Спящее пробудилось и обрело сознание. С муками выбралось из долгого своего забытья и почувствовало, как звериное обличье оставляет его. Почувствовало себя существом, непохожим на всех прочих: богаче, могущественнее, счастливее, — но избранным, единственным из всех, для невыразимого страдания.
Бездны разверзлись — и для него они имели смысл. Он ощущал их и в себе самом, в собственной своей душе. Теперь ему предстояло погружаться в эти глубины, чтобы оттуда во всеуслышание обвинять самого себя.
Жизнь наполнилась более возвышенным содержанием. Она стала судьбой, призванием, дорогой страданий. Via dolorosa, некий крестный путь, на который вступил человек. На него, на человека, жизнь могла теперь переложить всю свою боль, все мучительные противоречия. Он способен был терзаться ее грехами — и совершать ее преступления. Он способен был пойти на крест — и сам распинать на кресте.
Кто может оценить значение понятия вины, самоуничижения, раскаяния для зарождения и развития мира человека, для углубления и расширения жизни? Плодотворность такого порядка вещей, когда что-то считается правильным, а что-то неправильным, когда положен конец слепым, бессознательным действиям, когда любое действие не просто бессознательный акт, а поступок существа ответственного, так или иначе влияющий на формирование его «я». Когда души могут низвергаться в бездну вечной погибели и воспарять к высочайшим вершинам чистоты и самоотвержения — благодаря врожденной жажде справедливости. Жизнь тем самым обретает новое измерение, поразительное в своей небывалости.
Без этого нового измерения невозможно было строить мир человека, мир развития личности, духовной борьбы, культуры. Теперь наконец были найдены мерки для определения тех высот и глубин, которых стремилась достигнуть жизнь и которые человеческая душа должна была вместить в себя. И повеяло предчувствием трагического величия, и уже угадывалось все богатство оркестровки. И симфония зазвучала в полную силу голосами ликования и скорби, и лейтмотив, мощный мотив судьбы, прорвался, набирая силу, неся борьбу и освобождение, звуча все отчетливее, все ярче.
Зло и добро, добродетель и грех, восхождение из бездны к вершинам чистоты и света. Царство человека! Судьба человека!
Новый, девственный край, плодородный и беспредельный. Изобилие, изобилие. Край надежд, обретенный в борьбе.
Но в качестве платы за все завоевания, за все приобретения — невыносимое страдание. Трагическое напряжение никогда не ослабевает, по мере развития драмы оно будет лишь нарастать, потому что конфликт неразрешим и останется неразрешимым. Потому что масштабы противоречий растут вместе с масштабами самой жизни, потому что развитие идет вширь и все происходящее есть продолжение творческого акта через человека.
Зачем требовать от нас так много! Почему мы должны мочь невозможное! Зачем предъявлять к нам такие высокие требования, что мы все равно никогда не сможем их выполнить! Почему наше счастье должно приноситься в жертву чему-то настолько великому и трудному, что оно несовместимо с понятием счастья!
Почему мы обязаны быть избранными?!
Можно спрашивать. Можно жаловаться.
Но человеку остается только бороться. Продолжать сражение, ход которого подводит его ко все более открытым позициям, к неусыпному бодрствованию на передней линии окопов. А границы все время раздвигаются: владения человека безграничны, они все расширяются за счет пока еще ничейной земли — такова наша родина, за которую мы сражаемся, побеждая и умирая. Иногда позиции прорываются — тогда бегство, паника, смятение, и разбитые части снова наспех формируются на тыловых рубежах. Наступает всеобщее уныние, все кажется безнадежным, и солдаты, смертельно усталые, грязные, сидят, забившись по своим норам, и клянут свою страну, которую они от рождения осуждены защищать. Даже самые храбрые и ответственные могут иногда затосковать и подумать: хорошо бы удрать с поля боя, от невыносимых этих тягот, и пожить, как трава растет, жизнью цветов, деревьев и птичьих стай, с их простыми радостями. Стоит ли все это таких жертв? Не бессмысленна ли битва? Да и сама победа? Что это за страна такая, у которой нет границ? Как прикажете ее защищать? Да и победы не ставятся ни во что и не дают результата, все остается столь же неопределенно. Сплошные бои, сплошные жертвы, и родина не запомнит храбрецов, уснувших вечным сном в ее земле, ибо она слишком необъятна и герои ее бесчисленны и безымянны. Что за участь суждена нам!
Но когда наступает ночь, кое-кто встает и оглядывает при свете звезд разоренную, покинутую землю, где так много бойцов пало в сражении. И они берут оружие и под прикрытием ночи снова, крадучись, идут вперед.
Интересно бы знать: кто же нас все-таки предал? Мы побеждали, мы, как никогда, шли от победы к победе — и вдруг произошло это предательство. Позиции были оставлены, словно по какому-то секретному приказу, хотя, казалось, они были выгоднее, чем когда-либо. Правда, они были очень уж далеко выдвинуты вперед и лишь на отдельных участках укреплены как следует, хотя солдаты, там находившиеся, ничего про это не знали. Но все равно их можно было, наверное, удержать. Или хотя бы защищать. Почему они были просто-напросто оставлены?!
Кто отдает приказы? Высшее командование, разумеется. Я не думаю, что все началось с рядовых, что это они первые дрогнули. Хотя потом уже, когда все начало трещать, все пошатнулось, они-то и стали зачинщиками этих оргий отчаяния и пораженчества.
Нет, я думаю, предали именно те, кто приказывал нам идти вперед, к самым опасным рубежам, кто гнал нас к пределам величия, призывал к самопожертвованию и подвигу во имя победы. Их приказы были двусмысленны. Сами они двойственны по своей сути!
Мечтатели — предатели!
Все стремится к победе. Но все стремится и к краху, гибели. Когда вершина достигнута — пропасть как бы ближе всего, и именно на высоте чувствуешь, как она притягивает, засасывает. Как раз самые высокие точки человеческих устремлений, пики культуры, пики совершенства суть очаги сомнения; как раз в высших слоях начинается процесс разложения культуры. Всякая данная культура несет в себе начало распада, нечто, что разъедает ее. На более ранних этапах это еще не опасно. Даже напротив. Ведь яд в малых дозах оказывает стимулирующее действие. Это даже придает драгоценным камням в царской короне своеобразную прелесть, некое меланхолическое мерцание. Только потом уже становится заметно, что причина — изменения в камнях, предвещающие, что скоро они совсем потеряют блеск.
Странно, просто непостижимо: как это так получается, что разрушительные силы составляют одно целое с силами созидательными, победоносными…
Новенькая корона всего лишь богата и роскошна. Корона накануне своей гибели может быть поистине прекрасна.
Мне запомнилось облако, которое я видел как-то на днях, когда стоял и смотрел на небо сквозь решетку. Оно было похоже на человеческую голову, голову мужчины с благородным, строгим и гордым профилем — воплощение превосходства, возвышенности и изысканности.
Пока я стоял и смотрел, линия профиля постепенно менялась. Сначала своеобразная красота этого лица стала как бы еще явственнее, еще отчетливее проступило самобытное, индивидуальное, но потом в нем появилось что-то внушавшее тревогу, что-то странное и преувеличенное — а дальше уже болезненное, прямо-таки отталкивающее. Лицо будто разлагалось у меня на глазах, не теряя, однако, при этом своей индивидуальности, не лишаясь сходства со своим прежним «я». Постепенно оно превратилось как бы в лицо прокаженного, потеряло отчетливость, расползлось, стало гнить заживо. Наконец на месте выразительного глаза осталась дырка, а подбородок отвалился — вместо головы передо мной был оскаленный череп.
Но даже и у черепа было какое-то сходство с тем прежним, величавым и прекрасным образом, их связывало нечто общее, некая глубоко сокрытая тайна.
Все стремится к цветению. Но все стремится и к самораспаду, к смерти. У каждого цветка есть цветок-двойник, окликающий его из страны вечных сумерек, у каждого дерева — свой двойник, простерший бесплотные ветви во мраке, где все неразличимо, где все суть одно. И именно цветение, зрелость, завершенность подает силам тления знак быть наготове. Именно в высший момент своего развития все стремится к краху, к гибели. Именно победа отдает приказ сложить оружие.
Что это? Тоска всего земного по той стране, из которой все мы вышли? Жажда окунуться в воды тьмы, где все сливается в одно — как это уже было когда-то? Жажда лишиться самого себя и раствориться во всеедином и вечном? И снова возродиться по властному его повелению — оно одно властно вызвать нас из небытия. Медленно высвободиться из его беспредельных объятий, выбраться из мрака забытья — и с радостью, для которой нет названия, вновь ощутить самого себя, но только уже обновленным, созданным опять по-новому. Испытать восторг бытия — будто впервые свершилось чудо творения.
Быть может, царство смерти — это тоже владения жизни? Врата рождения, зачатия, вечное материнское лоно, куда свету нет доступа?
И моя тоска по первому дню творения не есть ли тоска по возрождению?
Восстать из мертвых. Вновь стать как прежде. И в то же время не как прежде. Что же произошло? Не знаю. Но в теле бодрость и свежесть, и на ветках лежит роса. Погрузиться в живую воду — и вот что-то уже не так, как было прежде. Что-то прибавилось, хотя мы и не можем этого определить. Сделан еще шаг вперед, и это совсем новый день, никогда еще не сиявший над землей.
Быть может, так надо и необходимо — чтобы мы снова и снова возвращались со света во мрак, послушные вечному зову? Погружались в небытие, растворяясь в вечном и всеедином? Чтобы могло совершаться величайшее чудо, которое не может происходить при свете дня. Не в том ли значение глуби, мрака? Значение ночи для дня?
Быть может, дневной урожай иначе и нельзя собрать? Лишь урожай на родственной ниве ночи, те бесплотные колосья, что не знают дуновения ветра времени, неколышимы и бестревожны, ибо составляют одно целое с вечным, — они-то и собираются в закрома, все до последнего колоска. Созревающий на земле колос уже готовится обратиться в тлен и прах — и в эту минуту в стране забытья и смерти он созревает для бессмертия, для возрождения.
Не потому ли все в нас именно в высший момент своего развития стремится к краху? Сама любовь к жизни, когда она достигает предельной силы, всякая завершенность, всякий триумф?
Если б я мог в это верить! Верить, что силы разрушения, сама погибель служат жизни и самому значительному в ней. Самому поразительному! Продолжению и обновлению — не просто бесконечному повторению. Что гибель и смерть вовсе не враждебны нам. И что существует единство — не просто раздирающее противоборство. Что в основе основ — целесообразность и глубочайший мир и покой.
Как прекрасно верить! Как тяжко и горько отчаиваться.
Нет, отчаиваться не надо. Да и причин к тому нету. В подобное искушение можно впасть, только если смотришь на то, что вблизи. При виде стен тюрьмы, стен камеры, места нашего заточения. Но не при умении видеть дальше, улавливать взаимосвязь целого, ощущать свою причастность к нему.
Случайное вечно вводит нас в заблуждение. То, что происходит в настоящем, в так называемое наше время, внушает нам преувеличенное представление о малой частице жизни, заслоняя от нас все остальное. Мы просто забываем об остальном. И чем более груба и бесцеремонна в своем натиске внешняя реальность, тем легче забываем мы о той реальности, что кроется под ней.
Но жизнь ни о чем не забывает. Она присутствует всегда, везде одновременно, вся целиком.
Отчаяться! Ведь это значило бы признать, что эта вот клетка, в которой я сейчас сижу, в которой сидят замученные люди-узники, — что это все! Что она и есть жизнь. И что наше кратковременное заключение здесь и есть все, ради чего мы существуем на свете, все, что отпущено нам судьбой. Это значило бы примириться с тем, что ты — заключенный, и только!
Но жизнь не изолирует, не отгораживает нас, а, напротив, связывает с живыми и мертвыми во все времена. Со смертью и возрождением, со всеобщим развитием и обновлением, с бессмертием, с извечным и вечно новым днем творения.
Она рвет оковы времени и пространства. Она есть свобода, свобода, свобода!
Я стою и смотрю на волю сквозь решетку наверху. Смотрю на плывущие облака, как они словно бы проникают одно в другое и рождаются одно из другого, отделяются и снова соединяются — медленный, непрерывный поток превращений. Они составляют некую единую сущность, но бесконечно изменяющуюся, непостоянную. Движущие силы не видны глазу, мне видны лишь результаты: как что-то возникает, изменяется, преображается — не прекращающееся ни на минуту, увлекательное действо разыгрывается в беспредельных просторах вселенной.
Проходит какое-то время, и все постепенно исчезает из глаз, расплывается, тает, улетучивается. Летнее небо теперь голубое и пустое, ничего не осталось.
Ничего?
Нет, сами-то движущие силы остались. Просто сейчас они не воздействуют на что-либо, видимое мне. Я способен различать только видимое. А вообще-то все осталось как прежде.
Если б я не увидел этот мир облаков в вышине, я бы и знать не знал, что там существуют какие-то силы. Вот как мы можем ошибаться!
Стоял бы, смотрел в пустоту и ровно ни о чем не догадывался.
Я часто общаюсь с облаками. Это близкие мне, можно сказать, существа, которые многое мне доверяют. Не самые свои важные тайны, но то, что я способен понять, что можно каким-то образом сообщить мне. Судьбы мелькают мимо, жизнь идет своим чередом: рождение, бытие, смерть. Судьбы облаков, жизнь облаков, летучие аллегории, мимолетный, изменчивый, светлый мир, к жизни которого я причастен. Этот мир — мой.
Окошко расположено так высоко, что земли мне не видно. Я словно бы покинул ее.
А по ночам я общаюсь со звездами. Они сияют совсем близко, сияют своим неземным светом.
Я словно бы погребен — но в безграничных просторах вселенной.
Да, невидимые мне силы на месте. Куда же им деться!
Они не могут прекратить свое существование и не могут никуда улетучиться. Покинуть то, частью чего являются. Они вечны и всегда одинаково деятельны, в равной мере и тогда, когда они не воздействуют на видимое мне, когда они «неживые». Что есть жизнь? Что есть смерть? Не есть ли смерть иная жизнь, непостижимая для нас, поскольку сейчас мы не живем ею?
А когда мы живем той жизнью, то ничего не знаем про эту ?
И граница, которая кажется нам такой окончательной и роковой, не есть граница, разделяющая два разных мира, а всего лишь граница наших восприятий, порожденная нашей неспособностью знать и видеть что-либо, кроме данной реальности. Если б мы были истинно знающими, истинно зрячими, мы бы заметили, что нету вообще никакой границы, что эти два мира — единый мир. Что все суть одно .
Единое материнское объятие, собирающее и охраняющее всех нас. В вечном материнском лоне покоимся мы во тьме забытья, а когда стоим уже у материнских колен, глядя снизу вверх в лицо жизни, мы не можем вспомнить того нашего состояния, оно непостижимо для нас. Тогда мы радуемся ясности и отчетливости, тогда мы целиком в мире дня. И темный мир забытья уже недоступен нашему восприятию. Но мы совсем близко от него, и это не какой-то чуждый нам мир, хотя он и кажется нам чужим. Мы несем в себе его тайны, его загадки, мы — его порождение.
Иначе откуда бы в нас потребность вспомнить?
Вечная жизнь. Конечно же, вечная жизнь есть — это единственно существующее. Как иначе могла бы существовать эта наша жизнь? Как бы она поддерживалась? Она была бы точно остров без гавани, без судов — оскудела бы и зачахла, ей неоткуда было бы брать свои богатства. Если б у нее не было связи с вневременным бытием, с неисчерпаемым целым.
Конечно же, вечная жизнь есть. Мы ведь сами к ней причастны, мы — ее частица.
Нам нечего бояться. Есть неисчислимые сокровища, неисчерпаемые запасы, есть корабли с драгоценными грузами, и есть таинственные гавани в нашей душе, куда они заходят на своих невидимых парусах. Они доставляют свой груз, они всегда в пути.
Нет лишь смерти, нет скудости.
И не пустыми возвращаются корабли из страны живых. Чем мы были, чего достигли, что приобрели — все берется на хранение. Это урожай вечности, и он должен быть собран весь до последнего зернышка. Ни крошки не должно пропасть.
Да и как может что-нибудь пропасть, если сама гибель служит жизни, неотделима от нее, и все, сжатое серпом, уже жаждет возродиться.
Вот почему так важно, чтобы мы жили по совести, чтобы мы представляли собой какую-то ценность, когда придет срок жатвы. Вот почему любая человеческая судьба, любой поступок — все имеет значение.
1 2 3
Бездны разверзлись — и для него они имели смысл. Он ощущал их и в себе самом, в собственной своей душе. Теперь ему предстояло погружаться в эти глубины, чтобы оттуда во всеуслышание обвинять самого себя.
Жизнь наполнилась более возвышенным содержанием. Она стала судьбой, призванием, дорогой страданий. Via dolorosa, некий крестный путь, на который вступил человек. На него, на человека, жизнь могла теперь переложить всю свою боль, все мучительные противоречия. Он способен был терзаться ее грехами — и совершать ее преступления. Он способен был пойти на крест — и сам распинать на кресте.
Кто может оценить значение понятия вины, самоуничижения, раскаяния для зарождения и развития мира человека, для углубления и расширения жизни? Плодотворность такого порядка вещей, когда что-то считается правильным, а что-то неправильным, когда положен конец слепым, бессознательным действиям, когда любое действие не просто бессознательный акт, а поступок существа ответственного, так или иначе влияющий на формирование его «я». Когда души могут низвергаться в бездну вечной погибели и воспарять к высочайшим вершинам чистоты и самоотвержения — благодаря врожденной жажде справедливости. Жизнь тем самым обретает новое измерение, поразительное в своей небывалости.
Без этого нового измерения невозможно было строить мир человека, мир развития личности, духовной борьбы, культуры. Теперь наконец были найдены мерки для определения тех высот и глубин, которых стремилась достигнуть жизнь и которые человеческая душа должна была вместить в себя. И повеяло предчувствием трагического величия, и уже угадывалось все богатство оркестровки. И симфония зазвучала в полную силу голосами ликования и скорби, и лейтмотив, мощный мотив судьбы, прорвался, набирая силу, неся борьбу и освобождение, звуча все отчетливее, все ярче.
Зло и добро, добродетель и грех, восхождение из бездны к вершинам чистоты и света. Царство человека! Судьба человека!
Новый, девственный край, плодородный и беспредельный. Изобилие, изобилие. Край надежд, обретенный в борьбе.
Но в качестве платы за все завоевания, за все приобретения — невыносимое страдание. Трагическое напряжение никогда не ослабевает, по мере развития драмы оно будет лишь нарастать, потому что конфликт неразрешим и останется неразрешимым. Потому что масштабы противоречий растут вместе с масштабами самой жизни, потому что развитие идет вширь и все происходящее есть продолжение творческого акта через человека.
Зачем требовать от нас так много! Почему мы должны мочь невозможное! Зачем предъявлять к нам такие высокие требования, что мы все равно никогда не сможем их выполнить! Почему наше счастье должно приноситься в жертву чему-то настолько великому и трудному, что оно несовместимо с понятием счастья!
Почему мы обязаны быть избранными?!
Можно спрашивать. Можно жаловаться.
Но человеку остается только бороться. Продолжать сражение, ход которого подводит его ко все более открытым позициям, к неусыпному бодрствованию на передней линии окопов. А границы все время раздвигаются: владения человека безграничны, они все расширяются за счет пока еще ничейной земли — такова наша родина, за которую мы сражаемся, побеждая и умирая. Иногда позиции прорываются — тогда бегство, паника, смятение, и разбитые части снова наспех формируются на тыловых рубежах. Наступает всеобщее уныние, все кажется безнадежным, и солдаты, смертельно усталые, грязные, сидят, забившись по своим норам, и клянут свою страну, которую они от рождения осуждены защищать. Даже самые храбрые и ответственные могут иногда затосковать и подумать: хорошо бы удрать с поля боя, от невыносимых этих тягот, и пожить, как трава растет, жизнью цветов, деревьев и птичьих стай, с их простыми радостями. Стоит ли все это таких жертв? Не бессмысленна ли битва? Да и сама победа? Что это за страна такая, у которой нет границ? Как прикажете ее защищать? Да и победы не ставятся ни во что и не дают результата, все остается столь же неопределенно. Сплошные бои, сплошные жертвы, и родина не запомнит храбрецов, уснувших вечным сном в ее земле, ибо она слишком необъятна и герои ее бесчисленны и безымянны. Что за участь суждена нам!
Но когда наступает ночь, кое-кто встает и оглядывает при свете звезд разоренную, покинутую землю, где так много бойцов пало в сражении. И они берут оружие и под прикрытием ночи снова, крадучись, идут вперед.
Интересно бы знать: кто же нас все-таки предал? Мы побеждали, мы, как никогда, шли от победы к победе — и вдруг произошло это предательство. Позиции были оставлены, словно по какому-то секретному приказу, хотя, казалось, они были выгоднее, чем когда-либо. Правда, они были очень уж далеко выдвинуты вперед и лишь на отдельных участках укреплены как следует, хотя солдаты, там находившиеся, ничего про это не знали. Но все равно их можно было, наверное, удержать. Или хотя бы защищать. Почему они были просто-напросто оставлены?!
Кто отдает приказы? Высшее командование, разумеется. Я не думаю, что все началось с рядовых, что это они первые дрогнули. Хотя потом уже, когда все начало трещать, все пошатнулось, они-то и стали зачинщиками этих оргий отчаяния и пораженчества.
Нет, я думаю, предали именно те, кто приказывал нам идти вперед, к самым опасным рубежам, кто гнал нас к пределам величия, призывал к самопожертвованию и подвигу во имя победы. Их приказы были двусмысленны. Сами они двойственны по своей сути!
Мечтатели — предатели!
Все стремится к победе. Но все стремится и к краху, гибели. Когда вершина достигнута — пропасть как бы ближе всего, и именно на высоте чувствуешь, как она притягивает, засасывает. Как раз самые высокие точки человеческих устремлений, пики культуры, пики совершенства суть очаги сомнения; как раз в высших слоях начинается процесс разложения культуры. Всякая данная культура несет в себе начало распада, нечто, что разъедает ее. На более ранних этапах это еще не опасно. Даже напротив. Ведь яд в малых дозах оказывает стимулирующее действие. Это даже придает драгоценным камням в царской короне своеобразную прелесть, некое меланхолическое мерцание. Только потом уже становится заметно, что причина — изменения в камнях, предвещающие, что скоро они совсем потеряют блеск.
Странно, просто непостижимо: как это так получается, что разрушительные силы составляют одно целое с силами созидательными, победоносными…
Новенькая корона всего лишь богата и роскошна. Корона накануне своей гибели может быть поистине прекрасна.
Мне запомнилось облако, которое я видел как-то на днях, когда стоял и смотрел на небо сквозь решетку. Оно было похоже на человеческую голову, голову мужчины с благородным, строгим и гордым профилем — воплощение превосходства, возвышенности и изысканности.
Пока я стоял и смотрел, линия профиля постепенно менялась. Сначала своеобразная красота этого лица стала как бы еще явственнее, еще отчетливее проступило самобытное, индивидуальное, но потом в нем появилось что-то внушавшее тревогу, что-то странное и преувеличенное — а дальше уже болезненное, прямо-таки отталкивающее. Лицо будто разлагалось у меня на глазах, не теряя, однако, при этом своей индивидуальности, не лишаясь сходства со своим прежним «я». Постепенно оно превратилось как бы в лицо прокаженного, потеряло отчетливость, расползлось, стало гнить заживо. Наконец на месте выразительного глаза осталась дырка, а подбородок отвалился — вместо головы передо мной был оскаленный череп.
Но даже и у черепа было какое-то сходство с тем прежним, величавым и прекрасным образом, их связывало нечто общее, некая глубоко сокрытая тайна.
Все стремится к цветению. Но все стремится и к самораспаду, к смерти. У каждого цветка есть цветок-двойник, окликающий его из страны вечных сумерек, у каждого дерева — свой двойник, простерший бесплотные ветви во мраке, где все неразличимо, где все суть одно. И именно цветение, зрелость, завершенность подает силам тления знак быть наготове. Именно в высший момент своего развития все стремится к краху, к гибели. Именно победа отдает приказ сложить оружие.
Что это? Тоска всего земного по той стране, из которой все мы вышли? Жажда окунуться в воды тьмы, где все сливается в одно — как это уже было когда-то? Жажда лишиться самого себя и раствориться во всеедином и вечном? И снова возродиться по властному его повелению — оно одно властно вызвать нас из небытия. Медленно высвободиться из его беспредельных объятий, выбраться из мрака забытья — и с радостью, для которой нет названия, вновь ощутить самого себя, но только уже обновленным, созданным опять по-новому. Испытать восторг бытия — будто впервые свершилось чудо творения.
Быть может, царство смерти — это тоже владения жизни? Врата рождения, зачатия, вечное материнское лоно, куда свету нет доступа?
И моя тоска по первому дню творения не есть ли тоска по возрождению?
Восстать из мертвых. Вновь стать как прежде. И в то же время не как прежде. Что же произошло? Не знаю. Но в теле бодрость и свежесть, и на ветках лежит роса. Погрузиться в живую воду — и вот что-то уже не так, как было прежде. Что-то прибавилось, хотя мы и не можем этого определить. Сделан еще шаг вперед, и это совсем новый день, никогда еще не сиявший над землей.
Быть может, так надо и необходимо — чтобы мы снова и снова возвращались со света во мрак, послушные вечному зову? Погружались в небытие, растворяясь в вечном и всеедином? Чтобы могло совершаться величайшее чудо, которое не может происходить при свете дня. Не в том ли значение глуби, мрака? Значение ночи для дня?
Быть может, дневной урожай иначе и нельзя собрать? Лишь урожай на родственной ниве ночи, те бесплотные колосья, что не знают дуновения ветра времени, неколышимы и бестревожны, ибо составляют одно целое с вечным, — они-то и собираются в закрома, все до последнего колоска. Созревающий на земле колос уже готовится обратиться в тлен и прах — и в эту минуту в стране забытья и смерти он созревает для бессмертия, для возрождения.
Не потому ли все в нас именно в высший момент своего развития стремится к краху? Сама любовь к жизни, когда она достигает предельной силы, всякая завершенность, всякий триумф?
Если б я мог в это верить! Верить, что силы разрушения, сама погибель служат жизни и самому значительному в ней. Самому поразительному! Продолжению и обновлению — не просто бесконечному повторению. Что гибель и смерть вовсе не враждебны нам. И что существует единство — не просто раздирающее противоборство. Что в основе основ — целесообразность и глубочайший мир и покой.
Как прекрасно верить! Как тяжко и горько отчаиваться.
Нет, отчаиваться не надо. Да и причин к тому нету. В подобное искушение можно впасть, только если смотришь на то, что вблизи. При виде стен тюрьмы, стен камеры, места нашего заточения. Но не при умении видеть дальше, улавливать взаимосвязь целого, ощущать свою причастность к нему.
Случайное вечно вводит нас в заблуждение. То, что происходит в настоящем, в так называемое наше время, внушает нам преувеличенное представление о малой частице жизни, заслоняя от нас все остальное. Мы просто забываем об остальном. И чем более груба и бесцеремонна в своем натиске внешняя реальность, тем легче забываем мы о той реальности, что кроется под ней.
Но жизнь ни о чем не забывает. Она присутствует всегда, везде одновременно, вся целиком.
Отчаяться! Ведь это значило бы признать, что эта вот клетка, в которой я сейчас сижу, в которой сидят замученные люди-узники, — что это все! Что она и есть жизнь. И что наше кратковременное заключение здесь и есть все, ради чего мы существуем на свете, все, что отпущено нам судьбой. Это значило бы примириться с тем, что ты — заключенный, и только!
Но жизнь не изолирует, не отгораживает нас, а, напротив, связывает с живыми и мертвыми во все времена. Со смертью и возрождением, со всеобщим развитием и обновлением, с бессмертием, с извечным и вечно новым днем творения.
Она рвет оковы времени и пространства. Она есть свобода, свобода, свобода!
Я стою и смотрю на волю сквозь решетку наверху. Смотрю на плывущие облака, как они словно бы проникают одно в другое и рождаются одно из другого, отделяются и снова соединяются — медленный, непрерывный поток превращений. Они составляют некую единую сущность, но бесконечно изменяющуюся, непостоянную. Движущие силы не видны глазу, мне видны лишь результаты: как что-то возникает, изменяется, преображается — не прекращающееся ни на минуту, увлекательное действо разыгрывается в беспредельных просторах вселенной.
Проходит какое-то время, и все постепенно исчезает из глаз, расплывается, тает, улетучивается. Летнее небо теперь голубое и пустое, ничего не осталось.
Ничего?
Нет, сами-то движущие силы остались. Просто сейчас они не воздействуют на что-либо, видимое мне. Я способен различать только видимое. А вообще-то все осталось как прежде.
Если б я не увидел этот мир облаков в вышине, я бы и знать не знал, что там существуют какие-то силы. Вот как мы можем ошибаться!
Стоял бы, смотрел в пустоту и ровно ни о чем не догадывался.
Я часто общаюсь с облаками. Это близкие мне, можно сказать, существа, которые многое мне доверяют. Не самые свои важные тайны, но то, что я способен понять, что можно каким-то образом сообщить мне. Судьбы мелькают мимо, жизнь идет своим чередом: рождение, бытие, смерть. Судьбы облаков, жизнь облаков, летучие аллегории, мимолетный, изменчивый, светлый мир, к жизни которого я причастен. Этот мир — мой.
Окошко расположено так высоко, что земли мне не видно. Я словно бы покинул ее.
А по ночам я общаюсь со звездами. Они сияют совсем близко, сияют своим неземным светом.
Я словно бы погребен — но в безграничных просторах вселенной.
Да, невидимые мне силы на месте. Куда же им деться!
Они не могут прекратить свое существование и не могут никуда улетучиться. Покинуть то, частью чего являются. Они вечны и всегда одинаково деятельны, в равной мере и тогда, когда они не воздействуют на видимое мне, когда они «неживые». Что есть жизнь? Что есть смерть? Не есть ли смерть иная жизнь, непостижимая для нас, поскольку сейчас мы не живем ею?
А когда мы живем той жизнью, то ничего не знаем про эту ?
И граница, которая кажется нам такой окончательной и роковой, не есть граница, разделяющая два разных мира, а всего лишь граница наших восприятий, порожденная нашей неспособностью знать и видеть что-либо, кроме данной реальности. Если б мы были истинно знающими, истинно зрячими, мы бы заметили, что нету вообще никакой границы, что эти два мира — единый мир. Что все суть одно .
Единое материнское объятие, собирающее и охраняющее всех нас. В вечном материнском лоне покоимся мы во тьме забытья, а когда стоим уже у материнских колен, глядя снизу вверх в лицо жизни, мы не можем вспомнить того нашего состояния, оно непостижимо для нас. Тогда мы радуемся ясности и отчетливости, тогда мы целиком в мире дня. И темный мир забытья уже недоступен нашему восприятию. Но мы совсем близко от него, и это не какой-то чуждый нам мир, хотя он и кажется нам чужим. Мы несем в себе его тайны, его загадки, мы — его порождение.
Иначе откуда бы в нас потребность вспомнить?
Вечная жизнь. Конечно же, вечная жизнь есть — это единственно существующее. Как иначе могла бы существовать эта наша жизнь? Как бы она поддерживалась? Она была бы точно остров без гавани, без судов — оскудела бы и зачахла, ей неоткуда было бы брать свои богатства. Если б у нее не было связи с вневременным бытием, с неисчерпаемым целым.
Конечно же, вечная жизнь есть. Мы ведь сами к ней причастны, мы — ее частица.
Нам нечего бояться. Есть неисчислимые сокровища, неисчерпаемые запасы, есть корабли с драгоценными грузами, и есть таинственные гавани в нашей душе, куда они заходят на своих невидимых парусах. Они доставляют свой груз, они всегда в пути.
Нет лишь смерти, нет скудости.
И не пустыми возвращаются корабли из страны живых. Чем мы были, чего достигли, что приобрели — все берется на хранение. Это урожай вечности, и он должен быть собран весь до последнего зернышка. Ни крошки не должно пропасть.
Да и как может что-нибудь пропасть, если сама гибель служит жизни, неотделима от нее, и все, сжатое серпом, уже жаждет возродиться.
Вот почему так важно, чтобы мы жили по совести, чтобы мы представляли собой какую-то ценность, когда придет срок жатвы. Вот почему любая человеческая судьба, любой поступок — все имеет значение.
1 2 3