А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

(А то еще Фурманов вспоминается, с укоризной легендарному начдиву Чапаеву выговаривающий: «Александр Македонский тоже был героический полководец, но зачем же стулья ломать?»)
Так что по мне Александр — так Александр, отчего бы и нет. Только хочется предупредить читателя, что статую-то нам поскоблить придется, а уж что из-под позолоты вылезет… Но без поскрести не получится. Нас-то ведь человек в данном раскладе интересует, а не роль его во всемирной вдоль и поперек переписанной истории.
Потому что вся собственно-историческая, так сказать, деятельность Македонца вполне во всего-то три слова уложится — в те самые, что по совсем другому случаю Гай Юлий Цезарь в Рим телеграфировал. В смысле, «пришел, увидел, победил». Оно, конечно, и тут могли бы вопросы возникнуть. Ну, например, пришел — а чего, собственно, приходил-то? Кто тебя звал? Или увидел — и чего ж такого ты увидел да рассмотрел в своей скачке лихорадочной? Или вот победил — ну, во-первых, стоило ли для того на край света переться, а во-вторых, это еще большой вопрос: кто кого. Ну, это ладно. Мы в такие дебри вдаваться не будем, а сделаем вид, что в общеисторическом плане нам с Сашей как бы все и понятно.
Что ж, пожалуйте знакомиться и с человеком — только не говорите, что я вас не предупреждал. А то ведь бывает потом: ах, рухнувшие иллюзии, да как дальше жить без идеала, да я за любимую статую кого хочешь под танк положу, ну и все такое прочее. Я это не к тому, что у тебя, читатель, именно Македонец в роли той любимой статуи функционирует. Может, кто и другой: Фридрих там, или Наполеон. Или даже, скажем, Фурманов с Чапаем. (Не припомню, называл ли я кого еще в этой связи.) Но любую статую вплотную изучать, а тем более позолоту сковыривать — занятие, разочарованиями чреватое. Каковой активности я вас и приглашаю предаться.
Едва напялив на темечко доставшуюся ему после смерти папы Филиппа корону, юный Александр тут же сиганул в седло и отправился воевать. Зачем воевать, почему так далеко отправился — да кто ж его знает. И случай тот знаменитый, что в Гордии, в храме Зевса-громовержца произошел, дополнительного света на вопросы эти никак не проливает.
Случай— то хрестоматийный -тот самый, когда Саша в храме ярмо от повозки царя Гордия увидел. С чрезвычайно хитроумным узлом на том ярме. А легенда, как читатель помнит, гласила, что тот ум изобретательный, что узел развяжет, тут же заделается властелином Азии, а в сумме, стало быть, и ведомого в те времена мира.
И вот наш Македонец, никаких своих извилин головоломками давно почившего коллеги не отягощая, вынул меч из ножен, да и разрубил узел к чертям собачьим. Давши потомкам на века повод для истерических восторгов. Хотя ведь, ежели задуматься — а о чем вопим-то так радостно? И всего-то делов, что продемонстрировал юный царь стратагему, для каждого правителя (из правильных) обязательную и действенную. Которую я «стратагемой поллитровки» называю для удобства пользования.
Почему поллитровки? Ну, это же классический такой анекдот, быть не может, чтобы кто не знал. Это вот когда ученые проверить взялись, у кого сообразительности-то больше: у среднего невыдающегося шимпанзе или у крепко профессионального алкаша. Подвесили для обезьяны банан к потолку и пару предметов еще в комнату подсунули: швабру да табурет.
Ну, шимпанзе этот прыгнул было — ан не достает до банана, и все тут. Больно уж высоко. Покумекал примат, на табурет взобрался и шваброй банан вожделенный подцепил. И слопал.
Потом уже и алкоголика на эксперимент запустили, заменивши банан поллитровочкой. Алкаш — глаза горят, руки в треморе — прыгать начал. Понятное дело, не достает, высоко бутылка треклятая — а знай прыгает. Час прыгает, два. Тут уже и доценты с кандидатами взопрели. Один сердобольный к алкашу подошел и, на табуретку да на швабру указывая, говорит: ты, дескать, не думал, чтобы вот это вот в дело пустить? На что алкоголик наш, на очкарика глянув презрительно, ответствовал бессмертной фразою: «Да хрен ли ж тут думать — ПРЫГАТЬ надо!»
Так что пусть мне кто втирать тут попытается, что история с этим узлом Гордиевым — из другой оперы (как и многие тысячи царственных и сановных решений в последующие века). Можно, конечно, разливаться соловьем на предмет примата деяния над рефлексией, и все такое прочее. Я тут за рефлексию особо не ратую, но алкаш с Македонцем, сдается, ни о каких таких дихотомиях не помышляли и не думали. Потому что — хрен ли ж тут думать, прыгать надо!
Вот так вот и развалил узел пополам. Чтобы уже со спокойною душою двинуться за полагавшейся по уговору Азией.
А таинственный тот край Александру крепко по сердцу пришелся. Вот прямо с Персии и начиная. Так его порядки тамошние восхитили, что очень он даже всерьез огорчился насчет малокультурности греческой.
Что ни брал, что ни сравнивал — а все не в пользу Эллады раскладывалось. Уж к царям у них было отношение — так отношение. И сами те цари все в парче да в золоте — не чета пропыленным да пропотевшим греческим вождям, и сановники разодеты в пух и прах. А главное — что Александру особо по душе пришлось — как народ монарха увидит, так тут же в ноги и валится, где бы кто ни стоял. «Проскинесис» называлось это действо обязательное.
Ну, в одежды драгоценные Саша вырядился быстро. Чтобы генералы не поглядывали хмуро, разрядил и их, что твоих персов. На всю армию, понятно, такой роскоши не хватило, да ведь на всех ничто и никогда не рассчитано. Диадему — в золоте да камнях — нацепил. Сделал, в общем, серьезный шаг на пути к прогрессу. Наложницы кругом, пиры, гудеж без конца — а все на душе свербило.
Потому что проскинесис проклятый покою не давал. И то сказать, ну какой же я к такой матери царь, ежели все вокруг меня на пол от страха да обожания не грохаются! Да тут еще воины, из тех, что поголоднее да поязыкатее, вякать принялись, товарищей подбивать на всякие неуставные деяния, Грецию вспоминать с ее убогостью спартанской.
В войске Александр до времени порядок навел, смутьянов переказнив жестоко. Но ведь и собственные Александровы воеводы брови недовольно хмурили вместо того, чтобы в парчовых шароварах в свое удовольствие по дворцу шлендать, с кубком в руке да с бабой подмышкой. Ворчать принялись: что это, дескать, в роскоши да в жестокостях утопать начали, идеалы греческие похеривши — за язык вон уже казнят! (Ну это они, положим, тоже погорячились — языкатым и в Греции, как оно везде и всегда бывает, влетало по первое число, не всяк и расчирикивался). До того дошло, что друг наисердечнейший, правая, можно сказать рука, Парменион прилюдно стал царю на такую ситуацию пенять.
Ну, герой наш эту руку и отсек не раздумывая, с маху — как тот Гордиев узел. Тут же склепал дельце политическое насчет того, что сын Пармениона, Филот, заговор на жизнь родного царя готовил (чего ни в каком помине и не было, потому как вместе они все пировали ежевечерне, так что тот Филот Македонца уж сто раз порешить мог бы).
А поскольку время было античное, и сын за отца еще отвечал (а равно и наоборот), царским своим указом велел Александр и Филота, и папу его, друга своего же сердечного, казнить. И казнили — не по-гречески люто, пытками истерзав до последнего момента.
Тут уже и прочие стали несдержанность проявлять. Старик Клит, Сашку на собственных коленях вынянчивший, стал как-то на пиру попрекать его, говоря, что уж на что папаша Филипп был негодяй (и немаленький, добавить бы надо), а вот на Александра Филипповича посмотреть, так и ностальгия обуревает по временам прошлого-то царствия. Александр — а хрен ли тут думать! — копье у охранника выхватил, да Клита прямо тут же и проткнул насквозь, раз, да другой, да третий (тоже ведь о характере говорит кое-что). Через минуту, правда, остыл маленько, увидел, чье тело изувеченное на полу лежит — и в истерику. По полу стал кататься, выть, раны на теле Клита целовать, меч было выхватил, чтобы с собой покончить. Но тут Каллисфен-философ, тоже один из друзей ближайших, его спас. Меч отнял, в кровать уложил. И утешал всю ночь, как дитя малое.
И не раз и не два еще утешал. Потому что стали по ночам являться Саше и Клит, и Парменион, и многие другие прочие, безжалостно им казненные. Не единожды Александр и к мечу тянулся, чтобы конец этой муке положить, да верный Каллисфен всегда начеку был, спасая каждый раз для истории любимого ее героя.
А потом Македонец в себя пришел несколько, опять в парче да в золоте стал за воротник закладывать, снова почувствовав прелесть скромных плотских утех — да и вернулся к той же не дававшей ему покоя идее проскинесиса. И так он решил это дело обстряпать, чтобы мысль сия как бы вовсе и не от него исходила, а народ как бы сам таковское предложение внес.
Ну, сговорился Александр с философом Анаксархом (вот они вам опять, шеллинги-дюринги!), да поэтом Аргисом Аргивянином (и эти в массе своей тоже бестии продувные), да со знатнейшими из персов и мидян, что на пиру они вот такое предложение и сделают.
Анаксарх, как время пришло, речь двинул самую что ни на есть яркую — на то, как я понимаю, и был философ. Негоже нам, сказал, эллинам, перед царем своим стоять столбами. Это, сказал, никакая не демократия и все такое прочее, а самое разнузданное панибратство. Потому что какой же он тогда царь, ежели между ним и нами дистанции меньше, чем между генералом и, например, ефрейтором каким?
А кроме того, сказал Анаксарх-философ, окружающие нас завоеванные народы могут это неправильно понять. Поскольку у них такого отродясь заведено не было. Так что ниц перед царем пластаясь, мы не унижаемся нимало, а напротив того, способствуем обмену культурными ценностями с вот этими вот народами. (Я тут не передергиваю нимало — особо подозрительные могут и к первоисточникам обратиться. Именно так и сказал подлец-философ. И до чего же аргумент, кстати говоря, живучий — сколько негодяйств да пакостей в этой же упаковке на протяжении веков протаскивалось да протаскивается…)
Последнее заявление даже Македонец (который по сценарию должен был сидеть тихо), вскочивши на ноги, страстно отметил. Именно, сказал, за ради культурного обмена. Да и делов-то всего, ну, растянулся на полу, по первости даже и ноги-то лобызать необязательно, а потом уже встал, да и стой себе — не без некоторого, конечно, полагающегося подобострастия. Вот и получится самый что ни на есть культурный обмен.
Тут уж и прочие действующие лица оживились, стали положенные роли озвучивать: и поэт Аргис, и представители местной национальной интеллигенции. Оно бы, глядишь, и прошло — но тут Каллисфен (тот самый, что Александра от самоубийства спасал не единожды) в гневе большом поднялся.
И ведь даром же, что тоже из любомудров — а постоял за достоинство человеческое. В лицо пристыдил царя, матом по адресу собственного коллеги вкупе с пиитом прошелся. Тут уже и другие осмелели, на которых театр и задумывался. Нет, говорят, не бывать проскинесису. В боях, говорят, гибли и гибнем, на казнь по приговору законному тоже, дескать, не отказываемся пойти, а перед царем, будь он хоть трижды Александр и четырежды Македонский, на брюхе ползать не будем. На чем точку и поставили.
А уже едва ли не на следующий день Каллисфену, спасителю Александрову, счетец и был предъявлен. Тут же заговор был удуман, пара свидетелей, во все века и на все готовых, нашлась — ну и приговорил герой античности друга сердечного. Да ведь и не к смерти даже, смерть — оно бы и ничего…
По приговору Македонца палачи отрезали Каллисфену уши, нос и губы. И вот так, изуродованного, заперли в клетке с псом каким-то шелудивым, эту клетку перевозя с места на место в соответствии с передвижением войска греческого. Неизвестно, сколько бы оно так продолжалось, но Лисимах, офицер молодой, а также и ученик Каллисфена по части философии (вот ведь выходит, что и любомудрие любомудрию тоже рознь), из сострадания к учителю дал ему яд. Что Александра донельзя расстроило. Утешился он в какой-то степени тем лишь, что велел негодяя Лисимаха швырнуть в клетку со львом.
Однако мечты своей — чтобы на буквальные-то карачки народ собственный таки поставить — так и не оставил. Ну а что, каков масштаб личности, таков он и мечтаний. У кого-то счет в банке швейцарском нулей этак в семь-восемь-десять, а у другого вот, скажем, всех прочих на четвереньки опустить. Может и такая быть голубая мечта.
И вот, доехавши до Египта, Саша другую схему принялся воплощать. А надо сказать, отношения у него с покойным папашей были самые натянутые, до того даже, что Филипп и сыном-то его своим признавать порой отказывался. Что Александру в данной ситуации выходило очень с руки.
Заявившись в храм Аммона — но тайно, чуть ли и не в одиночку — он жрецам разобъяснил, кто он таков и какая их помощь в деле одном надобна. Жрецы все очень хорошо поняли — да и понятливость их казне храмовой вовсе не в ущерб пошла — и, когда в следующий раз Македонец навестил храм уже со всей полагающейся свитой, они всему этому собранию и выложили, что так, мол, и так, явился нам тут давеча бог Аммон и объяснил, что Александр сей Македонский есть не кто иной, как самый его, бога Аммона, родимый сын. А посему и почитать его должно с соответствующим поклонением. Как бога, в общем.
Что спутники Александровы, выслушав из-под насупленных бровей, к сердцу однако принять отказались. Сказав, что коль уж египтяне так на этой версии настаивают, то это их личное египетское дело. И поехали себе восвояси, дальше воевать.
А Македонец наш, погоревав маленько по поводу такого неистребимого упорства, решил себе, что кое-что все-таки лучше, чем вообще ни шиша. С чем и основал город своего имени, где парочку храмов себе же, бессмертному, посвященных, из награбленной казны выстроил (пусть уж народ хоть там-то на карачках) и повелел считать оную Александрию столицей египетской.
Однако доверия к своему брату греку у Саши больше вовек не бывало. Неблагодарная, одним словом, публика. Между прочим, на этот счет правителям хронически как-то не везет. Все-то им народ какой-то не такой попадается, все не угодить да не воспитать должным образом. И я так думаю, что при всем при том, что должность народного вождя из медом все-таки намазанных (а то с чего бы и конкурс такой), но вот эта их планида — с дурным и ни на что не годным народом дело иметь — одна из прямо-таки трагических.
А в недоверии своем Александр и немалую изобретательность проявил, кстати. В душу-то к каждому сукину сыну не залезешь — а до чего бы знать хорошо, что он там себе про тебя такое думает. И вот что учинил царь-воин.
Объявил он солдатам и офицерам — всему, то есть, войску — что молодцы они и орлы, что вот едва ли не полмира с ним отмахали, за что им и благодарность, и почет. Но поскольку катятся они от дома все дальше и дальше, решил Александр почту их подсобрать да с нарочным в родную Грецию и отправить. Потому что когда еще возможность такая представится. Так что, сказал, отпишите уж родным, что и как. Марка, дескать, не требуется — почта-то полевая.
Ну и кинулось войско, засело за письма. Всяк о своем написал — главное, что жив еще и здоров, но и, понятно, о тяготах воинской службы. Каковые письма ни в какую такую Грецию не поехали, а были доставлены в шатер царский, где Александр с ними внимательнейшим образом знакомиться стал, параллельно список — в несколько сот имен — наиболее недовольных составляя. Что потом с недовольными этими учинили? Вы это что, серьезно, что ли? Да казнили, и все — ясное же дело.
А Сашок — среди прочих приоритетов — навечно золотыми буквами вписал свое имя в историю, как человек, цензуру изобретший и с успехом внедривший.
Причем не следует думать, что герой наш хотя бы по части всяких там половых излишеств так уж крепко прочим более поздним венценосцам, особливо римского разлива, уступал. По-моему, так даже какую-то он им планку в этом смысле на века выставил, не случайно же и Калигула в такой вот восторженной зависти на предмет Македонца находился. И наложницы у Сашули водились, и девочками, а равно и мальчиками не пренебрегал. И по части более серьезной «голубизны» отметился, имея при себе постоянного любовника — на генеральской, кстати, должности — Гефестиона, к которому самые страстные чувства питал и которому после его смерти поставил невиданных размеров памятник, потратив десять тысяч талантов на такое дело (это что-то около двухсот миллионов нынешними зелеными получается — а кто не верит, милости прошу справиться опять-таки в первоисточниках). Да еще и повелел как богу этому своему возлюбленному поклоняться. Ну, последнее, впрочем, для египтян опять-таки. А в одной из ближайших военных кампаний так целое племя, по дороге попавшееся — с детьми, стариками и женщинами — под меч пустил, как поминальную жертву по товарищу любовных игр.
И ведь говорил же я: лучше не скрести.
1 2 3 4 5 6 7 8