Да вот то-то и оно. Нам бы как-нибудь без них, без преобразований этих, по-тихому все как-нибудь само бы и устроилось. А то ведь всякое может быть, а нас, кудеяровичей, до бунта доводить никак нельзя, такой мы народ. Все вынесем, а потом и снесем, бессмысленно и беспощадно.
Так оно и вышло, как по-писаному.
III
В пивной на Краснозвездной теперь, конечно, пиво не наливали и добавлениями не разбавляли. Как обнаружилась там Дыра в мир и слазил туда-сюда первый смельчак, так сразу всю улицу милиционерией огородили, пост при дверях поставили, а внутри, при самой Дыре, посадили двух пограничников с собакой и таможенных чинов на случай провоза через Дыру багажа. Собака вынюхивала дурные зелья да адские машинки, таможенные чины обирали пошлину, а пограничники смотрели в документ и запугивали страшными взираниями. Нам, кудеяровичам, эти взирания, конечно, не в новинку, если подучиться, и сами так можем, а дурного зелья и адских машин у нас отродясь не водилось. Вот у шемаханцев с халдейцами, у тех да, водятся. Но шемаханцы не через Дыру приходят, они у нас другим путем, обыкновенным, объявляются и скапливаются. Мы же, простые кудеяровичи, подавно в мир через Дыру не рвемся, чего мы там не видели. А ходят через нее только деловые и авторитетные для своих деловых надобностей, а когда и в отпуск, со своими деловыми, авторитетными женами, сопливыми ребятами и блудными девками. Это если не считать разное кудеярское начальство, от малых шишек до самого Кондрат Кузьмича. Потому как эта Дыра — самый короткий путь в Олдерляндию, к тамошним доисторическим примечательностям и культурному праху. Вот и ходят, любуются. А может, оно и занимательно, учености прибавляет.
А тут повадились у нас трое недорослей за этой ученостью лазать, на культуру поглядеть да свой кудеярский обычай показать, не обидеть. Сами еще умом не вышли, авторитету совсем не набрали, в деловые пробиться не успели — а туда же, родителей не спросясь. И куда только школа смотрит. Иным словом, проморгали балбесов. Еле-еле по шестнадцать всем троим стукнуло, да, видно, хорошо пристукнуло. А оттуда, от олдерменцев, и набрались всякого. Ну и, конечно, свое родное, кудеярское, взыграло. Но это все не сразу началось и не вдруг выяснилось. Ходили-то они не через официальную Дыру, которая в бывшей пивной.
Оказалось, в Кудеяре пробило не одну, а целых две Дыры, только одна потайная была, скрывалась в канализациях от всевидящего ока Кондрат Кузьмича и иного начальства. А как те трое ее нашли, это уж только они знают. Никому, конечно, не сказали, еще чего. Сами пользовались. А попробовал бы кто в этих баламутных летах не попользоваться таким секретом. Про вторую Дырку вовсе могли б никогда в Кудеяре не дознаться, если б они осторожность проявляли. Так нет, не проявили, вот и прорвало канализации. Полгорода дерьмом залило. Но это потом было. А сначала все обыкновенно шло, без разных ситуаций и происшествий.
Просто им нечего было делать. Ну совсем нечего. Кудеяр — город хоть знаменитый, но суровый, под стать Кондрат Кузьмичу и его крепкой руке. Милостей от Кудеяра не дождешься, хоть век сиди и жди. Тут надо самому головой работать, дело себе выдумывать. У нас ведь как — кто в лихие шайки подался, авторитет разрабатывать, кто клады ищет, а кто на мыльно-веревкином заводе мух жует. А больше у нас заняться нечем, если в кармане пусто, чтоб в деловые или там в начальство выбиться и в Олдерляндию жен да блудных девок вывозить на показ.
Вот Аншлаг, Студень и Башка нашли себе знатное дело — побратимам-гренуйцам бабушку Кондрат Кузьмича показывать, матушку, значит, его батюшки. А было так.
Через уличный люк спускались в канализации и шли с фонарем, чавкали башмаками по тухлой воде. Впереди Башка, он главный, потому как самый умный и так умеет влепить затрещину, а потом еще посмотреть со значением, что сразу все делается ясным. За ним Студень, озирается по сторонам, будто в первый раз, черпает кедами мутную жижу, вздрагивает на дальние невнятные звуки, ловит эхо гулящее. Этого напугать нетрудно, но не трус, а просто очень нервный, оттого в иных жизненных обстояниях принимается дрожать и трястись, как самый что ни на есть мясной студень. Последним с довольной рожей топает Аншлаг, глубокие лужи в целые фонтаны превращает. Ему всегда весело и радостно, будто щенку с вислыми ушами и толстыми лапами. Если б имел хвост, вилял бы, а так всего-навсего губу отквасит и ухмыляется во всю ивановскую. А звать всех троих Сашка Головань, Егор Студенкин и Витька Волохов.
Вот дошли они до одной им известной развилки и сворачивают. Свет фонарный по стенам с трубами заскорузлыми прыгает, рыщет, вытаскивает из темноты накарябанную срамоту. Башка тут же в карман полез за принадлежностью.
— Чего этот барабашка домовой такое место себе выбрал? — говорит. — Лучше, что ль, не нашел?
— Ага, — подхватывает Студень, — мокро и воняет. То-то он злой такой, в нужнике, считай, живет.
— На то он и дерьмовник, чтоб тут жить, — отвечает им Аншлаг, весело хрюкая.
А не успел он это досказать, как Студень, взвизгнув, к стене отскочил, да там и встал намертво. Башка сей же миг ощутил сильный хват за ногу, а Аншлага крепко, но совсем беззвучно поддало под мягкое место, чуть-чуть не опрокинуло в тухлую воду.
Студень криком исходит, прячет голову в плечах:
— Пиши скорей!
— Ах ты, такой-разэтакий, да твою так и еще разэтак! — ругается Аншлаг, да и тут из него искры задора сыпятся.
Башка без подсказок уже чертит въедливой краской на стене срамное слово. Только домовому тутошнему на этот раз мало трех букв, больше требует и зловредно цапает всех за разные телесные части, будто не две руки имеет, а все шесть, и предлинные. А может, и так, на глаза-то он не показывался никогда. Башка нацарапал еще всякого, по-русски да по-заморски, и так утолил хозяина здешних вонючих мест. Руки, в неизвестном количестве, убрались, дорога вперед освободилась, и недоросли устремились дальше, переводя дух. Вскоре показалась Мировая дырка, в самом мокром и вонючем пространстве. Дыра висла в стоячем воздухе и дружеским видом приглашала сквозь нее пройти. А дани никакой не требовала, не то что сосед ее, отхожий дух, вредный и охочий до хулиганства.
Первым в Дырку нырнул Башка, за ним остальные, толкнув друг дружку. Но на той стороне еще не Гренуй был олдерлянский, а тамошняя подземная опять же коммуникация, хоть и не такая заскорузлая, как наша, и без разных безобразничающих дерьмовников. Может, олдерменцы их у себя повывели, химией какой или наговором. А скорей всего, места получше им выделили, не такие оскорбительные и в культурном смысле интересные.
Долго ль, коротко ль, вынырнули наконец из коммуникаций и идут, руки в карманы. На гренуйцев прохожих, по-иноземному разговаривающих, косятся, на доисторические примечательности не глядят, а нужное выискивают. Все трое большой любви к олдерлянскому побратиму не имели, да чего там и любить. Олдерлянцы народ скушный, а потому что старый очень, старее своих доисторических примечательностей. А старому что надо? Сытому быть да прибрану, да чтоб с тоски не околеть, да чтоб кости не рассыпать, если кто заденет. А другого им ничего не надо, олдерлянцам. Оно конечно, и нам ненамного больше нужно, а все ж больше. Их тоска нашей кудеярской нутряной печали не чета вовсе. Наша кудеярская-то как нападет, да как скрутит, да погонит куда ни попадя, а там, может, и костей не соберешь, не до сытости тут уже. Вот, говорят, это духовность у нас такая, тяга разная к вечному-поперечному. Может, и так. А откуда она вот взялась? Отчего у нас, кудеяровичей, внутрях это вечное-поперечное? Тоже вопрос интересный. Иной раз так вскочит в голову — а зачем это живу на свете, небо копчу? — света не взвидишь от огорчения. А олдерменцам такая сила мысли, конечно, не по плечу, вот и скушные. Может, и не все у них такие, а только это дела не изменяет.
На улицах гренуйских на каждом шагу полиция их стоит, рылом зверообразная, на троллей похожая. А может, вправду песчаных троллей наряжают в форму и каски, дубины в лапы дают, чтоб назидательней было для разных замышляющих элементов. Да говорят, мэр тамошний тролль и есть, только не песчаный, а что ни на есть горный, из камня сделанный. У нас в Кудеяре он появлялся прежде, да перед народом не больно казался, все с Кондрат Кузьмичом за дверьми дружбу учинял и побратимство обговаривал. А без полиции, расставленной на каждом шагу, у олдерлянцев совсем не обойтись. Потому как День непослушания у них два раза в год, а между этими двумя разами население в чувство приводится видом зверообразных рыл в касках, никак иначе. Да и то не все приходят в чувство и понятие, некоторых силой укорачивать надо.
А тут к этим некоторым, которые сами в чувство не приводятся — это все больше молодые да сопливые, — повадились наши трое в гости ходить, свой кудеярский обычай утверждать. Идут по улицам, глаза от рыл в касках прячут, чтоб не привязались почем зря, рыщут, будто гончие, след берут.
Студень от тролля усердно отворачивается и бормочет под нос себе:
— Ну чего уставился, рожа этакая?
— В Гренуйске-присоске живут одни присоски, — зло-весело говорит Аншлаг, — ко всему цепляются.
Завернувши раз пять, уходят в закоулки, не обжалованные вниманием зверообразных. Тут сытому олдерлянцу страшно неуютно, со всех сторон халдейцы да песиголовцы, да еще какие затесавшиеся иноземцы глядят, и много чего взорами обещают. А тем, которые в чувство не приводятся, тут самое раздолье и приволье, у них тут сразу плацпарад и окопы. Они сюда со всего остального города стекаются и отсюда же обратно растекаются. И наши трое тут наконец на след выходят и по следу идут, железками в карманах поигрывают.
И вот увидели: три гренуйца, молодые да сопливые, возят по асфальту четвертого, башмаками на ребрах у него гуляют. Башка шаг остановил на миг, брови насупил, по сторонам оглядел.
— Вот они, — говорит.
IV
Кондрат Кузьмичу, наоборот, самого себя в чувство приводить необходимо было для хорошего настроения и народного спокойствия. А не то в расходившихся чувствах он много мог натворить, отчего потом у самого внутрях дрожало и народ кудеярский долго еще трясло да потрясывало. Или не весь народ, а кого-нибудь одного либо нескольких, но уж так трясло, что от нервических вибраций окна вылетали и штукатурка обсыпалась. А такой он, наш Кащей. Правда, и отходчивый, и о жизни народной заботливый, а что строг, так это с кем не бывает. С нами, кудеяровичами, по-другому и нельзя.
Вот Кондрат Кузьмич в подвалы отправился, наводить у себя внутренний порядок. А наводил он его обыкновенно тремя путями. Один путь подвалов не требовал, самый простой был. Кондрат Кузьмич любил для мирного одухотворения слушать «Боже, царя храни» — черпал в этом силы для ночных бдений и иных попечений о народной жизни. А два других способа только в особых подземельях применять можно было, потому как они секретные, для постороннего глазу невместные и недозволительные. В те подвалы требовалось ехать на лифте, потом по тайной лестнице глубоко спускаться и проходить через три кованые двери, с особыми замками, запечатанными шифром. Этот долгий путь Кондрат Кузьмич три раза в неделю проделывал, а когда и чаще, по настроению. Сначала по обычаю за последней железной дверью налево свернет, а после, если взыграет желание, направо. И были там, слева и справа, те самые два способа душевного устроения.
Своротивши налево, Кондрат Кузьмич отворил маленьким ключиком еще одну дверь, толстую да скрипучую, потому как не подпускал к ней никого смазывать. А на пороге замер, трепетно одушевляясь. Оглядел свои владения, самые подземные, тайные, не пропало ль чего. Пересчитал глазами и пальцем для верности клепаные сундуки, стоявшие по стенам, да к первому по счету тут же и припал. Неспешно, с любовью снял замок, откинул с пузатого сундука крышку и утопил руки в золоте, позабыв обо всем другом. А были тут и червонцы, и рубли золотые, царские, и иноземные монеты, все больше древние шемаханские да халдейские, и обрезанные, стертые, совсем старые, не пойми какого названия бляшки драгоценные, и олдерлянский желтый металл старинный кой-где между пальцами проскакивал, а на дне лежали-полеживали слитки, форменные либо корявые, опаленные. Во втором сундуке на руки цепи золотые наматывались, кольца с каменьями разноцветными на пальцы сами надевались, серьги, и ожерелья, и кресты с рубинами-изумрудами, и браслеты сверкающие, кубки благородные, ложки-вилки знатные, фабержетки украсистые и иные безделки драгоценные радовали глаз, душу тешили, ум за разум заворачивали. А в третьем сундуке отдельно алмазы-брильянты помещались, да всякие изощренные самоцветы, да жемчуга морские, на нити вдетые и россыпью, в чудном свете все играло, красками переливалось, брякало умильно. А в четвертом серебро во всяком виде хранилось, и в остальных сундуках чего только не было: и церковное разное, и оклады, и кандалабры, и холстины живописные, и штукатулки филиграненные, а в одной штукатулке вовсе златой череп на бархате покоился, только зубов верхних у него не было. На этот череп Кондрат Кузьмич особо долго глядел, и глаза у него, один повыше, другой пониже, желтым светом все сильней разгорались. А зубы опять клацать начали, верхние золотые о нижние костяные. Но это уже не сердитое клацанье было, а совсем другое, довольное, можно сказать, и смеющееся.
Закрыв сундуки, Кондрат Кузьмич ощутил в сердце покой и умиротворение, и уверенность в завтрашнем дне. Потому как сокровища он собирал много лет, а были они гарантом его долгого здравствования на кудеярском руководящем посту. Да кроме того — стабильным фондом на старость, которая вдруг нечаянно нагрянет, и на загашение разных черезвычайных обстояний, вредных для кудеярского спокойствия, оттого как мы, кудеяровичи, народ бессмысленный и беспощадный. А самое главное, неблагодарный, и Кондрат Кузьмичу это глубоко известно. И вот как мысль эта, о нашей просторылой неблагодарности, в голову ему взошла, так вновь Кондрат Кузьмич лицом осерчал и вздрогнул нутром. Горыныча, видать, вспомнил или другое чего. Из кармана цепь золотую достал, которую всегда и всюду с собой носил, да намотал на кулак. После надежно запер скрипучую дверь и отправился в другую половину подземелий — испытывать третий способ душевного устроения. А второй, выходит, не до конца сработал.
В правой стороне скрипучих дверей было несколько, и одна стояла открытой. В нее Кондрат Кузьмич и вошел да золотой цепью по ноге легонько постукивал. А там, в полутемной конуре, на простых, не золотых, цепях висел кто-то, прикованный к стене. Посредине стоял стол, за столом допросчик сидел, в бумагах разбирался, закорючки читал.
— А, пес мой верный Сидорыч, — говорит Кондрат Кузьмич. — Что, отпирается, разбойник?
— Отпирается, Кондрат Кузьмич, — тот отвечает, вскакивая. — Но это до поры до времени. Он у меня еще не все нюхал, такой-сякой. Вот понюхает моих дознавательных способов, тогда и заговорит.
Иван Сидорыч служил в Кудеяре главным разбойным дознавателем и охранителем порядка, а по фамилии был Лешак, и мэру нашему предан как пес родной. О его дознавательных способах в городе ходили знатные истории, от которых в коленках дрожать начинало и в горле попискивать. Но эти истории еще от темного прошлого остались, а сейчас у нас времена другие настали, официально задобревшие. Так что, может, оно и не так страшно с Иван Сидорычем теперь было, а все равно жуть. Видом Лешак будто здоровый пень и квадратный, совсем угрюмый, брови кустистые, на голове воронье гнездо, только вороны его тоже боялись и гадить слету не смели. Кроме прочего, у Иван Сидорыча была примечательность, но не доисторическая, а из того темного прошлого, когда Кондрат Кузьмич приводил его к покорности, тогда еще строптивого. На лицевом фасаде у Лешака след остался — шрамина длинная, полосатая, цепью вот этой золотой посаженная. А из-за нее Иван Сидорыч сам на вид представлялся лихим разбойником и страху нагонял премного, разные пугательные мысли вызывал. А внутри себя он, может, и добрейшей души был, нам то не ведомо, скрывал тщательно. О пользе же государственной радел, это точно, иначе б Кондрат Кузьмич его давно в шею выгнал, а скорее тоже на цепь посадил бы, чтобы он казенные секреты не мог разгласить.
— Так чего ж не применил до сих пор способы свои знатные? — Кондрат Кузьмич говорит, цепочкой поигрывая и бровьми недовольство выказывая. — Сиропы разводишь с разбойниками?
— Никак нет, Кондрат Кузьмич, — хмурится Иван Сидорыч и шраминой багровеет, — не развожу. Тут подход нужен. Я этот народ твердоголовый знаю. Начнешь их прижимать, они себе язык откусят и проглотят назло. Совсем распустились, как вы им, Кондрат Кузьмич, преобразование жизни сделали.
— Ну-ну, — Кащей отвечает и на подвешенного кивает.
1 2 3 4
Так оно и вышло, как по-писаному.
III
В пивной на Краснозвездной теперь, конечно, пиво не наливали и добавлениями не разбавляли. Как обнаружилась там Дыра в мир и слазил туда-сюда первый смельчак, так сразу всю улицу милиционерией огородили, пост при дверях поставили, а внутри, при самой Дыре, посадили двух пограничников с собакой и таможенных чинов на случай провоза через Дыру багажа. Собака вынюхивала дурные зелья да адские машинки, таможенные чины обирали пошлину, а пограничники смотрели в документ и запугивали страшными взираниями. Нам, кудеяровичам, эти взирания, конечно, не в новинку, если подучиться, и сами так можем, а дурного зелья и адских машин у нас отродясь не водилось. Вот у шемаханцев с халдейцами, у тех да, водятся. Но шемаханцы не через Дыру приходят, они у нас другим путем, обыкновенным, объявляются и скапливаются. Мы же, простые кудеяровичи, подавно в мир через Дыру не рвемся, чего мы там не видели. А ходят через нее только деловые и авторитетные для своих деловых надобностей, а когда и в отпуск, со своими деловыми, авторитетными женами, сопливыми ребятами и блудными девками. Это если не считать разное кудеярское начальство, от малых шишек до самого Кондрат Кузьмича. Потому как эта Дыра — самый короткий путь в Олдерляндию, к тамошним доисторическим примечательностям и культурному праху. Вот и ходят, любуются. А может, оно и занимательно, учености прибавляет.
А тут повадились у нас трое недорослей за этой ученостью лазать, на культуру поглядеть да свой кудеярский обычай показать, не обидеть. Сами еще умом не вышли, авторитету совсем не набрали, в деловые пробиться не успели — а туда же, родителей не спросясь. И куда только школа смотрит. Иным словом, проморгали балбесов. Еле-еле по шестнадцать всем троим стукнуло, да, видно, хорошо пристукнуло. А оттуда, от олдерменцев, и набрались всякого. Ну и, конечно, свое родное, кудеярское, взыграло. Но это все не сразу началось и не вдруг выяснилось. Ходили-то они не через официальную Дыру, которая в бывшей пивной.
Оказалось, в Кудеяре пробило не одну, а целых две Дыры, только одна потайная была, скрывалась в канализациях от всевидящего ока Кондрат Кузьмича и иного начальства. А как те трое ее нашли, это уж только они знают. Никому, конечно, не сказали, еще чего. Сами пользовались. А попробовал бы кто в этих баламутных летах не попользоваться таким секретом. Про вторую Дырку вовсе могли б никогда в Кудеяре не дознаться, если б они осторожность проявляли. Так нет, не проявили, вот и прорвало канализации. Полгорода дерьмом залило. Но это потом было. А сначала все обыкновенно шло, без разных ситуаций и происшествий.
Просто им нечего было делать. Ну совсем нечего. Кудеяр — город хоть знаменитый, но суровый, под стать Кондрат Кузьмичу и его крепкой руке. Милостей от Кудеяра не дождешься, хоть век сиди и жди. Тут надо самому головой работать, дело себе выдумывать. У нас ведь как — кто в лихие шайки подался, авторитет разрабатывать, кто клады ищет, а кто на мыльно-веревкином заводе мух жует. А больше у нас заняться нечем, если в кармане пусто, чтоб в деловые или там в начальство выбиться и в Олдерляндию жен да блудных девок вывозить на показ.
Вот Аншлаг, Студень и Башка нашли себе знатное дело — побратимам-гренуйцам бабушку Кондрат Кузьмича показывать, матушку, значит, его батюшки. А было так.
Через уличный люк спускались в канализации и шли с фонарем, чавкали башмаками по тухлой воде. Впереди Башка, он главный, потому как самый умный и так умеет влепить затрещину, а потом еще посмотреть со значением, что сразу все делается ясным. За ним Студень, озирается по сторонам, будто в первый раз, черпает кедами мутную жижу, вздрагивает на дальние невнятные звуки, ловит эхо гулящее. Этого напугать нетрудно, но не трус, а просто очень нервный, оттого в иных жизненных обстояниях принимается дрожать и трястись, как самый что ни на есть мясной студень. Последним с довольной рожей топает Аншлаг, глубокие лужи в целые фонтаны превращает. Ему всегда весело и радостно, будто щенку с вислыми ушами и толстыми лапами. Если б имел хвост, вилял бы, а так всего-навсего губу отквасит и ухмыляется во всю ивановскую. А звать всех троих Сашка Головань, Егор Студенкин и Витька Волохов.
Вот дошли они до одной им известной развилки и сворачивают. Свет фонарный по стенам с трубами заскорузлыми прыгает, рыщет, вытаскивает из темноты накарябанную срамоту. Башка тут же в карман полез за принадлежностью.
— Чего этот барабашка домовой такое место себе выбрал? — говорит. — Лучше, что ль, не нашел?
— Ага, — подхватывает Студень, — мокро и воняет. То-то он злой такой, в нужнике, считай, живет.
— На то он и дерьмовник, чтоб тут жить, — отвечает им Аншлаг, весело хрюкая.
А не успел он это досказать, как Студень, взвизгнув, к стене отскочил, да там и встал намертво. Башка сей же миг ощутил сильный хват за ногу, а Аншлага крепко, но совсем беззвучно поддало под мягкое место, чуть-чуть не опрокинуло в тухлую воду.
Студень криком исходит, прячет голову в плечах:
— Пиши скорей!
— Ах ты, такой-разэтакий, да твою так и еще разэтак! — ругается Аншлаг, да и тут из него искры задора сыпятся.
Башка без подсказок уже чертит въедливой краской на стене срамное слово. Только домовому тутошнему на этот раз мало трех букв, больше требует и зловредно цапает всех за разные телесные части, будто не две руки имеет, а все шесть, и предлинные. А может, и так, на глаза-то он не показывался никогда. Башка нацарапал еще всякого, по-русски да по-заморски, и так утолил хозяина здешних вонючих мест. Руки, в неизвестном количестве, убрались, дорога вперед освободилась, и недоросли устремились дальше, переводя дух. Вскоре показалась Мировая дырка, в самом мокром и вонючем пространстве. Дыра висла в стоячем воздухе и дружеским видом приглашала сквозь нее пройти. А дани никакой не требовала, не то что сосед ее, отхожий дух, вредный и охочий до хулиганства.
Первым в Дырку нырнул Башка, за ним остальные, толкнув друг дружку. Но на той стороне еще не Гренуй был олдерлянский, а тамошняя подземная опять же коммуникация, хоть и не такая заскорузлая, как наша, и без разных безобразничающих дерьмовников. Может, олдерменцы их у себя повывели, химией какой или наговором. А скорей всего, места получше им выделили, не такие оскорбительные и в культурном смысле интересные.
Долго ль, коротко ль, вынырнули наконец из коммуникаций и идут, руки в карманы. На гренуйцев прохожих, по-иноземному разговаривающих, косятся, на доисторические примечательности не глядят, а нужное выискивают. Все трое большой любви к олдерлянскому побратиму не имели, да чего там и любить. Олдерлянцы народ скушный, а потому что старый очень, старее своих доисторических примечательностей. А старому что надо? Сытому быть да прибрану, да чтоб с тоски не околеть, да чтоб кости не рассыпать, если кто заденет. А другого им ничего не надо, олдерлянцам. Оно конечно, и нам ненамного больше нужно, а все ж больше. Их тоска нашей кудеярской нутряной печали не чета вовсе. Наша кудеярская-то как нападет, да как скрутит, да погонит куда ни попадя, а там, может, и костей не соберешь, не до сытости тут уже. Вот, говорят, это духовность у нас такая, тяга разная к вечному-поперечному. Может, и так. А откуда она вот взялась? Отчего у нас, кудеяровичей, внутрях это вечное-поперечное? Тоже вопрос интересный. Иной раз так вскочит в голову — а зачем это живу на свете, небо копчу? — света не взвидишь от огорчения. А олдерменцам такая сила мысли, конечно, не по плечу, вот и скушные. Может, и не все у них такие, а только это дела не изменяет.
На улицах гренуйских на каждом шагу полиция их стоит, рылом зверообразная, на троллей похожая. А может, вправду песчаных троллей наряжают в форму и каски, дубины в лапы дают, чтоб назидательней было для разных замышляющих элементов. Да говорят, мэр тамошний тролль и есть, только не песчаный, а что ни на есть горный, из камня сделанный. У нас в Кудеяре он появлялся прежде, да перед народом не больно казался, все с Кондрат Кузьмичом за дверьми дружбу учинял и побратимство обговаривал. А без полиции, расставленной на каждом шагу, у олдерлянцев совсем не обойтись. Потому как День непослушания у них два раза в год, а между этими двумя разами население в чувство приводится видом зверообразных рыл в касках, никак иначе. Да и то не все приходят в чувство и понятие, некоторых силой укорачивать надо.
А тут к этим некоторым, которые сами в чувство не приводятся — это все больше молодые да сопливые, — повадились наши трое в гости ходить, свой кудеярский обычай утверждать. Идут по улицам, глаза от рыл в касках прячут, чтоб не привязались почем зря, рыщут, будто гончие, след берут.
Студень от тролля усердно отворачивается и бормочет под нос себе:
— Ну чего уставился, рожа этакая?
— В Гренуйске-присоске живут одни присоски, — зло-весело говорит Аншлаг, — ко всему цепляются.
Завернувши раз пять, уходят в закоулки, не обжалованные вниманием зверообразных. Тут сытому олдерлянцу страшно неуютно, со всех сторон халдейцы да песиголовцы, да еще какие затесавшиеся иноземцы глядят, и много чего взорами обещают. А тем, которые в чувство не приводятся, тут самое раздолье и приволье, у них тут сразу плацпарад и окопы. Они сюда со всего остального города стекаются и отсюда же обратно растекаются. И наши трое тут наконец на след выходят и по следу идут, железками в карманах поигрывают.
И вот увидели: три гренуйца, молодые да сопливые, возят по асфальту четвертого, башмаками на ребрах у него гуляют. Башка шаг остановил на миг, брови насупил, по сторонам оглядел.
— Вот они, — говорит.
IV
Кондрат Кузьмичу, наоборот, самого себя в чувство приводить необходимо было для хорошего настроения и народного спокойствия. А не то в расходившихся чувствах он много мог натворить, отчего потом у самого внутрях дрожало и народ кудеярский долго еще трясло да потрясывало. Или не весь народ, а кого-нибудь одного либо нескольких, но уж так трясло, что от нервических вибраций окна вылетали и штукатурка обсыпалась. А такой он, наш Кащей. Правда, и отходчивый, и о жизни народной заботливый, а что строг, так это с кем не бывает. С нами, кудеяровичами, по-другому и нельзя.
Вот Кондрат Кузьмич в подвалы отправился, наводить у себя внутренний порядок. А наводил он его обыкновенно тремя путями. Один путь подвалов не требовал, самый простой был. Кондрат Кузьмич любил для мирного одухотворения слушать «Боже, царя храни» — черпал в этом силы для ночных бдений и иных попечений о народной жизни. А два других способа только в особых подземельях применять можно было, потому как они секретные, для постороннего глазу невместные и недозволительные. В те подвалы требовалось ехать на лифте, потом по тайной лестнице глубоко спускаться и проходить через три кованые двери, с особыми замками, запечатанными шифром. Этот долгий путь Кондрат Кузьмич три раза в неделю проделывал, а когда и чаще, по настроению. Сначала по обычаю за последней железной дверью налево свернет, а после, если взыграет желание, направо. И были там, слева и справа, те самые два способа душевного устроения.
Своротивши налево, Кондрат Кузьмич отворил маленьким ключиком еще одну дверь, толстую да скрипучую, потому как не подпускал к ней никого смазывать. А на пороге замер, трепетно одушевляясь. Оглядел свои владения, самые подземные, тайные, не пропало ль чего. Пересчитал глазами и пальцем для верности клепаные сундуки, стоявшие по стенам, да к первому по счету тут же и припал. Неспешно, с любовью снял замок, откинул с пузатого сундука крышку и утопил руки в золоте, позабыв обо всем другом. А были тут и червонцы, и рубли золотые, царские, и иноземные монеты, все больше древние шемаханские да халдейские, и обрезанные, стертые, совсем старые, не пойми какого названия бляшки драгоценные, и олдерлянский желтый металл старинный кой-где между пальцами проскакивал, а на дне лежали-полеживали слитки, форменные либо корявые, опаленные. Во втором сундуке на руки цепи золотые наматывались, кольца с каменьями разноцветными на пальцы сами надевались, серьги, и ожерелья, и кресты с рубинами-изумрудами, и браслеты сверкающие, кубки благородные, ложки-вилки знатные, фабержетки украсистые и иные безделки драгоценные радовали глаз, душу тешили, ум за разум заворачивали. А в третьем сундуке отдельно алмазы-брильянты помещались, да всякие изощренные самоцветы, да жемчуга морские, на нити вдетые и россыпью, в чудном свете все играло, красками переливалось, брякало умильно. А в четвертом серебро во всяком виде хранилось, и в остальных сундуках чего только не было: и церковное разное, и оклады, и кандалабры, и холстины живописные, и штукатулки филиграненные, а в одной штукатулке вовсе златой череп на бархате покоился, только зубов верхних у него не было. На этот череп Кондрат Кузьмич особо долго глядел, и глаза у него, один повыше, другой пониже, желтым светом все сильней разгорались. А зубы опять клацать начали, верхние золотые о нижние костяные. Но это уже не сердитое клацанье было, а совсем другое, довольное, можно сказать, и смеющееся.
Закрыв сундуки, Кондрат Кузьмич ощутил в сердце покой и умиротворение, и уверенность в завтрашнем дне. Потому как сокровища он собирал много лет, а были они гарантом его долгого здравствования на кудеярском руководящем посту. Да кроме того — стабильным фондом на старость, которая вдруг нечаянно нагрянет, и на загашение разных черезвычайных обстояний, вредных для кудеярского спокойствия, оттого как мы, кудеяровичи, народ бессмысленный и беспощадный. А самое главное, неблагодарный, и Кондрат Кузьмичу это глубоко известно. И вот как мысль эта, о нашей просторылой неблагодарности, в голову ему взошла, так вновь Кондрат Кузьмич лицом осерчал и вздрогнул нутром. Горыныча, видать, вспомнил или другое чего. Из кармана цепь золотую достал, которую всегда и всюду с собой носил, да намотал на кулак. После надежно запер скрипучую дверь и отправился в другую половину подземелий — испытывать третий способ душевного устроения. А второй, выходит, не до конца сработал.
В правой стороне скрипучих дверей было несколько, и одна стояла открытой. В нее Кондрат Кузьмич и вошел да золотой цепью по ноге легонько постукивал. А там, в полутемной конуре, на простых, не золотых, цепях висел кто-то, прикованный к стене. Посредине стоял стол, за столом допросчик сидел, в бумагах разбирался, закорючки читал.
— А, пес мой верный Сидорыч, — говорит Кондрат Кузьмич. — Что, отпирается, разбойник?
— Отпирается, Кондрат Кузьмич, — тот отвечает, вскакивая. — Но это до поры до времени. Он у меня еще не все нюхал, такой-сякой. Вот понюхает моих дознавательных способов, тогда и заговорит.
Иван Сидорыч служил в Кудеяре главным разбойным дознавателем и охранителем порядка, а по фамилии был Лешак, и мэру нашему предан как пес родной. О его дознавательных способах в городе ходили знатные истории, от которых в коленках дрожать начинало и в горле попискивать. Но эти истории еще от темного прошлого остались, а сейчас у нас времена другие настали, официально задобревшие. Так что, может, оно и не так страшно с Иван Сидорычем теперь было, а все равно жуть. Видом Лешак будто здоровый пень и квадратный, совсем угрюмый, брови кустистые, на голове воронье гнездо, только вороны его тоже боялись и гадить слету не смели. Кроме прочего, у Иван Сидорыча была примечательность, но не доисторическая, а из того темного прошлого, когда Кондрат Кузьмич приводил его к покорности, тогда еще строптивого. На лицевом фасаде у Лешака след остался — шрамина длинная, полосатая, цепью вот этой золотой посаженная. А из-за нее Иван Сидорыч сам на вид представлялся лихим разбойником и страху нагонял премного, разные пугательные мысли вызывал. А внутри себя он, может, и добрейшей души был, нам то не ведомо, скрывал тщательно. О пользе же государственной радел, это точно, иначе б Кондрат Кузьмич его давно в шею выгнал, а скорее тоже на цепь посадил бы, чтобы он казенные секреты не мог разгласить.
— Так чего ж не применил до сих пор способы свои знатные? — Кондрат Кузьмич говорит, цепочкой поигрывая и бровьми недовольство выказывая. — Сиропы разводишь с разбойниками?
— Никак нет, Кондрат Кузьмич, — хмурится Иван Сидорыч и шраминой багровеет, — не развожу. Тут подход нужен. Я этот народ твердоголовый знаю. Начнешь их прижимать, они себе язык откусят и проглотят назло. Совсем распустились, как вы им, Кондрат Кузьмич, преобразование жизни сделали.
— Ну-ну, — Кащей отвечает и на подвешенного кивает.
1 2 3 4