Это суждение Лотар в конце концов изложил нам как свое собственное. И смотрел сквозь нас. Все это было так давно, двадцать пять лет назад, четверть века минуло с тех пор. Теперь все это даже представить себе трудно. И не был ли Урбан потерян для них еще раньше? Как часто в жизни мы становимся другими и теряем тех, с кем вместе были молоды и, ну, невинны, что ли?
Ночь. Что-то вроде ночи, только глубже, темнее, уединеннее. Впоследствии она будет помнить не эту ночь из ночей, а лишь воспоминание о ней. Каким-то образом они, видимо, сумели-таки нормализовать ее пульс. Перевезли в отделение и уложили на койку. Она находится в палате, и в этой палате есть окно, от которого словно идет легкий свет, намек на свет. Рубашка на ней до сих пор влажная, постельное белье тоже. Пока она приходит в себя, поднимается чудовищный шум, оглушительный лязг, никогда прежде не слышанный, будто с неимоверной силой ударяют, лупят металлом по металлу, бряцают копья, мечи. Она видит схватку тел, неестественно перекрученных, сплетенных друг с другом. Это не шутка, кто-то взялся за меня всерьез. Если у меня когда-нибудь и мелькала мысль о гибели, то я наверняка не понимала, что означает это слово. Адский, пронизывающий до мозга костей скрежет, звон, визг, гром, стук, шипящий свист, превосходящий болевой порог. Я и не догадывалась, и никто не способен догадаться, что бывают такие звуки. И что их применяют как пытку. Теперь пришло время узнать. В этом больном зеленовато-голубом свете, источник которого мне неведом, среди этого адского грохота меня терзает история боли и пыток. Солдаты Ирода, пронзающие младенцев остриями своих мечей. Первохристиане на арене, один на один с хищными зверями, которые с жутким рыком рвут их на куски. Гнусные жестокости конкистадоров, крестоносцев, князей после крестьянских войн. Убитая женщина в Ландверканале. А уж мой-то век кбк начал. Мучительство всеми мыслимыми способами. Страдания и гибель тел, и моего среди них. Бывает благодетельное беспамятство, минуты ли, секунды - она не знает.
Боли чувствуете? - Должно быть, она не ответила вовсе или ответила неправильно. Сестра опять ушла.
Все имеет свою цену - фраза самая что ни на есть банальная, это ей известно, и, как всякая банальная фраза, банальной она остается, пока не испытываешь ее на себе. Цена того, что на этой койке чему-то придет конец, а потом, если Потом вообще будет, начнется нечто иное, - этот вот ужасный грохот и пытка тел, которую по неведомой причине нужно запечатлеть в моей памяти. Позорные столбы на рыночных площадях и привязанные к ним женщины. Дыбы и тиски для пальцев, раскаленные клещи, зловонная жижа, которую силком вливали в горло несчастным. Четвертование с помощью лошадей, колесование и повешение, утопление и удушение. Изнасилование. Вот когда пришла расплата за то, что она с детства спешила побыстрее пробежать описания таких кошмаров, в кино закрывала глаза, а если их показывали по телевизору, уходила из комнаты. И в бывшем концлагере побывала всего один раз. Снова и снова ей приходится теперь идти одним и тем же плохо освещенным бетонным коридором, который она как будто бы знает, но не узнаёт. По которому ее гонят вспять, стоит лишь приблизиться к выходу. Предвкушение, что за тяжелыми стальными дверями я встречу тебя, всякий раз глохнет. Чту это означает - искать выход из подземного лабиринта именно там, где я надеюсь найти и тебя. Грохот оборачивается лязгом цепей, кандалов несчетных узников.
Так или иначе всегда настает утро. Появляется доктор, человек неприметной наружности, и с ним медсестра - опять новая, полноватая, которая называет его "господин заведующий отделением". Он интересуется ее самочувствием. На самом деле интересуется? Видит она его впервые, имя не расслышала, да и ответить все равно не может. Кажется, он заметил, что ее пересохший рот не способен издать ни звука. Тампоном смачивает ей губы и рот. Теперь она может сказать: Почему мне так плохо?
Вопреки ожиданию завотделением принимает этот вопрос всерьез и, кажется, ничуть не удивлен и не раздосадован. Потому что вам недостает важнейших веществ, говорит он. Например, калия. Судя по картине крови, калия в вашем организме вообще нет. Не хватает магния. Кальция. Железа. Фосфора. Цинка. Практически всех минералов. Придется потихоньку вас восстанавливать.
Толковое разъяснение, которое она долго обдумывает. Вскользь спрашивает себя, кто бы это мог сожрать в ней калий и прочие "вещества", в голове мелькает что-то вроде "клетки-убийцы", но разбираться по-настоящему ей не хочется. А человек, которого сестра называет заведующим отделением, кажется, не намерен говорить больше, чем она вправду хочет знать. Он начинает натягивать пластиковые перчатки. Две пары рвутся, третьей пары его размера под рукой нет. Принесите, пожалуйста, перчатки, сестра Мбаргот, будьте добры, спокойно говорит он. Третья пара остается цела, он снимает перевязочную марлю с операционной раны у нее на животе, очищает рану, с помощью сестры накладывает свежую повязку. Спрашивает о температуре. Сестра с непроницаемой миной подает ему листок бумаги. Он деловито произносит: Нужно подождать. Скоро я зайду снова.
За эти слова можно зацепиться. Две проворные молодые сестрички заботливо умывают ее, рассуждая при этом о совершенно недопустимой ситуации с городским транспортом. Где-то на свете, может даже совсем рядом, по-прежнему ходят трамваи, только очень уж редко, поэтому одна из сестер, маленькая блондинка, регулярно опаздывает на утреннюю смену и выслушивает нотации старшей сестры, но не станет же она из-за этого дурацкого трамвая вставать еще на полчаса раньше.
Между тем уже несколько трубок выведены из моего живота в емкости, стоящие справа от койки. Когда-то я ужасно перепугалась, увидев в таком положении одного из друзей. Сейчас я не пугаюсь. Значит, неправда, что человека более всего пугает то, что касается его самого. Хотя, возможно, бывает и по-другому, в зависимости от достаточности или нехватки калия. Эти вереницы узников, вновь бредущие мимо меня, могут, следовательно, мобилизовать волю к жизни, если калия у них еще достаточно. И капитулируют в случае нехватки всех минеральных веществ. Мусульмане[3]. Без калия, могла бы я теперь сказать заведующему отделением, если бы он еще раз смочил мне рот, молодые-то сестры, несмотря на распоряжение, об этом забыли, - без калия чувствуешь себя как лягушка, рогулькой прижатая к пыльной земле.
Образ меткий, раньше меткий образ принес бы ей удовлетворение, сейчас он ей безразличен. Шум возобновился. Вереницы, бредущие по каким-то унылым местам, гремят цепями. Понятно, всякому посылают наказание с той стороны, где он более всего уязвим, в моем случае это слух и страх перед физической болью, который еще в детстве - я тебе рассказывала? - побуждал меня устраивать испытания на мужество и боль и снискал мне репутацию человека храброго.
Как бы мы узнали, сколь протяжен наш внутренний мир, если бы некий особый ключ, к примеру высокая температура, не открывал его нам. Все время она вынуждена сперва идти по этому низкому, плохо освещенному и душному коридору, и каждый раз он кажется ей знакомым, только вот усилия, необходимого, чтобы вправду его узнать, она потребовать от себя не может. Однако эти фигуры в темно-серых комбинезонах она, несомненно, уже видела, сейчас они спрашивают у нее документы, без слов, даже не приказным, а привычным жестом, повергающим ее в панический ужас. Значит, и здесь надо предъявлять документы, но что она подразумевает под "здесь"? В карманах обнаруживается некий документ, картонный прямоугольничек, чье убожество прямо-таки бросается в глаза, однако эти двое - часовые? вахтеры? контролеры? - знаком велят ей проходить, иным способом им бы с нею и не объясниться, из-за адского шума здесь внизу, который никак не умолкает.
Она внизу, вне всякого сомнения. Стальные двери отворяются очень легко, беззвучно скользят по направляющим и в шарнирах, если такое слово, как "беззвучно", имеет смысл среди этого грохота. Очень легко она идет или скользит через множество обширных, переходящих одно в другое, вдвинутых одно в другое помещений, и ей понятно теперь, почему говорят о царстве теней нижний мир, мир смерти как царство теней - и почему новопреставленных называют тенями, надо лишь оставить сожаления, в которых они не нуждаются. Они слышат и видят, но ничего не чувствуют; во всяком случае, транзитор, посланный, чтобы к ним присоединиться, не чувствует ничего, это я могу засвидетельствовать.
Ты ведь знаешь, однажды мы, Урбан и я, встретились в этих коридорах, в земном царстве теней, не тождественном потустороннему миру, однако похожем на него, - земной транзитный коридор, облицованный кафелем, как плавательный бассейн. Или как скотобойня. Вокзал Фридрихштрассе, замаскированный под пограничный пункт, сокращенно ПП. Урбан приехал тем же поездом городской надземки, что и я, линия "Зоологический Сад-Вокзал Фридрихштрассе", тот же людской поток пронес его вниз по лестницам, а затем по подземному коридору, туда, где этот поток разделялся - на таких, кто хотел побывать в государстве, чьими гражданами мы являемся и чья территория здесь начиналась, и таких, кто, имея обычное разрешение на выезд, теперь в это государство возвращался, среди них много людей пожилых. Наконец, был еще тонкий ручеек дипломатов и командированных, к числу которых принадлежали мы оба, Урбан и я. Короче говоря, нам разрешалось или надлежало идти прямо вперед, вот тут-то я и увидела его, буквально перед глазами, отступать и прятаться было уже поздно: по его одеревенелой позе я поняла, что и он тоже меня заметил. В итоге у паспортного контроля мы столкнулись, что называется, нос к носу, притворно обрадовались: надо же, после стольких лет - оба тотчас начали подсчитывать - случай опять свел нас, и не где-нибудь, а именно здесь. Как раз в этом месте люди встречаются без всякого удовольствия. Не очень-то приятно, когда другой заглядывает в документы, которые дают тебе право временно перекочевать из одного мира в другой. Всяк невольно начинает оправдываться, торопливо рассказывать, какие срочные дела, работы или задания выполнял "за кордоном", а при этом иронически улыбается и краешком глаза следит, как один из сотрудников в форме, забрав у транзитника "выездной документ" и сравнив владельца с паспортной фотографией, сквозь узкую прорезь отправляет сей документ в контрольную будку, где, тщательно укрытый от взоров, сидит еще один сотрудник в форме и производит над бумагами какие-то процедуры, которые остаются тайной для ожидающих снаружи, однако длительность пребывания документов в будке позволяет сделать вывод о собственной благонадежности либо, если ждать приходится долго, о том, что компетентные органы относятся к твоей персоне с подозрением.
Мой друг Урбан принадлежал к первой категории. Он только-только успел начать, с подобающей порцией самоиронии, рассказ о том форуме в другой части города, на котором ему, официально приглашенному (этому он придавал большое значение), пришлось делать сообщение о новейших культурных событиях в нашей стране, как мы уже услыхали за непрозрачным окошком стук штемпеля, в прорези под окошком появился Урбанов документ, первый сотрудник в форме взял его и, еще раз сравнив фотографию с оригиналом, вручил владельцу. Не без легкой гордости тот принял свой документ: на компьютеры-то хотя бы можно положиться! - а затем из солидарности довольно долго ждал ее, после таможенного досмотра, который он тоже прошел без заминок. Да, на компьютеры можно было положиться, для сотрудника из будки в них явно внесли указание помурыжить ее на границе и даже на всякий случай по телефону сообщить вышестоящей инстанции, что к ее пропуску не придерешься, она так и сказала Урбану, когда наконец очутилась с ним рядом, без таможенного досмотра, как и он сам. Он усмехнулся, немножко криво, конечно же испытывая какую-то противоестественную зависть к тому, что компьютеры не пропустили ее так гладко, как его, с другой же стороны, он бы обеспокоился, случись ему ждать своих документов так долго, как ей. У выхода из этой единственной в своем роде постройки, воздвигнутой над вратами в антимир и из антимира, их пути сразу разошлись. Ее старый друг Урбан направился к стоянке такси у вокзала Фридрихштрассе, а она свернула налево, к мосту Вайдендаммер-брюкке, проходя по которому я непременно шлю насмешливую улыбку чугунному прусскому орлу на парапете и даже стараюсь его потрогать.
Я не спросила Урбана, какой пост он теперь занимает, а он, видимо, ничуть не сомневался, что я следила за его карьерой, которая после убедительного для всех нас и бесспорного старта вполне логично вела его вверх по ступенькам, все выше, куда-то в незримость, но, очевидно, и там, за кулисами, успешно продолжалась. Я не оглянулась на него, однако спиной чувствовала, что он смотрит мне вслед.
Когда живешь на свете достаточно долго, ситуации повторяются, причем порой оборачиваются своей противоположностью. Однажды, много лет назад, я вот так же смотрела ему вслед, а он - дело, кажется, было после какого-то заседания - нарочито поспешно спустился по лестнице и исчез не попрощавшись, причину она запамятовала, вероятно ему было неловко перед нею из-за какого-то инцидента - так или иначе он не хотел попадаться ей на глаза. Да, она тогда долго смотрела ему вслед и чувствовала себя препаршиво.
А как она теперь себя чувствует? Надо бы всякий раз говорить заведующему отделением одно и то же: я на дне шахты, из которой мне не выбраться, потому что нет сил. Она говорит: Ничего. Похоже, он меньше полагается на ее ответы, чем на результаты собственного осмотра, ощупывает ее, считает пульс, приподнимает ей веки, спрашивает, какая температура была у нее при последнем измерении, но палатная сестра Кристина напоминает, что температуру меряют только два раза в день, после чего завотделением велит мерить температуру этой пациентке каждые три часа: будьте любезны, говорит он палатной сестре, у которой красивые белокурые волосы, локонами обрамляющие лицо. Она записывает распоряжение, не говоря ни слова. Однако же в уголках губ прячется обида. Что такое, сестра Кристина? - говорит завотделением. И слышит в ответ, что сестер в отделении недостаточно. Пациентка, хотя и не может толком говорить, но слышит вполне хорошо и отнюдь не хочет знать, какие сложности для ухода за больными отсюда проистекают, а потому благодарна заведующему отделением, когда он знаком показывает сестре, что это они обсудят позже. Пациентке он делает новое сенсационное назначение: ей можно "глоточками" выпить немного чаю. Перед ней опять возникает призрак огромного стакана пива, белая пена соблазнительно льется через край, ей никак не удается отогнать это видение. Она ждет чай и спрашивает себя, способна ли хоть одна из сестер - ей слышно, как они, смеясь, переговариваясь, двигая каталки, снуют по коридору, - представить себе, чту значит для нее каждая лишняя минута ожидания. В конце концов одна из двух молоденьких приносит чашку, чернявая, миловидная, с родинкой на левой щеке, она ловко ставит чашку на ночной столик и опять исчезает, как видно не задумываясь над тем, сможет ли жаждущая дотянуться правой рукой до столика, сумеет ли достаточно высоко приподнять голову, чтобы напиться из этой чашки. Но тут - какое счастье! - в палату входит стриженный ежиком молодой человек в белом халате, который секунду-другую наблюдает за ее тщетными усилиями. Та-ак! - говорит он, выходит и спешно возвращается с поильником, переливает туда чай, приподнимает ей голову, подносит носик к губам. Она пьет; стало быть, на свете существует не только слово, но и само действие - пить. Спасибо, говорит она. Эвелин еще учится, говорит он. На втором курсе. Некоторые вещи ей пока невдомек. Его зовут Юрген, он на третьем курсе, скоро выпускные экзамены. Она отпивает всего три глотка, и он успокаивает ее. Вы даже не представляете себе, как быстро желудок съеживается, говорит он. И уходит.
Поток опять вздувается. У него есть имя: изнеможение. Сознание отступает, уходит на дно. Идти ко дну, погибать. На этот раз кромсающий уши грохот создают самолеты. Штурмовики, нескончаемая вереница штурмовиков прямо у нас над головами. Все-таки есть, наверно, некий тайный смысл в том, что мне демонстрируют все виды человеческих жертвоприношений. Хотя смысл может быть прост: после стольких лет, стольких десятилетий самообмана наконец-то убедить меня в пронзительной бессмысленности всего происходящего. Так, что ли? Ведь нам вбили в голову, что всё и вся, коль скоро оно может быть рассказано в форме истории, обретает смысл, доказывает свою осмысленность. Я начинаю догадываться, из каких источников идут картины, на которые меня заставляют смотреть, едва лишь режиссер на внутренней моей сцене отключается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Ночь. Что-то вроде ночи, только глубже, темнее, уединеннее. Впоследствии она будет помнить не эту ночь из ночей, а лишь воспоминание о ней. Каким-то образом они, видимо, сумели-таки нормализовать ее пульс. Перевезли в отделение и уложили на койку. Она находится в палате, и в этой палате есть окно, от которого словно идет легкий свет, намек на свет. Рубашка на ней до сих пор влажная, постельное белье тоже. Пока она приходит в себя, поднимается чудовищный шум, оглушительный лязг, никогда прежде не слышанный, будто с неимоверной силой ударяют, лупят металлом по металлу, бряцают копья, мечи. Она видит схватку тел, неестественно перекрученных, сплетенных друг с другом. Это не шутка, кто-то взялся за меня всерьез. Если у меня когда-нибудь и мелькала мысль о гибели, то я наверняка не понимала, что означает это слово. Адский, пронизывающий до мозга костей скрежет, звон, визг, гром, стук, шипящий свист, превосходящий болевой порог. Я и не догадывалась, и никто не способен догадаться, что бывают такие звуки. И что их применяют как пытку. Теперь пришло время узнать. В этом больном зеленовато-голубом свете, источник которого мне неведом, среди этого адского грохота меня терзает история боли и пыток. Солдаты Ирода, пронзающие младенцев остриями своих мечей. Первохристиане на арене, один на один с хищными зверями, которые с жутким рыком рвут их на куски. Гнусные жестокости конкистадоров, крестоносцев, князей после крестьянских войн. Убитая женщина в Ландверканале. А уж мой-то век кбк начал. Мучительство всеми мыслимыми способами. Страдания и гибель тел, и моего среди них. Бывает благодетельное беспамятство, минуты ли, секунды - она не знает.
Боли чувствуете? - Должно быть, она не ответила вовсе или ответила неправильно. Сестра опять ушла.
Все имеет свою цену - фраза самая что ни на есть банальная, это ей известно, и, как всякая банальная фраза, банальной она остается, пока не испытываешь ее на себе. Цена того, что на этой койке чему-то придет конец, а потом, если Потом вообще будет, начнется нечто иное, - этот вот ужасный грохот и пытка тел, которую по неведомой причине нужно запечатлеть в моей памяти. Позорные столбы на рыночных площадях и привязанные к ним женщины. Дыбы и тиски для пальцев, раскаленные клещи, зловонная жижа, которую силком вливали в горло несчастным. Четвертование с помощью лошадей, колесование и повешение, утопление и удушение. Изнасилование. Вот когда пришла расплата за то, что она с детства спешила побыстрее пробежать описания таких кошмаров, в кино закрывала глаза, а если их показывали по телевизору, уходила из комнаты. И в бывшем концлагере побывала всего один раз. Снова и снова ей приходится теперь идти одним и тем же плохо освещенным бетонным коридором, который она как будто бы знает, но не узнаёт. По которому ее гонят вспять, стоит лишь приблизиться к выходу. Предвкушение, что за тяжелыми стальными дверями я встречу тебя, всякий раз глохнет. Чту это означает - искать выход из подземного лабиринта именно там, где я надеюсь найти и тебя. Грохот оборачивается лязгом цепей, кандалов несчетных узников.
Так или иначе всегда настает утро. Появляется доктор, человек неприметной наружности, и с ним медсестра - опять новая, полноватая, которая называет его "господин заведующий отделением". Он интересуется ее самочувствием. На самом деле интересуется? Видит она его впервые, имя не расслышала, да и ответить все равно не может. Кажется, он заметил, что ее пересохший рот не способен издать ни звука. Тампоном смачивает ей губы и рот. Теперь она может сказать: Почему мне так плохо?
Вопреки ожиданию завотделением принимает этот вопрос всерьез и, кажется, ничуть не удивлен и не раздосадован. Потому что вам недостает важнейших веществ, говорит он. Например, калия. Судя по картине крови, калия в вашем организме вообще нет. Не хватает магния. Кальция. Железа. Фосфора. Цинка. Практически всех минералов. Придется потихоньку вас восстанавливать.
Толковое разъяснение, которое она долго обдумывает. Вскользь спрашивает себя, кто бы это мог сожрать в ней калий и прочие "вещества", в голове мелькает что-то вроде "клетки-убийцы", но разбираться по-настоящему ей не хочется. А человек, которого сестра называет заведующим отделением, кажется, не намерен говорить больше, чем она вправду хочет знать. Он начинает натягивать пластиковые перчатки. Две пары рвутся, третьей пары его размера под рукой нет. Принесите, пожалуйста, перчатки, сестра Мбаргот, будьте добры, спокойно говорит он. Третья пара остается цела, он снимает перевязочную марлю с операционной раны у нее на животе, очищает рану, с помощью сестры накладывает свежую повязку. Спрашивает о температуре. Сестра с непроницаемой миной подает ему листок бумаги. Он деловито произносит: Нужно подождать. Скоро я зайду снова.
За эти слова можно зацепиться. Две проворные молодые сестрички заботливо умывают ее, рассуждая при этом о совершенно недопустимой ситуации с городским транспортом. Где-то на свете, может даже совсем рядом, по-прежнему ходят трамваи, только очень уж редко, поэтому одна из сестер, маленькая блондинка, регулярно опаздывает на утреннюю смену и выслушивает нотации старшей сестры, но не станет же она из-за этого дурацкого трамвая вставать еще на полчаса раньше.
Между тем уже несколько трубок выведены из моего живота в емкости, стоящие справа от койки. Когда-то я ужасно перепугалась, увидев в таком положении одного из друзей. Сейчас я не пугаюсь. Значит, неправда, что человека более всего пугает то, что касается его самого. Хотя, возможно, бывает и по-другому, в зависимости от достаточности или нехватки калия. Эти вереницы узников, вновь бредущие мимо меня, могут, следовательно, мобилизовать волю к жизни, если калия у них еще достаточно. И капитулируют в случае нехватки всех минеральных веществ. Мусульмане[3]. Без калия, могла бы я теперь сказать заведующему отделением, если бы он еще раз смочил мне рот, молодые-то сестры, несмотря на распоряжение, об этом забыли, - без калия чувствуешь себя как лягушка, рогулькой прижатая к пыльной земле.
Образ меткий, раньше меткий образ принес бы ей удовлетворение, сейчас он ей безразличен. Шум возобновился. Вереницы, бредущие по каким-то унылым местам, гремят цепями. Понятно, всякому посылают наказание с той стороны, где он более всего уязвим, в моем случае это слух и страх перед физической болью, который еще в детстве - я тебе рассказывала? - побуждал меня устраивать испытания на мужество и боль и снискал мне репутацию человека храброго.
Как бы мы узнали, сколь протяжен наш внутренний мир, если бы некий особый ключ, к примеру высокая температура, не открывал его нам. Все время она вынуждена сперва идти по этому низкому, плохо освещенному и душному коридору, и каждый раз он кажется ей знакомым, только вот усилия, необходимого, чтобы вправду его узнать, она потребовать от себя не может. Однако эти фигуры в темно-серых комбинезонах она, несомненно, уже видела, сейчас они спрашивают у нее документы, без слов, даже не приказным, а привычным жестом, повергающим ее в панический ужас. Значит, и здесь надо предъявлять документы, но что она подразумевает под "здесь"? В карманах обнаруживается некий документ, картонный прямоугольничек, чье убожество прямо-таки бросается в глаза, однако эти двое - часовые? вахтеры? контролеры? - знаком велят ей проходить, иным способом им бы с нею и не объясниться, из-за адского шума здесь внизу, который никак не умолкает.
Она внизу, вне всякого сомнения. Стальные двери отворяются очень легко, беззвучно скользят по направляющим и в шарнирах, если такое слово, как "беззвучно", имеет смысл среди этого грохота. Очень легко она идет или скользит через множество обширных, переходящих одно в другое, вдвинутых одно в другое помещений, и ей понятно теперь, почему говорят о царстве теней нижний мир, мир смерти как царство теней - и почему новопреставленных называют тенями, надо лишь оставить сожаления, в которых они не нуждаются. Они слышат и видят, но ничего не чувствуют; во всяком случае, транзитор, посланный, чтобы к ним присоединиться, не чувствует ничего, это я могу засвидетельствовать.
Ты ведь знаешь, однажды мы, Урбан и я, встретились в этих коридорах, в земном царстве теней, не тождественном потустороннему миру, однако похожем на него, - земной транзитный коридор, облицованный кафелем, как плавательный бассейн. Или как скотобойня. Вокзал Фридрихштрассе, замаскированный под пограничный пункт, сокращенно ПП. Урбан приехал тем же поездом городской надземки, что и я, линия "Зоологический Сад-Вокзал Фридрихштрассе", тот же людской поток пронес его вниз по лестницам, а затем по подземному коридору, туда, где этот поток разделялся - на таких, кто хотел побывать в государстве, чьими гражданами мы являемся и чья территория здесь начиналась, и таких, кто, имея обычное разрешение на выезд, теперь в это государство возвращался, среди них много людей пожилых. Наконец, был еще тонкий ручеек дипломатов и командированных, к числу которых принадлежали мы оба, Урбан и я. Короче говоря, нам разрешалось или надлежало идти прямо вперед, вот тут-то я и увидела его, буквально перед глазами, отступать и прятаться было уже поздно: по его одеревенелой позе я поняла, что и он тоже меня заметил. В итоге у паспортного контроля мы столкнулись, что называется, нос к носу, притворно обрадовались: надо же, после стольких лет - оба тотчас начали подсчитывать - случай опять свел нас, и не где-нибудь, а именно здесь. Как раз в этом месте люди встречаются без всякого удовольствия. Не очень-то приятно, когда другой заглядывает в документы, которые дают тебе право временно перекочевать из одного мира в другой. Всяк невольно начинает оправдываться, торопливо рассказывать, какие срочные дела, работы или задания выполнял "за кордоном", а при этом иронически улыбается и краешком глаза следит, как один из сотрудников в форме, забрав у транзитника "выездной документ" и сравнив владельца с паспортной фотографией, сквозь узкую прорезь отправляет сей документ в контрольную будку, где, тщательно укрытый от взоров, сидит еще один сотрудник в форме и производит над бумагами какие-то процедуры, которые остаются тайной для ожидающих снаружи, однако длительность пребывания документов в будке позволяет сделать вывод о собственной благонадежности либо, если ждать приходится долго, о том, что компетентные органы относятся к твоей персоне с подозрением.
Мой друг Урбан принадлежал к первой категории. Он только-только успел начать, с подобающей порцией самоиронии, рассказ о том форуме в другой части города, на котором ему, официально приглашенному (этому он придавал большое значение), пришлось делать сообщение о новейших культурных событиях в нашей стране, как мы уже услыхали за непрозрачным окошком стук штемпеля, в прорези под окошком появился Урбанов документ, первый сотрудник в форме взял его и, еще раз сравнив фотографию с оригиналом, вручил владельцу. Не без легкой гордости тот принял свой документ: на компьютеры-то хотя бы можно положиться! - а затем из солидарности довольно долго ждал ее, после таможенного досмотра, который он тоже прошел без заминок. Да, на компьютеры можно было положиться, для сотрудника из будки в них явно внесли указание помурыжить ее на границе и даже на всякий случай по телефону сообщить вышестоящей инстанции, что к ее пропуску не придерешься, она так и сказала Урбану, когда наконец очутилась с ним рядом, без таможенного досмотра, как и он сам. Он усмехнулся, немножко криво, конечно же испытывая какую-то противоестественную зависть к тому, что компьютеры не пропустили ее так гладко, как его, с другой же стороны, он бы обеспокоился, случись ему ждать своих документов так долго, как ей. У выхода из этой единственной в своем роде постройки, воздвигнутой над вратами в антимир и из антимира, их пути сразу разошлись. Ее старый друг Урбан направился к стоянке такси у вокзала Фридрихштрассе, а она свернула налево, к мосту Вайдендаммер-брюкке, проходя по которому я непременно шлю насмешливую улыбку чугунному прусскому орлу на парапете и даже стараюсь его потрогать.
Я не спросила Урбана, какой пост он теперь занимает, а он, видимо, ничуть не сомневался, что я следила за его карьерой, которая после убедительного для всех нас и бесспорного старта вполне логично вела его вверх по ступенькам, все выше, куда-то в незримость, но, очевидно, и там, за кулисами, успешно продолжалась. Я не оглянулась на него, однако спиной чувствовала, что он смотрит мне вслед.
Когда живешь на свете достаточно долго, ситуации повторяются, причем порой оборачиваются своей противоположностью. Однажды, много лет назад, я вот так же смотрела ему вслед, а он - дело, кажется, было после какого-то заседания - нарочито поспешно спустился по лестнице и исчез не попрощавшись, причину она запамятовала, вероятно ему было неловко перед нею из-за какого-то инцидента - так или иначе он не хотел попадаться ей на глаза. Да, она тогда долго смотрела ему вслед и чувствовала себя препаршиво.
А как она теперь себя чувствует? Надо бы всякий раз говорить заведующему отделением одно и то же: я на дне шахты, из которой мне не выбраться, потому что нет сил. Она говорит: Ничего. Похоже, он меньше полагается на ее ответы, чем на результаты собственного осмотра, ощупывает ее, считает пульс, приподнимает ей веки, спрашивает, какая температура была у нее при последнем измерении, но палатная сестра Кристина напоминает, что температуру меряют только два раза в день, после чего завотделением велит мерить температуру этой пациентке каждые три часа: будьте любезны, говорит он палатной сестре, у которой красивые белокурые волосы, локонами обрамляющие лицо. Она записывает распоряжение, не говоря ни слова. Однако же в уголках губ прячется обида. Что такое, сестра Кристина? - говорит завотделением. И слышит в ответ, что сестер в отделении недостаточно. Пациентка, хотя и не может толком говорить, но слышит вполне хорошо и отнюдь не хочет знать, какие сложности для ухода за больными отсюда проистекают, а потому благодарна заведующему отделением, когда он знаком показывает сестре, что это они обсудят позже. Пациентке он делает новое сенсационное назначение: ей можно "глоточками" выпить немного чаю. Перед ней опять возникает призрак огромного стакана пива, белая пена соблазнительно льется через край, ей никак не удается отогнать это видение. Она ждет чай и спрашивает себя, способна ли хоть одна из сестер - ей слышно, как они, смеясь, переговариваясь, двигая каталки, снуют по коридору, - представить себе, чту значит для нее каждая лишняя минута ожидания. В конце концов одна из двух молоденьких приносит чашку, чернявая, миловидная, с родинкой на левой щеке, она ловко ставит чашку на ночной столик и опять исчезает, как видно не задумываясь над тем, сможет ли жаждущая дотянуться правой рукой до столика, сумеет ли достаточно высоко приподнять голову, чтобы напиться из этой чашки. Но тут - какое счастье! - в палату входит стриженный ежиком молодой человек в белом халате, который секунду-другую наблюдает за ее тщетными усилиями. Та-ак! - говорит он, выходит и спешно возвращается с поильником, переливает туда чай, приподнимает ей голову, подносит носик к губам. Она пьет; стало быть, на свете существует не только слово, но и само действие - пить. Спасибо, говорит она. Эвелин еще учится, говорит он. На втором курсе. Некоторые вещи ей пока невдомек. Его зовут Юрген, он на третьем курсе, скоро выпускные экзамены. Она отпивает всего три глотка, и он успокаивает ее. Вы даже не представляете себе, как быстро желудок съеживается, говорит он. И уходит.
Поток опять вздувается. У него есть имя: изнеможение. Сознание отступает, уходит на дно. Идти ко дну, погибать. На этот раз кромсающий уши грохот создают самолеты. Штурмовики, нескончаемая вереница штурмовиков прямо у нас над головами. Все-таки есть, наверно, некий тайный смысл в том, что мне демонстрируют все виды человеческих жертвоприношений. Хотя смысл может быть прост: после стольких лет, стольких десятилетий самообмана наконец-то убедить меня в пронзительной бессмысленности всего происходящего. Так, что ли? Ведь нам вбили в голову, что всё и вся, коль скоро оно может быть рассказано в форме истории, обретает смысл, доказывает свою осмысленность. Я начинаю догадываться, из каких источников идут картины, на которые меня заставляют смотреть, едва лишь режиссер на внутренней моей сцене отключается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13