– Бажи? – И видя, что тот не понимает, перешел на русский: – Нацальник?
Русский судорожно глотнул.
– Моя фамилия Энгельгардт… – с трудом выговорил он, – немедленно сообщите русскому консулу в Айгуне…
Курбан достал из ножен длинный тесак и, убрав поднятую в жесте обороны пухлую белую руку, взрезал пропитанный кровью полувоенный сюртук. Осмотрел рану, покривился и сунул тесак обратно в ножны.
– Я требую, чтобы вы сообщили консулу… – уже теряя сознание, пробормотал русский.
Курбан вздохнул, примерился, оторвал русского от земли и с усилием взвалил огромное рыхлое тело на спину.
* * *
То, что оторваться удалось, поручик сообразил быстро, но столь же быстро стало ясно и то, что он заплутал. Свернув направо в полутора верстах от устья речушки и перевалив через пологий бугор, Семенов рассчитывал таким же распадком вернуться на берег. Однако ни спустя четверть часа, ни даже через час Амура так и не увидел. А тем временем вокруг стремительно темнело.
Семенов благоразумно погнал трофейную лошадь на ближайший холм, сориентировался по россыпям желтых огней русского Благовещенска и китайского Айгуня, подтвердил себе, что выбрал верное направление, и снова попытался выбраться к Амуру. Но бесчисленные холмы были разбросаны столь прихотливо, что он снова заплутал.
Он проклял все – от своего мальчишеского поступка воспользоваться услугами китайца и пересечь Амур несколькими верстами ниже главных пограничных постов до самой идеи начать новую жизнь в далекой, враждебной стране. И только через три с лишним часа, глубокой ночью, все-таки добрался до места.
Китайскую таможню Семенов нашел быстро, но убедился, что она уже закрыта, а все переправившиеся сегодня русские уже разошлись по квартирам, а то и тронулись в путь. Тогда он кинулся искать консульство, но вскоре сообразил, что понятия не имеет, где оно может находиться. И лишь увидев двухэтажное здание с густо зарешеченными окнами, он понял, что ему наконец-то повезло и это либо тюрьма, либо полицейский участок.
– Где мне найти начальника полиции? – хриплым, не своим голосом спросил он у одетого в странную, до колен, рубаху вооруженного трехлинейкой постового.
Тот качнул выбритым лбом и ответил что-то на китайском – быстро и непонятно.
Семенов чертыхнулся и попытался пройти внутрь участка, но постовой жестко отбросил его назад.
– Я русский подданный, – уже зверея, с угрозой произнес Семенов. – И на экспедицию Его Величества совершено нападение! На вашей территории! Пятеро убиты!
Постовой сделал отсутствующее выражение лица, так, словно Семенов и не существовал, и тогда поручик совсем потерял голову. Он бросился на него, схватил за грудки и, тряся изо всех сил, завопил:
– Мне просто нужен ваш начальник полиции! Ты понимаешь?!
Постовой перехватил его за кисть, повернул, и в следующее мгновение Семенов оказался на коленях, а еще через несколько секунд его подхватили и, завернув руки за спину, втащили внутрь и поволокли по узкому длинному коридору. Затолкали в маленькую, тускло освещенную комнату, обыскали карманы, отобрали все, что нашли, и так же стремительно сунули в камеру за тяжелой железной дверью.
* * *
Довольно быстро русский начал кашлять и пускать кровавую слюну, и Курбан с неодобрением покачал головой. Он уже видел, что, скорее всего, задето легкое. Быстро перебрав оставшиеся от бабушки запасы целебных трав, он отобрал несколько из них, аккуратно, чтобы не потревожить раненого, срезал с него китель и тщательно обработал входное пулевое отверстие. Теперь нужно было вытащить пулю.
Курбан развел в кане огонь, поставил греться котел с водой, достал записанные на длинных лентах розового шелка бабушкины рецепты и разложил на гладком черном валуне все ножи, что у него были. Подергал русского за красивую бороду и, когда тот открыл глаза, с трудом вспоминая все, чему выучил его когда-то русский священник, произнес:
– Спать не надо. На меня смотри, бисово отродье.
Русский непонимающе моргнул.
– Лечить надо, – пояснил Курбан и, убедившись, что русский понял, нырнул за полог – в святилище.
Оставив русского начальника в живых, духи уже дали ему знак, но он еще должен был выяснить, для чего им нужен русский – тем более живой. Курбан опустился перед статуей угасающего Будды и, молитвенно сложив руки перед собой, прикрыл глаза; некоторое время прождал и разочарованно вздохнул: откровение не приходило.
Тогда он расстелил перед Буддой гладкий гремящий кусок бараньей кожи, вымоченной в семи травах, и достал из особого мешка никогда не бывшие в детских руках альчики. Бросил и поразился: косточки ясно показали, что Будде нужен сам русский!
– Веселое сегодня настроение у благороднейшего Будды. Все шутит… – укоризненно покачал головой Курбан, кинул альчики еще раз и обомлел: кости сложились на коже самым невероятным образом, четко выстроив недвусмысленно читаемый символ «Жертва».
Курбан глотнул. Он знал, что иногда боги не удовлетворяются бараньей кровью; даже его бабушка – тогда, тридцать шесть лет назад, – смогла отыскать его в доме русского попа лишь после того, как принесла в жертву Отхан-Эхе – Матушке-огню – купленного за сорок лянов новорожденного китайчонка.
Он похолодел и, понимая, что смертельно оскорбляет этим богов, бросил альчики в третий раз – на тот случай, если вышла ошибка. Бросок был слишком силен, так что косточки раскатились во все стороны, но даже так он видел: кости снова сложились в символ «Жертва»! Вот только теперь этот символ был перевернут вверх ногами…
Это было смертельно опасно – для него в первую очередь. А потому Курбан трясущимися руками собрал и сунул обратно в мешок альчики, свернул трубочкой баранью кожу и, беспрерывно кланяясь гневно пронзающему его испепеляющим взглядом нефритовому Шакья-Мине-Бурхану, попятился прочь. Выбрался за полог и только здесь осмелился с облегчением выдохнуть. По крайней мере, теперь он точно знал, что нужно для выздоровления сидящей в статуе души-сульде.
Русский начальник был в сознании. Видя, что абориген поставил воду на огонь и даже достал какие-то пусть и исписанные иероглифами, но относительно чистые тряпки, он почти совсем успокоился.
– Там… в кителе… в кармане… – беспрерывно покашливая и пуская розовую пену, выдавил он, – там… два рубля серебром…
Курбан внимательно слушал.
– Так ты, братец, возьми их себе на водку… – закончил мысль русский и с чувством исполненного долга прикрыл глаза.
Орус-бажи был так уверен в своей начальственной власти, что нисколько не встревожился – ни когда Курбан его раздевал, ни когда Курбан, вскипятив воду, бережно обмывал его белое полное тело в отваре из семи священных трав, ни когда обкуривал его сандалом и смирной с головы до пят. И только оказавшись у самого подножия пованивающей тухлой кровью нефритовой статуи, русский забеспокоился:
– И, кстати, ты послал кого-нибудь в консульство?
Курбан проверил большим пальцем остроту лезвия жертвенного кремниевого ножа, не давая русскому увернуться, прижал его руки своими коленями, а голову – рукой прямо к стопам Будды и быстро провел ножом по булькнувшему белому горлу.
Не обращая внимания на хрипы и клокотание и продолжая удерживать хаотично дергающееся, агонизирующее полное тело, он аккуратно собрал жертвенную кровь в глубокую нефритовую чашу и, громко воздав хвалу благороднейшему из благороднейших Будд, поднес ее к каменному лицу. Мазнул кровью по губам, прочертил на зеленоватом лбу и округлых щеках три креста, а остальную просто вылил сверху.
Тело русского начальника дернулось еще один – последний – раз и замерло, а Курбан впился глазами в каменное лицо, пытаясь угадать в стекающих по нему вязких коричневых струях свое будущее. И впервые за много лет ничего не видел.
Нет, он не мог ошибиться! И бывший полковой писарь, а ныне самый сильный святой всего Уч-Курбустана совершенно точно объявил, чего хочет. Да и альчики легли так, как надо! Трижды! И тем не менее Будда молчал.
– Ты будешь говорить?! – разозлился Курбан. – Чего молчишь?! Или, пока там на небе сидел, говорить разучился?!
И тогда Будда улыбнулся ему этой своей особенной улыбкой и тут же стал пустым и холодным.
Курбан растерянно моргнул, а затем подскочил, схватил жирник и бросился к статуе. Вгляделся в каменные глаза, ударил себя кулаком в лоб и горестно взвыл.
Будда был мертв.
* * *
В августе 1897 года Его Величество Вильгельм II по приглашению Его Величества Николая II выехал в Петергоф – не без колебаний.
Для колебаний были более чем веские причины. Россия все прочнее укрепляла свои позиции на Дальнем Востоке, а после соглашения о строительстве Китайско-Восточной железной дороги – и в самом Китае. И германский император вовсе не был уверен, что русский царь, а точнее, те военно-политические круги, что управляют им с момента коронации, позволят Германии обосноваться там же. А нужда обосноваться в Китае была.
Колоссальная юго-восточная держава с прекрасным климатом, дешевыми рабочими руками и недалекой старой женщиной в качестве императрицы во главе всегда была, да и поныне оставалась самым привлекательным колониальным резервом для молодой энергичной Европы.
Собственно, судьба Китая была предрешена еще в 1889 году, на Берлинском конгрессе, когда великие державы подтвердили неотъемлемое право любой нации добиваться любой территории, которую она способна удержать силой. Правда, пока до Китая руки не доходили – хватало проблем и с колоссальным «испанским наследством». Однако ситуация менялась на глазах. Португальцы все прочнее врастали в Макао, британцы сделали в Китае колоссальные состояния на торговле опиумом, а русские определенно собирались отхватить себе Маньчжурию.
Вильгельм понимал, что рано или поздно наступит и последняя фаза, когда все великие морские державы кинутся делить этот роскошный восточный пирог, и вот тогда победит тот, у кого будут наиболее удачно расположенные военно-морские базы. Для этого Германии и была нужна бухта Циндао, она же Киао-Чао.
Вот только на пути к этой бухте теперь стояла Россия – единственный, но весьма и весьма серьезный военный союзник Поднебесной.
Вильгельм недовольно крякнул.
«Хотя, с другой стороны, – подумал он, – Россия еще и немецкий союзник, и, случись европейцам делить Китай на колонии, а к тому все идет, кто, как не я, поможет брату Николя в борьбе с англичанами?»
Вильгельм нервно поскреб щеку и остановил взгляд на привезенной ему из Китая нефритовой статуэтке гневного воплощения Будды – ШакьяСинха. Как это ни странно, сейчас ему казалось, что древнее восточное божество с искаженным яростью лицом улыбается.
«России – Порт-Артур; нам – Циндао… Неужели не согласится? – улыбнулся Будде Вильгельм. – Надо с Муравьевым поговорить – пусть объяснит своему монарху, с кем ему лучше дружить – с этими косоглазыми или с нами».
Вильгельм еще раз глянул на статуэтку Будды, но на этот раз камень так и оставался камнем – холодным и мертвым.
«И вообще, – внезапно подумал император, – хочет этого Россия или не хочет, будет вместе с нами или нет, а Германии давно пора готовиться к большой войне в Китае, и побыстрее… пока эта старая дура у власти…»
* * *
В этот день Милостивая и Благодетельная; Главная, Охраняемая и Здоровая; Глубокая, Ясная и Спокойная; Величавая, Верная и Долголетняя; а также Чтимая, Высочайшая, Мудрая, Возвышенная и Лучезарная Великая Императрица Цыси находилась в крайне дурном расположении духа.
Проснувшись, как всегда, около пяти утра, она первым делом выкурила трубку «крема счастья и долголетия», с наслаждением пуская ноздрями божественный опиумный дым. Но она уже знала, что годы берут свое, а потому облегчение будет недолгим – до следующей, послеобеденной трубки.
К восьми утра, все еще находясь в этом дивном настроении, она прошла в Зал Радости и Долголетия и, сделав евнуху слабый знак рукой, с удовольствием понаблюдала, как ме-е-едленно откидывается дверная занавеска и покорно застывшие в зале княжны и фрейлины так же медленно и почтительно кланяются и хором, нараспев, голос в голос произносят:
– Жела-аем благополу-учия Ста-арому преедку…
Цыси улыбнулась. Ей нравился этот неофициальный титул, ибо едва кто-то из крупных сановников и князей начинал ссылаться на заветы предков, ему сразу же поясняли, что Старая Будда и сама – предок, а потому все сомнения в мудрости ее решений не просто излишни – они богохульны.
А затем она села в свое кресло из сандала и, все так же ме-едленно отправляя в рот остывшие до нужной температуры яства, смотрела, как становится на колени Главноуправляющий, как достает он из желтых лаковых коробок свитки и один за другим подает их фрейлине, а уже та – Ей, Великой Императрице Цыси.
И вот тогда начались неприятности. Уже в четвертом или пятом свитке Цыси обнаружила доклад Государственного цензора, в котором он фактически обвинял двор, а значит, и ее – Мать и Отца всего народа Поднебесной – в развале страны.
Цыси остановила рассеянный взгляд на Главноуправляющем, и тот мгновенно покрылся густой сетью бисеринок пота. Они оба знали, что просто казнить происходящего из могучего и знатного рода цензора нельзя. Как не выйдет и заткнуть рот этому – судя по докладу – совершенно отчаявшемуся сановнику. Но оба точно так же знали, что неуязвимых в Поднебесной нет – по крайней мере, до тех пор, пока у власти Великая Цыси.
«Надо бы даровать этому цензору самоубийство… – подумала она. – При случае…» Но настроение уже было испорчено.
Затем к одиннадцати был второй завтрак – уже для сановников, и Мудрая и Лучезарная съела немного теплой маисовой каши, время от времени поглядывая на актеров, старательно играющих пьесу из жизни предков, и посылая от себя смиренно вкушающим – каждый на своем месте – сановникам традиционный маньчжурский «кеш» – немного еды в дар как знак благоволения. И только затем она приступила к по-настоящему сложной задаче.
Проблема и впрямь была серьезной: император Гуансюй, ее неблагодарный племянник, которого она опекала уже третий десяток лет, категорически не желал ложиться в одну постель с назначенной ему женой, происходящей, как и сама Цыси, из желтознаменного рода Нара.
Каждый день евнух из Палаты Важных Дел приносил Великой Императрице специальную книгу регистрации императорских соитий, и каждый день графа, в которой она рассчитывала найти запись о том, что император наконец-то осчастливил свою жену, оказывалась пустой. Напротив, из записей следовало, что этот негодный мальчишка только и делал, что тратил бесценное «драконово семя» на драгоценную наложницу Чжэнь из рода Татара! Это было невыносимо.
Цыси подала еле приметный знак рукой, и евнух немедленно подал ей уже вторую с утра трубку с опиумом. Императрица жадно затянулась и стремительно погрузилась в мир грез. Вот только на этот раз они вовсе не были приятными – скорее наоборот. Потому что ее снова коснулось ее прошлое…
Совсем еще девочкой с поэтическим именем Орхидея она попала во дворец в качестве претендентки в наложницы, и только Небо знает, через что ей пришлось пройти, чтобы возвысить свой род до вершины власти.
Цыси поморщилась. Первыми на ее пути встали эти смазливые наложницы-китаянки, к которым нет-нет да и захаживал Его Величество. Подкупив евнухов, Орхидея одну за другой отлавливала мерзавок и, обвинив в государственной измене, приказывала бить палками и гонять босиком по щебенке, выпытывая признание.
Цыси усмехнулась. Еле семенившие на с детства изуродованных бинтами ногах китаянки и по ровной-то поверхности едва передвигались, а уж когда попадали на щебенку, держались недолго и сознавались. И вот тогда она их с полным правом топила в пруду – одну за другой.
Скоро все они – кроме Его Величества, разумеется, – знали, кому принадлежит драгоценное «драконово семя».
Но семя переболевшего сифилисом Сяньфэна было слабым, и когда лишь чудом одной из наложниц по имени Чу Ин удалось забеременеть, Орхидея поняла, что второго шанса не будет. Восемь долгих месяцев – с риском быть преданной, раскрытой и казненной – она талантливо имитировала беременность… и все-таки стала матерью будущего императора Тунчжи.
Понятно, что родившей Тунчжи наложнице Чу Ин пришлось умереть. Как, впрочем, в свой срок, и Его Величеству Сяньфэну, и его вдове Цыань, и чрезмерно дерзкой сестре Орхидеи княгине Чунь, а затем и «сыну» Орхидеи Тунчжи – едва Цыси поняла, что этот юный мужчина слишком независим, чтобы терпеть ее пожизненное регентство.
Они умирали все – один за другим, едва начинали мешать Орхидее. И вот теперь на ее пути стоял ее собственный племянник, действующий император Гуансюй.
Цыси знала, что его страсть к этой хитрой китайской лисе Чжэнь, как и его отказ ложиться на «драконово ложе» с назначенной ему женой, – единственная форма бунта, которую может себе позволить этот слабый, изнеженный мальчишка.
1 2 3 4 5 6