Именно в этот момент раздается телефонный звонок, и Вайет проклинает себя и весь мир. Телефон звонит десять раз и умолкает. А буквально через полминуты в городе поднимается оглушительная пальба, праздничные толпы начинают ходить ходуном, радуясь появлению на свет трех новеньких нулей.
Прощай, тысяча девятьсот девяносто девятый.
Еще через час свистопляска заканчивается. Мир не перевернулся. Здесь мало что изменилось — или это не так? Вайет не может уснуть — он не сможет спать еще несколько дней; для его организма такие понятия как «сон» и «ативан» давно неразделимы.
Температура тела продолжает падать, и он пытается докричаться до соседей, чтобы те пришли и избавили его от безумной идеи, но шум дождя, сливаясь с шумом ручья, перекрывает все крики, и даже ему самому собственный голос кажется сдавленным, еще до того как слова вырываются из окончательно задубевшего тела. Попытка высвободиться лишила последних сил. Похоже, он застрял всерьез.
Около трех часов ночи мозг восстает против своего хозяина. Глаза забегали — еще немного, и случится припадок. Костлявая рука стиснула череп. Дыхание сделалось прерывистым и натужным. Он ощущает каждый свой вдох, но как бы издалека, продолжая удаляться все дальше и дальше.
«Холодно, — думает он. — Холодно». Этим все и закончится — холодом. Все три куртки промокли насквозь. Ему кажется, что в доме снова звонит телефон, но он не уверен, что ему не почудилось. Ему хочется лишь одного — чтобы скорее закончился этот холод. Мечтая об этом, он вспоминает, как впервые попробовал «ативан», который сразу ему понравился. Он вспоминает шутливый разговор с терапевтом на тему гипотетической зависимости.
— А что если я подсяду на эту штуку?
— Не подсядете.
— А что если я все-таки подсяду, а фабрика, производящая «ативан» сгорит — что мне делать тогда?
Оба натужно рассмеялись.
И вот сейчас в Тихом океане, где-то там чуть западнее Гонолулу, окончательно завершается век. Пересекается международная линия смены дат, и в это время Вайету мерещится горящая фабрика; будто он стоит у огня и греет руки, греет тело, греет внутренности, — и оставляет двадцатый век, а двадцатый век оставляет его.
1 2
Прощай, тысяча девятьсот девяносто девятый.
Еще через час свистопляска заканчивается. Мир не перевернулся. Здесь мало что изменилось — или это не так? Вайет не может уснуть — он не сможет спать еще несколько дней; для его организма такие понятия как «сон» и «ативан» давно неразделимы.
Температура тела продолжает падать, и он пытается докричаться до соседей, чтобы те пришли и избавили его от безумной идеи, но шум дождя, сливаясь с шумом ручья, перекрывает все крики, и даже ему самому собственный голос кажется сдавленным, еще до того как слова вырываются из окончательно задубевшего тела. Попытка высвободиться лишила последних сил. Похоже, он застрял всерьез.
Около трех часов ночи мозг восстает против своего хозяина. Глаза забегали — еще немного, и случится припадок. Костлявая рука стиснула череп. Дыхание сделалось прерывистым и натужным. Он ощущает каждый свой вдох, но как бы издалека, продолжая удаляться все дальше и дальше.
«Холодно, — думает он. — Холодно». Этим все и закончится — холодом. Все три куртки промокли насквозь. Ему кажется, что в доме снова звонит телефон, но он не уверен, что ему не почудилось. Ему хочется лишь одного — чтобы скорее закончился этот холод. Мечтая об этом, он вспоминает, как впервые попробовал «ативан», который сразу ему понравился. Он вспоминает шутливый разговор с терапевтом на тему гипотетической зависимости.
— А что если я подсяду на эту штуку?
— Не подсядете.
— А что если я все-таки подсяду, а фабрика, производящая «ативан» сгорит — что мне делать тогда?
Оба натужно рассмеялись.
И вот сейчас в Тихом океане, где-то там чуть западнее Гонолулу, окончательно завершается век. Пересекается международная линия смены дат, и в это время Вайету мерещится горящая фабрика; будто он стоит у огня и греет руки, греет тело, греет внутренности, — и оставляет двадцатый век, а двадцатый век оставляет его.
1 2