А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Когда ты заколдован, у тебя нет выбора.
Я знал, что с этого мгновения охранник станет одним из сомневающихся и его сомнение распространится и заразит других, и даже будет воспринято многими из тех, кто услышит его. И тогда я решил вдохновить его на дальнейшие сомнения, поговорить с ним, как только представится возможность, склонить его на свою сторону, ибо я только что обнаружил, только что понял, насколько моя жизнь зависит от того, что обо мне думают люди, и это касается не только той толпы, что мы оставили позади, но и всего общества.
Последний стражник громко хлопнул дверью; этот звук разнесся по всему помещению, и оно наполнилось звуком захлопнувшейся двери, а потом и нашими голосами, у одних испуганными, у других нервными, требовательными и властными; они эхом отдавались в высоких тюремных стенах. Итак, я оказался в тюрьме Альяриса, в верхней части города, у подножия замка, о котором врач Фейхоо написал театральную пьесу в стихах, подробно описывавшую этот замок и происходившие в нем события. О, если бы мне удалось убедить его в моем мнимом проклятии, в болезни, существование которой он вообще-то допускает, но только не по отношению ко мне, как он уже совершенно определенно дал понять.
Снаружи осталась Барбара, подстрекавшая людей, и позади остались события, вызывавшие столько разнообразных толков. Мое спасение было возможно лишь в том случае, если бы мне удалось заставить людей поверить в выдуманную мной историю, в искренность моих утверждений и горьких сетований; этому-то я со всей горячностью и посвятил свои усилия, ибо прекрасно знал, что на карту поставлена жизнь.
Я вновь удостоился посещения эскулапов, на этот раз число тех, кто меня обследовал, достигло шести. Я не забуду ни одного имени, хотя долее всех остальных задержится в моей памяти, конечно же, лиценциат Фейхоо. Хирурги дон Мануэль Боусас и дон Мануэль Гонсалес; лиценциаты дон Деметрио Альдемира и дон Мануэль-Мария Сид; доктор дон Хосе Лоренсо Суарес и уже упомянутый Фейхоо подвергли меня разного рода обследованиям, и все они пришли к заключению, к которому, вне всякого сомнения, их подтолкнул Мария Фейхоо-Монтенегро-и-Ариас, а именно к тому, что исходит из его первоначальной и основополагающей предпосылки: я вменяем и полностью отвечаю за свои поступки, умен и даже образован, но при этом пытаюсь сойти за некое таинственное существо, гения зла, заброшенного Богом в мир, совершенно для него не подходящий, созданное исключительно для того, чтобы причинить зло людям, и меня толкает на это скрытая сила неумолимого закона, под воздействием которого я и исполняю свое зловещее и мрачное предназначение. Я восхищаюсь их диагнозом и манерой изложения, но я еще им припомню, этим знаменосцам науки.
Меня вывели из тюрьмы, чтобы привести в зал суда. К тому времени уже произошло нечто, чего я до тех пор не учитывал и что могло помочь моему делу и сохранить мне жизнь. Я понял это в тот миг, когда входил в альярисскую тюрьму. Газеты возбудили в умах людей невиданный интерес по отношению к моей персоне, и в печати развернулись самые различные дискуссии. В них большинство читателей газет, то есть меньшинство деревенского люда, высказывались за то, что я в действительности являюсь человеком-волком, каким себя изображаю, порочным существом, которое убивает и получает от этого удовольствие, поскольку я страдаю болезнью под названием ликантропия, — это мнение одних; другие же полагали, что я несчастный крестьянин, пребывающий во власти суеверия и невежества, жертва столь распространенного среди неграмотной и грубой черни поверья, в соответствии с которым я убежден, что на меня наложено проклятие, заставляющее меня верить в то, что я волк и должен убивать даже вопреки собственной воле, отчего я мучаюсь и терзаюсь, как мало кто может себе представить. Ну а согласно мнению эскулапа, которого я так хорошо помню и постоянно упоминаю и который сумел убедить в этом большинство своих коллег, я растленное и тщеславное, в высшей степени алчное существо, прекрасно отдающее себе отчет в своих поступках, убивающее для того, чтобы извлечь прибыль, при этом меня совершенно не интересуют пол, состояние или общественное положение моих жертв; в общем я бесчувственный дегенерат, садист, получающий удовольствие и радость от чужой боли.
Кто же я в действительности? Добравшись до этого места в своем рассказе, я вынужден признать, что я сам подчас сомневаюсь в каком-либо ответе. Видеть зал суда, битком набитый людьми, слушать показания свидетелей и адвокатов, внимательно выслушивать выступление прокурора и отчеты судебных медиков, содержащиеся в них описания и толкования, знать, что ты являешься объектом всеобщего внимания, центром притяжения всех взглядов, — в этом, несомненно, есть определенная прелесть, и, кроме того, сие помогает запутать следы, по крайней мере, на какое-то время, из-за чего выводы будут постепенно становиться столь же далекими от моей истинной сущности, как и уносимая дьяволом душа. Так кто же я? Нетрудно понять, что на этом судебном процессе я выступаю как преступник и мне весьма непросто, очень даже непросто придерживаться одной и той же манеры поведения во всех обстоятельствах.
Если во время судебного разбирательства, направленного против меня, прокурор обвинял меня в жестокости и холодной расчетливости, я тут же принимал вид несчастного деревенщины, потупив взор, устремив его в пол и внимательно, со страхом выслушивая все, что утверждалось по моему поводу. Но если из зала или с какого-нибудь возвышения начинала вопить Барбара, стремясь убедить всех присутствующих, что я убивал, дабы красть все подряд, в том числе и человечий жир, тогда я будто надламывался и вскидывал на нее взгляд с мгновенной зверской свирепостью, чтобы еще пуще разозлить ее, но при этом весь мой вид, моя робкая поза побуждали сомневающихся воспринимать меня испуганным и безвольным, совершенно беззащитным, брошенным на произвол горькой судьбы из-за своего невежества.
В других случаях, когда я был вынужден рассказывать о своих деяниях, не взвесив как следует силы слов, используемых для откровенно жестокого описания содеянного, моя кровожадность, которую я старался представить как звериную, в то время как на самом деле она была человеческой, даже на самых спокойных слушателей производила впечатление невыносимое. Я плохо рассчитывал, упуская из виду, что в зале присутствуют самые разные люди. Но мне приходилось продолжать в том же духе и все ставить на ту же карту. И я совершал одну и ту же ошибку. Ослепнув от ярости, я пускался в описание самых ужасных подробностей своих преступлений; движимый, по всей видимости, презрением, которое испытывал ко всему, что меня окружало, что заставляло меня вопреки моей воле сидеть в этом зале, наполненном грязным, спертым воздухом, воняющим человеческой затхлостью, я развлекался, нарочно вызывая оторопь и оцепенение, отвращение и гадливость. Я описывал, как я обезглавливал свои жертвы, купался в их крови и расчленял их тела. Теперь я понимаю, что не должен был делать этого. Здесь я допустил ошибку. Но все-таки что-то предупреждало меня, что мне не следует описывать, как я отделял жир от кожи моих жертв, как растапливал его в дальнейшем на сковороде, как рассекал их тела на мелкие куски. Но и сказанного было достаточно.
Во время одного из таких рассказов стенографист, тщательно записывавший все, что произносилось в суде, не выдержал и нарушил молчание, к которому обязывало его занятие, труд безмолвного летописца. Он пренебрег установленным порядком и обратился ко мне, взывая к имени Бога.
— Бога ради, Бога ради, замолчите! — в ужасе крикнул он.
Он был в ужасе от того, как бесстрастно описывал я свои подвиги. Должен признаться, его вмешательство мне не понравилось. Трудно говорить и описывать факты, используя лишь нужные выражения. Не так-то просто подобрать слова, направленные на то, чтобы взволновать, а также пробудить нездоровый интерес у слушающих тебя людей; вызвать у них любопытство и одновременно породить сострадание, но только не к жертвам, а к палачу. Это совсем не простое дело, и оно требует огромных усилий.
Важно было добиться того, чтобы все вместе и никто в отдельности не хотели бы быть такими, как я, но чтобы они не хотели бы и стать моими жертвами. А для этого нужно было постепенно дать им увязнуть в сети, сплетенной из самых примитивных инстинктов, из непреодолимо головокружительных ощущений, которые бы захватили и подчинили их, а затем безжалостно увлекли за собой, и подвести их таким образом, чтобы они сами даже не осознавали этого, к границе самой низкой подлости, дабы одно только допущение этой низости для себя подтолкнуло бы их на оправдание чужой, в данном случае моей. Но попытка добиться этого требует напряженного внимания, а вмешательство стенографиста его нарушило. Поэтому я пришел в ярость и язвительно обратился к нему, испепелив его взглядом.
— Вам повезло, что надо мной уже не тяготеет проклятие, — сказал я ему это со свирепостью, не оставлявшей никакого места сомнениям. Я был взбешен и говорил, глотая слова, произнося их сквозь зубы, пока наконец не понял, что если я буду продолжать угрожать ему после столь выразительного предупреждения, то могу допустить ошибку. И я замолчал. Я не знал, в каком направлении вести свои дальнейшие объяснения. Но судья, опасаясь беспорядков, сам не желая того, пришел мне на помощь, предложив путь, по которому мне следовало идти, и одновременно предоставив драгоценную возможность воспользоваться искусством притворства, в коем я так преуспел.
Он сделал это неосознанно: вмешавшись с быстротой молнии, он выхватил пистолет и предупредил меня, чтобы я оставил всякое намерение отпустить еще какую-нибудь шутку, недопустимую остроту или, в конце концов, не попытался привести в действие свою угрозу.
— Никаких шуток, никаких острот и никаких неподобающих движений, Ромасанта, или я вас сожгу живьем, — заявил он, стараясь казаться хозяином положения, хотя не в состоянии был даже сдержать дрожь в голосе.
Таково было напряжение, висевшее в зале, так велики страх и ужас, охватившие присутствовавших, что судье приходилось даже держать пистолет на столе рядом с распятием и молоточком, с помощью которого он призывал к тишине, ударяя им по деревянному кругу каштанового, как мне показалось, дерева.
Я мгновенно сменил манеру поведения и проявил полную покорность. Улыбнувшись грустной улыбкой, которая должна была вызвать сочувствие, я ответил:
— Вы, сеньор, сами не знаете, что говорите. Проклятие уже не властно надо мною, но уж коли бы я превратился в волка, то вы, умный и здравомыслящий человек, испытали бы такой ужас, такое страшное потрясение, что никак не смогли бы выстрелить в меня из этого оружия. А кроме того, пули не смогли бы меня ранить.
Пока я говорил таким образом, я чувствовал, что взгляд Фейхоо прикован ко мне. Врач внимательно следил за малейшим моим движением, и губы его растягивались в спокойной скептической улыбке. Я встал во весь рост, когда угрожал малодушному стенографисту, и теперь постепенно вновь принимал свою привычную позу. Тут я направил один из своих самых свирепых взглядов на эскулапа, и он дал понять, что принял вызов. Он вежливо кивнул головой и улыбнулся мне, глядя с поразительным спокойствием. Меня это позабавило, и я тоже улыбнулся, не спеша сесть. Тогда один из стражников положил мне руку на левое плечо и силой заставил меня сесть. Я скривил рот и зарычал, а зал наполнился возгласами.
Я вновь бросил взгляд на судью, не дав ему времени поднять оружие, и тотчас же спокойно улыбнулся, стараясь внушить доверие. Затем я обратил свой взгляд к Фейхоо. Его поведение оставалось неизменным. А вот в зале мнения не просто разделились, я бы сказал, что они разбились на мелкие кусочки. Я понял, что это мне на руку, и решил продолжать вести себя так же.
Наблюдения за парадом свидетелей и внимательное выслушивание их показаний оказались достаточно забавным занятием, а кроме того, позволяли мне получить прекрасное представление о человеческом образе мыслей. Врачи пускались в многословные ученые рассуждения, все, кроме Фейхоо, который держался сдержанно, проявляя внимание ко всему, что его окружало, словно запечатлевая в памяти всю обстановку зала, его различные части, людей, что его заполняли: вот судья со своим пистолетом, там, пониже, — я со стражниками, которые то ли охраняют меня, то ли защищают от меня всех остальных; а между нами — стенографист, занимающий как бы нейтральное положение, как раз на самой середине пути между высочайшим из присутствующих представителем власти и нижайшим воплощением человеческой души, каковой, как можно предположить, является та, что гнездится во мне, что и намерен доказать этот самый Фейхоо, убедив в конце концов всех остальных, что лучшее, что можно со мной сделать, — как можно скорее убрать меня из этой жизни.
По одну сторону от помоста, где восседает судья, находится скамья, прогибающаяся под весом прокурорского тела, а по другую располагаются адвокаты. Зрители теснятся в той половине зала, что предназначена для публики, а свидетели заходят и выходят по просьбе судьи и настоянию привратника, который очень серьезно относится к своей роли и вызывающе смотрит на меня всякий раз, когда сопровождает очередного свидетеля, чтобы довести его до помоста или до входной двери.
Фейхоо беспрестанно следил за всем происходящим пронзительным взглядом, но дух его, похоже, был спокоен. Вот так, под маской доброго малого, он, видно, и бредет по жизни. Я бы многое отдал, чтобы узнать, о чем он думает, поскольку убежден, что его мнение имеет очень большой вес среди членов суда, а еще больший — среди людей с улицы, самых обычных людей, которые так его ценят, не знаю уж, самого по себе, или из-за преданности больным, или же из-за его славы писателя; а может быть, из-за дурного нрава доньи Микаэлы, мегеры, что постоянно терзает его, а люди это знают, и сие заставляет их сочувствовать доктору и излишне высоко ценить его — так уж устроено человеческое сознание, и именно так оно нередко проявляется.
Человеческое сознание. Как и Фейхоо по отношению ко мне, так и я, как бы в ответ на его усердие, тоже внимательно следил за всеми его движениями, замечая самый незначительный взмах его ресниц и размеренное дыхание его легких, передающееся бабочке, которой он имеет обыкновение украшать накрахмаленный воротничок своей рубашки. Из неспешного наблюдения, коему я предавался, я извлек гораздо больше выводов, чем сделал до сих пор. Дон Висенте — это сама сдержанность, любое беспокойство у него быстро проходит, и при этом его почти невозможно заметить. Когда его удивляет какое-нибудь мое заявление, он слегка, почти незаметно пошевеливается на своем сиденье, ограничиваясь тем, что меняет положение ноги, положив, например, левую на правую, хотя еще за мгновение до этого правая лежала на левой. Изредка один его указательный палец поглаживает другой. И это все. Мне нетрудно понять человеческое поведение. И должен признаться, мне гораздо менее интересно понять образ мыслей тех, кто видит во мне человека-волка, нежели тех, кто полагают, что я таковым не являюсь. Барбара относится к этим последним. Так было с самого начала, а когда она поднялась на помост для дачи свидетельских показаний, то доказала это в полной мере.
— Волк — животное, и он убивает для того, чтобы есть. Он убивает овец, а иногда, когда очень голоден, может убить корову или лошадь. А этот сукин сын убивает, чтобы украсть, только для того, чтобы украсть, и он способен торговать любой своей добычей.
Так сказала Барбара в одном из своих показаний. Она была восхитительна. И она говорила это, вызывающе глядя на моего защитника. Затем она повернулась ко мне.
— Ты можешь обмануть этих сеньорито, — сказала она, указывая на ученых мужей, — ведь они никогда в жизни не видели волков, но только не меня.
А потом еще сказала:
— Дайте мне хорошую палку и оставьте нас одних в каштановой роще, вот тогда увидите, что останется от человека-волка.
Нет сомнения, что она смелая женщина, и мне она нравится. О, если бы Мануэла была наделена похожим характером, один Бог знает, куда бы мы зашли! Барбара холодна и рассудительна, как я, и она с самого начала все поняла. Это она забила тревогу среди соседей, растолковав им, что происходит в действительности; это она втолковывала всем свое объяснение того, почему исчезли ее сестры. Ее слова, прозвучавшие на фоне речей медиков, вызывали улыбку как у Фейхоо, так и у меня.
Каждый раз, когда выступал кто-нибудь из эскулапов, я раздумывал над тем, как мне следует вести себя в дальнейшем, или же постепенно приобретал уверенность, что я на правильном пути. Моим единственным спасением было убедить зал, что если я и не человек-волк, то по меньшей мере несчастный невежда, который свято в это верит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15