вознесся на небеса, был поднят туда на облаке — и много, много других. Но что мне за дело до этого всего? Их вера, их учение, их знамения и чудеса — до всего этого мне нет никакого дела.Для меня знамение — вечный непокой моей души.Конечно, я напрасно не дал ему приклонить голову к моему дому. Но для меня он был не бог, а всего лишь преступник, один из многих, кто проходил мимо, неся на себе свой крест, и кого все сторонились. Сострадание? Человеколюбие? Что ж, может, и так. Но я человек не слишком добросердечный и никогда не выдавал себя за такового. Я обыкновенный, самый обыкновенный человек, каких больше всего. В ту пору, когда это случилось, я был счастлив, беззаботен и черств сердцем, каким естественно быть, когда не знаешь жизненных тягот. Быть может, я был дурной человек, однако не хуже других людей. Из всего его учения любви я понял немногое, пожалуй, лишь то, что оно не для меня. И кстати сказать, так ли уж сам он добр и полон любви? Тем, кто верит в него, он дарует мир и покой — так про него говорят, — берет их к себе на свои небеса, а кто в него не верит — и это тоже про него говорят, — тех он обрекает на вечные муки. Коли это правда, то выходит, что он точь-в-точь как мы, такой же добрый и такой же злой. Кто нам по нраву, с теми мы тоже добры, а остальным желаем всяческого зла. Будь у нас такая власть, как у него, быть может, и мы предавали бы их проклятию на вечные времена — хотя это, пожалуй, сомнительно. Пожалуй, только у бога достанет на это злобы.Время от времени я сталкивался с этими людьми в разных концах мира, но близкого знакомства я с ними не завязывал. Я никогда не схожусь с людьми близко, они меня чуждаются, робеют передо мною, должно быть, чуют во мне что-то необычное, что-то странное, такое, что их пугает. Я думаю, это мои глаза их пугают. Я замечал, что они отводят взгляд, увидев мои глаза. Им, верно, страшно в них заглянуть, заглянуть в этот пересохший колодец, в эту глубь, в которой нет ничего. Кого не испугает такое? Понятно, что они боятся меня.Как она.Как она… Теперь у нее, верно, есть мужчины с молодыми глазами, не раз думал я во время моих одиноких странствований. И сердце у меня сжималось, и я прикрывал ладонью свои глаза, будто хотел их спрятать, хотя никто в них не смотрел, не от кого было мне прятать их.Почему бы ей и не иметь мужчин! Так все и должно быть. Когда у меня были молодые глаза, тогда она любила меня.Или не любила?Так я думал наедине с собою. Но однажды очень далеко, на чужбине, я встретил человека из родного города, который рассказал, что жена моя окончила жизнь в доме своей матери, жалкая и исчахшая, без всяких следов былой красоты, а сын мой умер от чумы задолго до ее смерти.Так их не стало, тех, что вдвоем весело смеялись.Сколько времени прошло с той поры? Не знаю, ведь время — вещь неведомая мне, для меня оно не существует. К чему мне вести ему счет? Но кажется, что это было уже очень давно.Да, все они умрут. За родом род, со всеми их муками и злодействами, со всем, что служит им для мучительства, для истязания друг друга. Я же не умру никогда. Доколе существуют эти создания, по большей части злые, дотоле буду существовать и я, сам такой же злой, как они, их судьба — моя судьба. Оттого-то хочу я узнать свою судьбу, хочу заглянуть в нее, заглянуть в будущее, хоть я трепещу и ужасаюсь. Сорви же покровы и дай мне в него заглянуть, как бы зловеще оно ни было!Он умолк.Сумерки меж тем давно уже спустились. Та, к кому он обращал свою речь, ничего не отвечала, и он будто был совсем один.— Я видел бога, так же как и ты, — добавил он, помолчав. — Я встретил его на своем пути, и эта встреча наполнила мне душу ужасом.Старуха сидела, скрытая от него густою тьмой. Но он услышал, как она тихо, почти беззвучно сказала:— Встреча с богом радости не сулит.И она поднялась, кутаясь плотнее в свои одежды, словно прозябла. Стало и вправду прохладно после захода солнца, и его тоже прохватила дрожь. Она пригласила его зайти в хижину, и он следом за нею ступил, пригнувшись, в низкую входную нишу, которая ничем не закрывалась. Такого крохотного человеческого жилья он еще не видывал. Ему приходилось все время наклонять голову, а рукою он мог дотянуться до любой стены — одна из них, образуемая склоном горы, на ощупь была сыра от сочащейся влаги.Она развела огонь, запалив немного хворосту и древесных корней из кучи, наваленной на земляном полу. Очагом служил выступающий из земли камень, а дым выходил через дыру в крыше на стыке ее с горным склоном.Когда огонь запылал, он огляделся по сторонам в этом необычном жилище. К своему удивлению, он обнаружил, что они там были не одни. В полутемном углу сидел ссутулившись седоголовый мужчина… то ли мужчина, то ли ребенок, он не мог разобрать, никак не мог понять, кто это был, и эта неопределенность вызывала у него ощущение какой-то пугающей таинственности, он сам не знал отчего, но так это на него действовало. Лицо было как у ребенка, и на нем застыла улыбка, которая в полумраке казалась загадочной — быть может, просто оттого, что для нее не было видимого повода. Улыбка была ни добрая, ни злая, в ее неизменяемом постоянстве чудилось полнейшее безучастие ко всему — быть может, оттого-то и казалась она загадочной, — хотя седая голова на слегка вытянутой шее была повернута к ним и глаза неотступно следили за их действиями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14