- Да? - сразу согласилась она. - Ну тогда просто приходите, так, в гости. Придете? Я кивнул головой.
- Так до свидания, - сказала она ласково. - Буду ждать.
Я не пошел к ней. Через три дня дядя принес и положил мне на стол желтую треуголку Мыса Доброй Надежды.
- Кавалер, - фыркнул он и засмеялся.
Два слова о дяде: ему не так давно стукнуло 30. Он был высок, развязен, красив, чисто брился и то отпускал, то снимал бакенбарды, то носил, то снимал сверкающую кожаную куртку. На своем веку был он и вольноопределяющимся, и прапором, и комиссаром полка, и археологом, и агрономом, и судьей, а в конце концов стал главным лесничим. Тогда ему дали эту куртку, болотные сапоги с ремешками и новый браунинг. Вот со всем этим он и покорил мою любовь. Почти каждый вечер мы видели, как они проходили по саду, выходили за фигурные ворота и шли степью к Нагилевскому лесу.
Собачку с собой они не брали, дядя шел упругой походкой, кавалерийской, такой, какой он никогда не ходил дома, в левой руке его болтался стек, иногда он останавливался и быстрыми резкими ударами стряхивал пыль с сапог. Она шла, слегка откидывая голову с уложенными волосами, поднимала руки и оправляла их с боков и на затылке. Дядя был в глухой защитной форме, простой и мужественный, она же иногда в голубой шелковой блузке, иногда в белой, но чаще в широком платье-халатике с соскальзывающими рукавами. Тогда становился видным розоватый загар, изнизанный легкой голубизной. Проходя мимо нас, она улыбается, машет рукой и звонко говорит:
- Здравствуйте, ребята! Мы хором отвечаем:
- Здрасьте, Катерина Ванна! А когда они исчезают за воротами, рыжий Борис задорно поет:
Ты куда ее повел,
Такую молодую?
Песня соленая, но дяде она льстит, он вообще нескромен, любит покрасоваться и расцветает, когда дед ему выговаривает:
- Эх! Снесут тебе, подлецу, голову, за твои дела! Ну что ты зубы скалишь, как дикий конь? Ты встал, да и пошел, а она куда?
Тут дядя завихляет, размякнет и начнет оправдываться, но так, что дед (он строг и справедлив, но наивен) плюнет и скажет:
- И слушать-то мне твои пакости противно. И за что вас, таких кобелей, бабы любят? Ни кожи, ни рожи! Одни сапоги!.. - И махнет рукой, чтоб не согрешить словом.
Но бабушка, дворянка и институтка, думает иначе. Я слышал, как она, то и дело оглядываясь на меня и понижая голос, рассказывала соседу:
- И каждый день, каждый день, как свечереет, так к нему и бежит, - еще оглядывается на меня (а я будто бы сплю) и прибавляет: -И собачку перестали с собой брать.
После этого разговора я стал избегать дядю, а когда он снова дал мне записку, я передал ее Верблюду, а сам остался в кустах.
Верблюд вернулся через десять минут и протянул мне ответ.
Мы пошли по дороге.
- Она про тебя спрашивала, - сказал он. Я схватил его за руку.
- Говорит: "А где ваш товарищ?" А я: "Он болен, лежит". - "А что такое с ним?" - "Да так, мол, простудился". А она подошла к столику, взяла коробочку. "Вот передайте ему, пусть поправляется". - У Верблюда в руке зеленая коробочка с шоколадным драже.
Мы молчим и смотрим друг на друга.
- Она хорошая, - вдруг страстно говорит Верблюд: - И что она с твоим дядей путается! Ну что он ей?!
А вечером меня дядя строго спросил:
- Так кого ты послал к Гориновым? Я сказал.
- А у самого что? Ноги отнялись? Я молчал и грыз заусеницу. Он подошел вплотную и приказал:
- Чтоб больше этого не было! Записку ты должен передать только лично понятно? Я кивнул головой.
- А что это еще за глупости - болен! Чем это ты болен, разреши тебя спросить?
- Ты женишься на ней? - спросил я внезапно сам для себя.
Он как будто нахмурился и спросил не сразу:
- Это кто тебе сказал?
- Говорят, - вздохнул я.
Он помолчал, подумал, покачал головой, вздохнул тоже и вдруг стал томным и изысканным.
- Видишь ли, дорогой мой, - сказал он совершенно новым для наших отношений ласковым и возвышенным тоном, - она красавица, известная балерина... по горло в деньгах... У ее ног... Да, мой милый, - тут он засмеялся, а я понял, что все-то он мне врет. - Не знаю, не знаю, я еще ничего не решил.
Я стоял и молчал.
Непередаваемое неудобство было не в словах, а в самой возможности этого разговора. Я еще не понимал, почему и откуда это чувство, отчего мне так неловко, но твердо знал, что оно правильное, справедливое, и мне от него, не уйти.
Понял это и дядя, он заторопился, посмотрел на часы и, бормоча что-то, выскользнул из комнаты. А я вдруг прямо пошел к зеркалу. Неуклюжий парень со стриженой головой, толстым лупящимся носом и оттопыренными ушами, красный и обветренный, стоял передо мной. Невозможно было поверить, что это и есть я.
Вот оба эти чувства вплелись в мое отношение к ней, и я потерял голову и не знал, что же мне с собой делать.
Семь бед - один ответ, через два дня я подкараулил их в Нагилевском лесу, когда они целовались. И все было так, как в моих жестоких снах, только меня-то не было с ней... Он сидел на болотной кочке, на плаще, она лежала у него на коленях с полураспущенными волосами.
Меня поразило ее лицо - оно ослабло, распустилось, ушло в туман, только глаз она не закрыла, и они светились по-прежнему.
Тут подо мной затрещал можжевельник, и она быстро вскочила. Я помертвел и припал к земле.
Она подошла к самому кусту, поглядела, постояла, ничего не увидела и отошла. Затем они заспорили.
- Нет, - сказала она вдруг очень твердо. Когда я поднял голову, она уже сидела и пудрилась, а дядя ходил по поляне.
- Но почему, почему? - спрашивал он страстно. - Сто раз я тебя спрашиваю, и ты...
- "Вас, вы"... Александр Алексеевич, ведь сегодня-то мы не пили на брудершафт.
Он зло махнул рукой и заходил по поляне.
- Но почему же, в самом деле? - спросил он, останавливаясь перед ней.
- Ну оставьте! - приказала она так коротко, что он ошарашенно замолчал.
Я лег на мокрый, как половая тряпка, мох и продолжал слушать. Теперь она сидела, обхватив руками колени и откинувшись на ствол ели. Розовый зонтик лежал рядом, - она была в чулках, и одна пятка у нее уже позеленела.
- А вы ведь не должны на меня обижаться, - напомнила она о чем-то.
- Да, да, - недовольно отмахнулся он. - Помню, помню.
- Ну вот и хорошо, - она вздохнула. - Сядьте! Терпеть не могу, когда вы такой.
Дядя еще раз прошелся по поляне.
- Сядьте! - приказала она. Он что-то прорычал.
- Ну?!
Он подошел и сел. Она высоко подняла руку, рукав упал, и я увидал ямку, полную голубизны и золота.
- Зло-ой! - сказала она, кладя ему руку на голову. - Ух, какой зло-ой! Как моя Альма! И волосы-то, - она стала перебирать их и пощипывать, жесткие, цыганские!
Тут он вдруг вскочил.
- Но ведь это же глупо! - закричал он. - Я же вас люблю, а вы...
- Тише, тише, - сказала она, улыбаясь. - Ну?! Ну же! Я опять могу испугаться. Вы слышите меня, Александр Алексеевич?
Он только мотал головой и скрежетал. Она вдруг быстро вскочила, подошла к туфлям, вытряхнула и стала надевать. Он сразу же осекся.
- Катя, - сказал он пересохшим голосом. Она надела вторую туфлю и подняла зонтик и сумочку.
- Ухожу, - объявила она.
Он взял ее за руку.
- Ну, я больше не буду! - сказал он потерянно. Она ничего не ответила и пошла. Он побежал и схватил ее за руку.
- Пустите! - приказала она.
Он что-то быстро бормотал.
- Да ну пустите же! - приказала она и так по-бабьи грубо, что мне даже стало не по себе.
Он вдруг рухнул на колени и обхватил ее у пояса и что-то молитвенно забормотал. Она молчала. Он схватил ее за руку и припал к ней. Наконец она наклонилась и подняла его.
- Ох, Александр, Александр, - сказала она мягко и устало. - Я уж так этим по горло сыта, так сыта... Ну пойдемте сядем.
Она пошла, он молча и пристыженно следовал за ней. Она снова села на плащ, и дядя встал на колени, снял с нее туфли и аккуратно сложил.
- Ну, - сказала она. - Продолжаю слушать, - и неожиданно перебила себя: - За все надо платить, Александр Алексеевич, а за... - Она что-то замедлила: - За такие отношения особенно. Вы уговор-то помните?
- Да, но...
- Ну вот и все, - упрямо сказала она. - Когда я захочу, так ведь? А за ваши... - она опять поискала слово, - штучки я буду опять брать Альму. Вот вам! Дайте-ка сумочку!
Он подал. Она достала круглое зеркало и протянула ему.
- Посмотрите, на кого вы похожи! Хорош? Ну то-то! Итак, через два года вы снова попадаете к этой женщине и остаетесь у нее. На этом мы остановились? Слушаю дальше.
Я повернулся и, лежа на брюхе, пополз назад. Зачем мне было слышать об этой женщине? Мне и так все было ясно!
Три дня я бегал от всех и отсиживался в гадючьей пещере. И ничего мне так не хотелось в то время, как чтобы я наступил на настоящую гадюку и она меня обязательно ужалила. Я знал наизусть и "Песнь о вещем Олеге", и про смерть Клеопатры, и мне нужно было что-то такое же громкое и смертоносное, мирящее меня со всем миром. А прежде всего с ней. И пусть бы меня ужалила тут эта черная, гробовая змея пушкинская. Я бы, верно, упал, меня бы затошнило кровью, и я валялся бы вот тут, среди этих корней, бледный, черный от яда. И так, как уж было один раз, но уже не понарошке, а по-настоящему прибежал бы рыжий Козел и крикнул на весь поселок: "У стариков Крайневых внука гадюка ужалила!" И она бы пришла первая. И сказала бы моему дяде такое...
В пещере, где я лежал, было сыро, спокойно и темновато, то есть, пожалуй, не темновато, а просто на всем лежали какие-то похожие на плесень скользкие голубые сумерки и сильно пахло землей и грибами. Во все стороны торчали корни, всякие: и прямые, и кривые, и толстые, и тонкие, и черные, и белые, и бурые, и словно покрытые ржавчиной, а на ощупь извилистые и мускулистые, как змеи. Я украдкой тянул к ним руку и думал: "А может, и в самом деле медянка? Она же рыжая". И один раз мне показалось, что корни зашевелились, поползли, я ясно даже помню ощущение ледяной чешуи, скользнувшей мне по лицу. От страха и омерзения я дернулся в сторону и больно ударился о корень, торчавший прямо над головой. Боль была такая, что я с минуту пролежал неподвижно, а потом, весь сотрясаясь от холода и озноба, вылез наружу и на секунду как будто ослеп от открытого яркого солнца. А когда открыл глаза и посмотрел прямо, увидел перед собой Нелю. Она сидела на траве, согнув под себя ноги, и возилась с цветами. Цветы лежали около нее, их была целая охапка - золотые курослепы, аккуратные кремовые маргаритки, нежные маркие лекарственные ромашки, у которых никогда нет белых лепестков и которые пахнут лимоном, и, наконец, огромные фиолетовые колокольчики с четко выкроенными узорными лепестками. Она брала все их по одному за стебелек, осматривала и откладывала. И была так углублена в это занятие, что, кажется, ничего, кроме цветов, и не видела. Но только я взглянул на нее, как она сказала:
- Тебя Катя ищет.
У меня от неожиданности даже сердце екнуло. А потом я подумал: "Как Неля может передавать мне этакое? Именно Неля". Это первая мысль. За ней другая: "А почему же, собственно, нет? Кто она мне? Что стоит между нами? Мной и ей? Ей и Катей, Катей, Нелей и мной?" Но, очевидно, все-таки что-то стояло, потому что я почувствовал, что покраснел, и, ничего не расспрашивая, буркнул:
- Спасибо, - да и пошел.
- Только слушай, ты сейчас иди! - крикнула она мне вдогонку. И я не почувствовал в ее голосе никакой скованности. - А то не застанешь, она вечером в город собирается.
Тогда я остановился и спросил:
- А где ты ее видела?
- Да они ведь через забор от нас живут, - улыбнулась Неля. - Я вышла, а она и говорит: "Если пойдете на пруд, скажите, чтоб обязательно зашел. Только я вечером в театр уеду, так что до пяти".
- Ладно, - снова буркнул я и опять было пошел, но вдруг совершенно неожиданно для себя обернулся и сказал: - Скажешь, что меня не видела, поняла?
Она так замешкалась, что даже цветы уронила, посмотрела на меня удивленно и сказала, спадая с голоса:
- Хорошо, скажу.
А я повернулся и зло, откровенно прямо пошел через сад на дачу Гориновых.
Она сидела за столом в саду, шпилькой чистила вишни, пальцы у нее были багровые, и выше локтя на мякоти руки виднелись острые кровавые брызги. На ней было жемчужно-серое платье с короткими рукавами.
Когда я подошел, она посмотрела и не улыбнулась.
- Садитесь, - сказала она сдержанно. - Поставьте эту корзину на стол и садитесь!
Я сел. Она ловко дочистила вишню и швырнула ее в медный таз.
- Вы очень нехорошо поступили со мной, - сказала она.
Я пробормотал какую-то невнятицу.
- Подглядывать вообще нехорошо, а в таких случаях уже совсем не годится.
- Я собирал ландыши, - пробормотал я очень жалко.
- Очень может быть, - согласилась она сухо и почти таким же тоном, какой я слышал от нее в лесу. - Но, увидев в лесу меня, вы должны были подойти ко мне или же, если не желали встречаться, уйти.
Она сказала "ко мне", а не "к нам", и это почему-то меня обрадовало.
- Простите! - пробормотал я. Она зачерпнула пригоршню вишен.
- Это хорошо, что вы не запираетесь, - похвалила она. - Видите, я ничего не сказала вашему дяде и даже сделала вид, что ничего не заметила, но... - Она заглянула мне в глаза. - Ведь вот, наверное, вам самим неприятно, правда?
Я кивнул головой.
- Ну конечно же! - Она помолчала. - Когда мне было двенадцать лет, проговорила она, слегка морща лоб, - я была так же любопытна, как вы, и подсмотрела то... ну, одним словом, то, что мне не полагалось видеть. - Она помолчала. - У вас нет старшей сестры? - спросила она вдруг. Я покачал головой.
- Вот и у меня не было старшей сестры, и мне было очень, очень нехорошо. Подождите, у вас плечо в паутине.
Она подошла, отряхнула меня ребром ладони и вдруг двумя прохладными, длинными пальцами взяла за виски, повернула к себе.
- Я спросила вашего дядю про вас, и он сказал, что уже три дня, как его не видно, не то, говорит, с товарищами подрался, не то, верно, заболел.
От ее голоса, голубого сияния наклоненных ко мне глаз, от ее прикосновения и доверия - от всего этого вместе мне стало жарко, томно, нежно, чего-то очень жалко, и я заплакал: сидел, потупив голову (она не отпускала меня), улыбался, а слезы капали и капали.
Она не останавливала их, не утешала, не задавала вопросов, а только стояла и смотрела.
- Ну хватит, - сказала она мягко. - Не стоит это все слез!
Я обтер глаза.
- Не стоит! - повторила она решительно, локтем провела по лицу, отбрасывая волосы, потом, далеко отставляя два багровых пальца, осторожно обхватила меня за шею и два раза тихо, но сильно поцеловала в губы. - Вот, сказала она. - Вот, вот и вот! И вы простите меня, я, кажется, что-то не то вам говорю, вы ведь не подглядывали? - Она не отпускала моей шеи, и я, потупившись, молча кивнул ей головой.
Она долго молчала, а потом сказала:
- Как это все-таки отвратительно! И ведь каждый должен пройти через это... - И зачерпнула полную пригоршню вишни.
Так мы просидели с ней до вечера, и тут я услышал от нее то, что часто повторял себе потом.
- Нехорошие мы! Ух, какие мы иногда нехорошие! - говорила она тихо и гневно. - Вы и понятия не имеете, какими мы можем быть. То, что вы увидели это так, мелкая пакость, мне даже за нее не особенно стыдно, а все-таки без нас не обойдешься. И не потому, что... Нет, совсем не потому... - Она замолчала и долго сидела молча, так долго, что я не переждал ее молчания, спросил:
- А почему же?
Она еще немного помолчала, почистила вишни.
- Да вот, думаю, как вам объяснить. Все настоящие отношения строятся в мире через женщин. Они крепки только тогда, когда где-то спаяны женской кровью. Но тогда это уже навеки. Такие отношения никогда не распадутся, а будут все расти и расти, охватывать все больше и больше людей. Вы этого еще не понимаете, конечно...
- Понимаю, - сказал я. - Очень понимаю. Она тихо засмеялась.
- Да нет, со слов этого не поймешь, это так даром не дается. Это надо пережить, - и она опять замолчала. - Понимаете, - сказала она медленно, раздумывая на каждом слове. - Всякое в жизни бывает, и с вами будет всякое, так вот может случиться так, что вы ослепнете и оглохнете, потеряете руки и ноги и даже хуже, все отвернутся и откажутся от вас, но одна женщина около вас обязательно останется.
- Какая? - спросил я, потому что мне в ее словах почудился какой-то намек.
- Это неважно какая - сестра ли, мать ли, жена ли, просто друг, - это ведь все равно - одна такая женщина около вас всегда останется! Конечно, все это надо пережить и перестрадать. И вот тогда через много лет... - и вдруг прервала себя и окончила совсем не так, как начала: - Через много лет у меня дочка будет уже взрослой, и, когда мне придется говорить с ней, как сейчас с вами, смогу ли я сказать ей то, что сегодня говорю незнакомому мальчику? Со мной вот так никто не говорил.
Я молчал, а она вдруг развела руками:
- Не знаю! В том-то и дело, что не знаю. Таких вещей никто никогда не знает.
Целый день хлестал ливень, и мы сидели дома, а в полдень следующего я, хмурый и сумной, с каким-то большим разбродом в душе вылез и пошел на пруд. И как-то само собой очутился у гориновской дачи. И только что подошел к калитке, как сразу понял - там что-то случилось.
1 2 3