Домбровский Юрий
Леди Макбет
Юрий Домбровский
Леди Макбет
I
Весной 1930 года по обстоятельствам, важным для меня одного, я ушел из дома и поступил санитаром в лефортовский военный госпиталь. Стоял этот госпиталь далеко за городом на отшибе, был сооружен из тесаного гранита еще при Екатерине, и когда я шел под массивными сводами из корпуса в сад и видел в саду такие же мощные корпуса, арки, фонтаны и фронтоны с распластанными на них орлами, мне уж плохо верилось, что пять минут назад я вылез из московского трамвая. Но самый-то сад, выросший среди этих глыб решеток, арок, орлов, с перекрученными гусиными шеями и змеиными головами, был очень хорош и прост.
В нем летала масса бабочек, росли большие и тихие кусты сирени, стояли тополя и ясени, и с них весной орали и ссорились птицы. Впрочем, я все это видел только мельком, на ходу. С утра до вечера я ходил по этому саду и разводил вновь поступающих больных, а вечером, когда затихала беготня, телефоны и души, старший по смене отпирал железный сундучок и вываливал на стол все, что натекло за сутки. Это тоже была наша обязанность. Его принимать личные вещи и оружие, моя - выписывать на них квитанции. Вечером же я составлял, кроме того, суточную ведомость. К столу собиралась вся обслуга. Приходила кастелянша, дебелая, румяная баба лет 45, постоянно в халате с заломленными рукавами и красной косынке. Она жила в зоне госпиталя и с моим старшим у нее были какие-то особые отношения, не разберешь: не то явно дружеские, не то затаенно враждебные; подсаживалась хорошенькая, кокетливая ванщица, пухлая, нежная, розовая, вся в золотых веснушках и кудряшках, она все свободное время сидела и вышивала красным шелком; маленький татарин-парикмахер с серебряным горлом, я, еще кто-то.
Татарин брал полевой бинокль и, картинно откинув голову, долго смотрел на луну или крышу соседнего корпуса, а старший находил в груде вещей кортик, делал свирепое лицо и замахивался им то на кастеляншу, то на ванщицу. Ванщица жмурилась, краснела, млела, но не визжала, а кастелянша отмахивалась широкой ладонью и говорила густым мужским голосом: "А ну тебя, перестань! Что, маленький, что ли?"
Потом нам приносили в трех больших эмалированных ведрах ужин и мы садились за стол; потом Маша-ванщица мыла кипятком посуду - мы расставляли лавки и укладывали на них бушлаты. Потом наступала ночь, и мы спали.
До утра нас не будили: госпиталь принимал только хирургических больных.
II
Итак, нас было двое: я и старший, старшего звали Иван Копнев. Это был малый лет 30-35, плечистый, белозубый, с военной выправкой и желтыми волосами на пробор. Он был рябоват, от его волос сладко пахло карамельками, он с грохотом носил солдатские сапоги с подковами и часы с цепочкой, и из-под его халата у него остро выпирал значок, похожий на орден. Как и я, он получал 45 рублей, но считался старшим и изредка даже прикрикивал на меня - не грубо, а так, для пущего порядка, что-нибудь вроде:
"Ну, куда пошел? Где 9-е отделение?" или: "Разговорчики, разговорчики! Сейчас рабочее время, кажется!" Да и было за что: со службой я справлялся прямо-таки плохо: терял белье, путал корпуса, забалтывался в хирургическом корпусе с сестрой и тогда в приемном покое собиралась целая очередь голых мужчин в мокрых простынях и меня все ругали.
Мне недавно стукнуло 21 год, я учился на 3-м курсе, и голова у меня шла кругом. Я то разуверялся, то опять твердо верил в свое поэтическое назначение и проводил дни и ночи за стареньким письменным столом, но в редакции находили мои стихи оторванными от жизни и не печатали их.
В это же время я узнал впервые, что такое женское презрение. Презирала меня кастелянша, рослая, крутоплечая смуглая баба с черными усиками над верхней выдающейся губой. Она была неразговорчива, строга, по-своему справедлива и всем резала правду в глаза. Я же был, что называется, скелетом, - высокий, бледный, худой, - словом, в чем душа держится (меня дразнили "Ганди") с такими жесткими непроходимо-густыми волосами, что их не брал никакой гребень. Кроме того (и это главное!) я был еще нескладен, неуклюж, а в разговорах с женщинами то застенчив, то высокопарен и все свободное время сидел на госпитальном подоконнике и читал стихи.
Вот за все это она меня и презирала. Бывало, сидит, смотрит на меня и сладко улыбается, но молчит. Но однажды она все-таки не выдержала характера: подошла, вырвала у меня из рук томик Пастернака и бросила на стол. Все это молча и зло.
- В рабочее время работать надо! - крикнула она уже из коридора. Интеллигенция!
В тот же день я подслушал такой разговор: стоя среди бельевой, она зло говорила Копневу:
- Нет, Иван, это ты так по-дурацки понимаешь, а у меня понятие совсем иное! У меня - на что я спокойная! - все сердце вскипело на него глядя. Ходит, дохляк, книжечки читает, зудит себе под нос невесть что! Если у молодого человека нет совести - грош ему цена! Ломаный! Я за свое самолюбство убью! И на каторгу пойду! А он что? Ни стыда, ни совести, наплюй ему в глаза, все будет божья роса! Вот я его как утром шуганула, а он ходит и только лыбится!
- Ну, значит, зла на тебя не таит, - заступился за меня Копнев, - как ты, Марья, его странно понимаешь, ей-Богу!
- Что, зла не таит? - голос кастелянши задрожал от бесконечного презрения, - да откуда у него зло? У него ни зла, ни ума - как у скотины. Эх, не моя власть, давно бы они с этой сестрой хирургической! Турманом к чертовой матери... тоже, видать, дерьмо хорошее, ни рожи, ни кожи, одни губки да ногти стриженые. И ведь нашла с кем схрюкаться. Нет, голубчики! Не-ет! Если вы за 45 рублей со мной впряглись, то эти книжечки, стишки эти самые дурацкие, вы их бросьте! Да, бросьте-ка их к черту! Тут надо дерьмо таскать, а не интеллигенцию разводить! Ну подожди, подожди, будь не я, если...
- Ну и не к чему это, Марья, - мирно вздохнул Копнев, - зачем обижать человека? Он тебя не трогает... зла мы от него...
- Считай, считай белье-то! - крикнула она и с силой грохнула об пол тюк свежего, еще сырого белья, - считай, знай, заступничек! Знаю я, чем он тебе угодил, знаю! - она злобно засмеялась, - погоди, я и до твоей Машки доберусь! Обнаружу я ваши сады-лавочки! Вон видишь, какие у меня зубы? Живьем слопаю, как только узнаю! Так ты и помни! Вот! - и она ткнула его в плечо и так громко засмеялась, что маленький парикмахер проснулся, послушал и сказал: "Однако!".
III
С тех пор пошло.
Она никак не оставляла меня своим вниманием. Так, однажды после того, как я два часа просидел на лавочке с хирургической сестрой, она меня почтительно спросила:
- Я у вас что хочу узнать: вы когда законную бабу имели?
- Как? - обомлел я.
- Ну, женат, женат когда ты был? - она не говорила, а почти каркала. Я оторопело ответил, что нет, не был.
Она кивнула головой и пошла по саду, успокоенно говоря:
- И правильно! Какой из тебя муж! Ты здоровой девке и вреда-то принести не можешь.
Другой раз, тыча пальцем в книгу стихов, она меня спросила:
- Вот тут написано "Поцелуй был, как лето". Это как же понять? Что он хотел этим выразить?
Вопрос был, конечно, сложный, но я подумал и стал объяснять.
Она слушала-слушала, а потом спросила:
- А ты когда-нибудь бабу-то... целовал?
Я вспыхнул и спросил, почему это так ее интересует?
Она свысока поглядела на меня спокойными ореховыми глазами и ровно ответила:
- Ничего не интересует! А вот попался бы мне такой муж - объелся груш я б его в первую ночь, как котенка, придушила - и концов не нашли б!
Вечером после этого разговора я спросил Копнева:
- Что она на меня так злится?
Он пожал одним плечом, а на лице его проступило - и ты еще, дурак, спрашиваешь?
Было душно, и мы распахнули окно прямо в черные кусты сирени. Темнело. В больничном парке зажигались белые и желтоватые фонари, и вокруг каждого висела сетка из мошки. Кажется, очень далеко через настороженные листья желтели стены хирургического корпуса.
- А с ней и связываться не надо, - посоветовал вдруг Копнев, смотря на меня.
- Да я...
- Злая баба! Ух, ведьмища! - он быстро расстегнул гимнастерку и я увидел возле левого соска лиловое и черное пятна. - Видал? Зубы как у людоеда!
- Ого! - сказал я солидно. - Как же это так? Он молча и зло застегнул ворот, но тут меня позвала к себе ванщица, и разговор прервался. Когда я зашел к ней, она неясно сказала: "шкаф тут... сдвинуть бы... не могу одна" и вдруг заперла дверь. Я попятился - разное пришло мне в голову - ведь мне недавно исполнился 21 год.
- И что хочу спросить, - сказала она тихо и доверчиво, - он к этой лошади ходит еще? Я замешался и молчал.
- Ходит? - испуганно переспросила она и схватила меня за руки.
Я ответил, что нет, не видел.
- Но ты не ври, - попросила она жалобно, - ты знаешь, она тебя выжить хочет, думает, что ты нам помогаешь, караулишь, чтобы никто не вошел в ванную, понимаешь? - она отпустила руку и как-то жалко, воровски пожала ее.
Мне стало так противно, я что-то сказал ей, толкнул ее и пошел к выходу.
- Ой, не сердись! - она забежала, опять схватила меня за руку, вся зарделась и стала очень хорошенькой, - ты не знаешь, как я теперь всего боюсь! Это такая ведьма! Ну, посиди со мной! - она силой посадила меня на табуретку. - Посиди, поговорим о жизни. Скажи, у тебя еще никого нет? Ну, из девушек, никого?
Я сухо ответил, что нет, и хотел встать, но она быстро положила мне руку на плечо, и я сел.
- Ну а я вот тебя на улице с одной видела, в шляпке, в молочных туфельках, она тебе кто?
Я отвернулся и коротко объяснил ей, как и что.
- Ах, так! Вместе учились, а теперь гуляете? Ну, хорошо! Это очень хорошо!
И тут я даже вздрогнул: оказывается, что все такие сложные и путаные противоречивые отношения, от остроты которых я сам не мог разобраться толком, так просто и хорошо укладывались в это подлое словечко "гуляете". Я мгновенно сгорел от стыда и спросил:
- Ну, все?
Она вдруг громко фыркнула.
- Что ты? - спросил я недоверчиво.
- Вот ты ей, наверное, стихи почитываешь-то?! - сказала она и засмеялась, - у меня тоже один ухажер, так сколько он этих стихов знает! "Позорной казней обреченный в цепях лежит вендерский граф" и дальше. Как его казнить повели, и мать в белом покрывале на балконе стояла. Очень хорошо! И читает так прекрасно, и рукой все время и так и этак. И как будто сама все видишь, - она подумала и чуть затуманилась: - замуж хочет взять.
- Ну что ж, - сказал я, - выходи! Она задумчиво посмотрела на меня.
- ...если он верно хороший человек-то... - солидно посоветовал я.
- А ну его! - засмеялась она. - Сердце надвое не разорвешь. Ну ладно, иди теперь. Сестра-хозяйка пришла! Не дай Бог увидит!
Прошло с неделю и как-то после приема Копнев мне будто вскользь сказал:
- Ты на ночь окно не запирай, а то душно. Ладно?
Я кивнул головой.
- А если кто придет, зажги зеленую лампу. Я снова кивнул головой. Он запер ящики стола, подергал их (в них лежало оружие) и снова выпрямился.
- Все. Ложись, спи!
Вернулся он за полчаса до подъема. Я уже не спал, сел он рядом со мной, достал портсигар, раскрыл, выбрал папироску и начал мять. Я взглянул на него: он был утомлен, даже, пожалуй, помят, пробор его сбился, и от влажных волос пахло уже не карамельками, а сыростью, смородиной, дождем, но весь он помолодел, подтянулся и похорошел.
- Ну, - спросил он блаженно, - все благополучно?
Я ответил, что да, все.
- Хорошо! Курить будешь? Папиросы "Ира". "Ира, Ява, зек, облава". Кури!
Мы отошли к окну и закурили. Я спросил - не замерз ли он? Ведь сыро, роса.
- Замерз! - он засмеялся и хлопнул меня по плечу. - Разве кто в этом деле мерзнет? А ну-ка сунь мне руку за пазуху! Чувствуешь, как из-под куфайки пышет? Печка! А ты - замерз! Ах, чудило-мученик! - он ласково и внимательно смотрел на меня. - И все сидишь, читаешь, хоть бы вышел, прошелся по росе! Чувствуешь, какая на земле благодать?
Он настежь распахнул окно. Запахло сырой землей и крапивой. Сирень еще не цвела - она стояла тихая и задумчивая, и молодая, вся в наплывах золота и черни, а под ней в глухой крапиве уже гудели шмели. И вдруг все померкло. Кто-то встал между нами и садом, и голос кастелянши сказал:
- Встали? Ну, с добрым утром, коли так. Иван, пойди-ка сюда!
Я отошел, и они о чем-то заговорили.
В парикмахерской около зеркала стояла Маша и причесывалась. Она взглянула на меня светлым и пустым взглядом, не осознала, что это я, и снова повернулась к зеркалу.
Я стоял и смотрел.
Она вдруг тряхнула головой и волосы у нее посыпались на плечи, а она засияла еще больше, закусила губу и рванула их гребенкой.
"Как их обоих подняла любовь!" - подумал я и пошел в сад.
Я думал, со старой ведьмой покончено, но не тут-то было. После обеда Маша вошла в приемный покой и тихо сказала Копневу:
- Ну, как хочешь, Ваня, а я так больше не могу. Либо так, либо этак.
Копнев положил круглое зеркальце с лебедем и красавицей на обороте, в которое он рассматривал свои потрясающие зубы, (это было его любимое занятие) и спросил:
- А что такое?
Маша сидела и молчала, но по лицу ее уже текли слезы.
- Как же так? Пришла к ней за простыней. Так она меня и так и сяк! И ты - воровка! Когда я что у тебя украла? И по лицу два раза задела, за что это? Я ведь не виновата, если ты...
- По лицу? - переспросил Копнев, и скулы у него заходили.
- Как хочешь, Ваня, - повторила ванщица, - а я так не могу.
Копнев спрятал зеркальце в карман. Встал.
- Хорошо, - сказал он спокойно. - Раз так, так так! Сегодня больных, видно, не будет. Посиди тут один. Не хотели вы, Марья Григорьевна, по-хорошему, ладно, будем говорить по-плохому! Ты сиди тут, а я сейчас...
Вернулся он ночью, когда я уже стал засыпать. Подошел он ко мне, сел на край лавки и сказал горько и насмешливо:
- Вот мы, мужики, а?
- А что? - спросил я.
- Ай-яй-яй! - повторил он раздумчиво, - и за что? За рюмку водки! Ах ты, дьявол, гладкая! Ну ладно! Я брат, только что от нее. Там чи-истого спирта привезли два ящика. Около чехауза лежит, вот она оттуда и того.
- Чувствую, - улыбнулся я.
- Граммофон откуда-то достала, мы все песни переслушали. Ах, одна хорошая есть "Ветерочек чуть-чуть дышит", - запел он пискливо.
- Тише, спят!
- Ай-яй-яй! - покачал он головой, не слушая меня, - и стрелок этот у нее, как они уж помирились, шут их знает!
- Какой этот?
- Да тот же самый! Ну Савельев! Ах, ты ведь зимой у нас не был! Тут, брат, такой огонь у нас был! Он ко мне сюда с ножом приходил. "Зарежу!" молоденький, да дурашный! Усы носит, а ума-то чуть! Вот она его и дразнит. Ну, пес с ними, мы сегодня с ним помирились и чебурахнули по банке: "Он зашел в ресторанчик, чебурахнул стаканчик" и что-то еще, ти-ли-ти-ли-тили-бом - не помню. А спирту он мне обещал еще дать. Он сегодня там заступает.
- Заступает и пил?
Копнев только рукой махнул.
- А как же заступает пьяный?
- Как же, как же... - рассердился он вдруг. - Взял да выпил, а тебя вот не спросился. Пойди, сними! Какой же ты, ей-Богу, шебаршной! Что да почему? Да отчего? Правда, Марья говорит... Стой, она и тебе кое-что послала!
- Это еще зачем? - удивился я.
- Пусть, говорит, ученый выпьет! - засмеялся он. - Нет, она баба ничего, ты зря про нее такого крайнего мнения. Пусть и ученый. Ах, дьявол! Ну ладно, сейчас... - и он вынул из кармана пол-литра.
- Да подожди, Иван, - сказал я (мне показалось, что дверь ванной скрипнула), - вдруг Маша...
И тут мы увидели ее. Она только что проснулась и стояла рассолодевшая, теплая, растрепанная, Копнев было осекся, но сейчас же успокоился и засиял.
- А, Машенька! - закричал он. - А ну-ка, разрешите вас... - он вскочил, схватил ее за руку и потащил.
- Да стой, Иван! Куда ты? Что ты? - говорила она, упираясь.
- Маша, Маша, душа ты наша, садись с нами, раскрасавица ты моя! - он чуть не плакал от умиления. - Вот тебе малокалиберная - пей с ученым!
А как это он с черненькой? Он шагает, а она его под ручку и "тю-тю-тю!" Ну покажи же! Все свои! он не обидится!
Маша пригубила и схватилась за горло.
- Ой, как огонь! Это же чистый спирт, где ты достал его, Ваня? Да, я вечером проходила, видела, лежат там возле цейхгауза два ящика... неужели...
Копнев обнял ее и чмокнул в щеку.
- Вот кого я люблю! Ее! У ти, моя лелесая, у ти, моя!..
Маша отодвинулась.
- Ну не лезь, пожалуйста! Несет как из бочки! Небось, опять у той, кобылы...
- У ти, мой утеночек! Рассердилась, смотри как губки дрожат! Где я был, там меня, Машенька, нет, а тебя это...
- И-ди, и-ди! Бессовестный! Ишь ты подлый какой, что выдумал! - Она встала и выплеснула ему мензурку под халат. - Слышишь, не подходи, а то я сейчас...
И уж из коридора крикнула:
- И с этого часа все наши с тобой разговоры пустые!
Она ушла, а он поглядел на меня и горестно сказал:
- Вот ведь какие мы, мужики, а? И за чего? За рюмку водки! Это же уму непостижимо! - и налил себе и мне по полной. - А ну, давай!
Но когда я проснулся среди ночи, они уже помирились, ворковали и стонали, как голуби. Помню, проходя мимо ванной, я еще подумал: "Ну, от Машки что-нибудь добиться, это раз плюнуть!" А когда я минут через двадцать шел обратно, они уже сговаривались снова.
- Но поклянись мне святой иконой, Ваня, что ты никогда, никогда больше.
1 2 3