А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я привожу цитату из книги Кристофера Гибберта «Большой тур». В ней отмечается, что народы Европы, как минимум, в течение 300 лет живут согласно установленным стереотипам. Еще в XVI веке путешественники описывали итальянцев как болтливых, ненадежных и развратных, немцев — как прожорливых, швейцарцев — как ужасно назойливых и педантичных, французов — как… ну, в общем, невыносимо французских.
В Париже вы постоянно натыкаетесь на огромные площади, которые просто невозможно обойти пешком. Мы с женой приехали в Париж на наш медовый месяц и по глупости попытались пересечь площадь Согласия. Она каким-то образом ухитрилась добраться до обелиска в центре площади, а я застрял посредине площади в потоке автомобилей-убийц, слабо помахивая рукой моей дорогой супруге и тихонько поскуливая, пока сотни и сотни ярко раскрашенных «Рено» проносились в миллиметре от меня, и у водителей на лицах было выражение маньяков-садистов.
Особенности уличного движения в Париже вообще трудно объяснить. На площади Бастилии я провел три четверти часа, пытаясь перейти с улицы Лион на улицу Сен-Антония. Проблема заключалась в том, что светофор был задуман с четкой целью — повергнуть иностранного гостя в смущение и унижение, а потом, если все пойдет по плану, умертвить.
Вот как это выглядит. Вы выходите на площадь и видите, что машины стоят, но для пешеходов горит красный свет. По опыту вы знаете, что если рискнете ступить с тротуара на проезжую часть, то все машины тут же сорвутся с места и в одно мгновение размажут вас по асфальту в липкое желе. Поэтому вы терпеливо ждете, пока загорится зеленый. Через минуту появляется какой-то слепой и без колебания переходит булыжную мостовую, стуча тростью. Затем девяностолетняя дама в инвалидном кресле проезжает мимо вас и неторопливо двигается на другую сторону площади за четверть мили отсюда.
Для вас очевидно, что все водители в радиусе 150 метров внимательно следят за вами, выжидая, когда вы двинетесь с места. Поэтому вы притворяетесь, что на самом деле вовсе не собираетесь переходить улицу, а просто решили взглянуть на интересный фонарный столб конца прошлого века. Еще через минуту улицу переходят 150 дошколят под предводительством воспитательниц, а потом возвращается слепой с двумя сумками покупок. Наконец зажигается зеленый свет, вы сходите с тротуара, и тут все машины устремляются прямо на вас. Возможно, это звучит глупо и даже безумно, но мне все время кажется, в Париже меня хотят убить.
В конце концов я оставил попытки переходить улицу по правилам и просто стал выбирать маршруты, которые казались мне наименее опасным. Таким образом мне, к моему великому удивлению, удалось однажды пробраться к Лувру, где я увидел длинную, неподвижно стоявшую очередь, закрученную вокруг ворот наподобие садового шланга.
Я поколебался, не зная, присоединиться ли к этой веренице, вернуться ли попозже в слабой надежде, что она станет покороче, или поступить как француз и пролезть без очереди. Каждые несколько минут один из них приближался к входу, озабоченно смотрел на наручные часы, а затем нырял под барьер и исчезал в дверях вместе с людьми, стоявшими в самом начале очереди. Никто не протестовал, что меня сильно удивило. К примеру, случись такое в Нью-Йорке, из которого приехали многие маявшиеся в очереди, судя по их акценту и пулевым пробоинам в плащах, толпа схватила бы нарушителя и изрядно помяла. Я однажды наблюдал такую картину на стадионе. Это выглядело безобразно, но все же воспринималось как торжество справедливости. Даже в Лондоне наглец получил бы суровый выговор: «Послушайте, будьте так любезны, займите место в конце очереди. Спасибо». Но здесь никто не выражал ни малейшего протеста.
Мне было трудно заставить себя лезть без очереди, но и стоять среди неподвижного человечества, в то время как наглые французы плевали на него с присвистом, было невозможно. Поэтому я пролез французским способом — и почувствовал, как ни странно, облегчение.
Когда я был в Лувре последний раз — в 1973 году, с Кацем — он был битком набит посетителями, и увидеть что-либо было невозможно. «Мона Лиза» казалась почтовой маркой за бесконечным морем человеческих голов. Я уныло констатировал, что с тех пор положение не улучшилось. Но я хотел во что бы то ни стало увидеть одну картину, замечательное произведение XVIII века, явно не замеченное за последние 200 лет ни одним посетителем в бесконечных коридорах Лувра — кроме меня, разумеется. Тогда, в 1973 году я сам чуть было не прошел мимо, но что-то в этой картине зацепилось за краешек глаза и заставило оглянуться. На ней были изображены две аристократические дамы, молодые и не очень красивые, стоящие вплотную друг к другу; на них не было ничего, кроме драгоценностей и едва заметных улыбок. Но вот что самое интересное: одна из них, возможно, по рассеянности, запустила палец в задницу второй. Могу сказать совершенно определенно, что такое поведение было совершенно неизвестно в штате Айова. Поэтому я отправился искать Каца, который, разочаровавшись в Лувре (через 15 минут пребывания в галерее он вынес свой приговор: «Здесь нет ничего, кроме картин и говна»), с мрачным видом ожидал меня в кофейне. Он сразу пожаловался, что ему пришлось заплатить два франка за кока-колу и в придачу отдать горсть монет старой карге, чтобы посетить мужской туалет (« И она еще все время за мной подсматривала!»).
— Это все ерунда, — сказал я. — Ты должен пойти со мной и посмотреть одну картину.
— Зачем?
— Она очень необычная.
— Чем?
— Необычная, и все тут. Поверь. Ты мне еще «спасибо» скажешь.
— Что в ней такого особенного?
Я рассказал. Он отказался поверить. Такую картинy никогда еще не рисовали, а если бы и нарисовали, то не повесили бы в Лувре, Но он все же пошел. И представьте себе, я не смог ее найти. Кац был уверен, что я сыграл с ним злую шутку, и до конца дня дулся и раздражался без всякого повода.
Впрочем, Кац и без того пребывал в дурном настроении все время, что мы были в Париже. Он был твердо убежден, что все вокруг хотят сделать ему какую-нибудь гадость. И не без оснований. Наутро нашего второго дня мы шагали по Елисейским полям, когда ему на голову накакала птичка.
— Ты знаешь, что тебя обосрали? — спросил я его через пару кварталов.
Кац провел рукой по волосам, с ужасом взглянул на испачканные пальцы и, пробормотав «Подожди здесь», быстро отчалил по направлению к нашему отелю, шагая неестественно прямо, будто боясь расплескать что-то внутри себя. Кац всегда был немного брезгливым в том, что касалось экскрементов, хотя «говно» было его любимым словом, которое он вставлял к месту и не к месту. Когда он снова появился через двадцать минут, от него за версту воняло лосьоном после бритья, но к нему как будто вернулось самообладание.
— Я готов, — объявил он.
Почти немедленно ему на голову нагадила еще одна птичка. Только на этот раз уже всерьез. Я не хочу описывать подробно, — а вдруг вы сейчас как раз обедаете? — но вообразите баночку йоргута, опрокинутую на голову, — и вы ясно представите себе всю картину.
— Господи, Стив, кажется, это была больная птица, — заметил я ободряюще.
Кац буквально онемел. Не сказав ни слова, он повернулся и пошел обратно в отель, игнорируя прохожих, оборачивающихся ему вслед. Он отсутствовал почти час. Когда наконец он вернулся, на нем была ветровка с поднятым капюшоном.
— Молчи, — предупредил он и зашагал вперед большими шагами. После этого он никогда больше не ездил в Париж.
Однажды вечером я пришел на площадь Республики и поимел ностальгический ужин в бистро под названием «Термометр». Мы с женой проводили здесь наш медовый месяц, в отеле Модерн через дорогу (теперь он стал второсортной туристической гостиницей — увы, увы!) и ужинали в «Термометре», потому что там было дешево, а у нас было туговато с деньгами. Я потратил все свои сбережения, примерно 18 фунтов стерлингов, на свадебный костюм — замечательное одеяние с лацканами, сделанными из обрезков фалд, и брюк, так сильно расклешенных, что при ходьбе было совсем не видно, что я двигаю ногами. В результате мне пришлось одолжить 12 фунтов у моего тестя, чтобы, как я объяснил, его дочери не пришлось умереть голодной смертью в первую неделю замужества.
Я ожидал, что «Термометр» пробудит во мне счастливые воспоминания, но не смог припомнить ничего, кроме того, что в нем была самая грозная работница туалета в Париже. Женщина, похожая на русского борца, сидела за столиком с розовым блюдечком, полным мелких монет и, вытягивая шею, следила за тем, чтобы вы, не дай Бог, не обоссали кафель и не свистнули керамическую плитку писсуара. Писать, когда на вас смотрят, трудно. Но когда вы чувствуете, что вас готовы растерзать на куски за то, что вы слишком долго задерживаетесь, это вообще невозможно. Моча как будто каменеет. Выводной канал захлопывается так крепко, что его не смогла бы одолеть и самая хитрая спирохета. В конце концов, помучившись, я застегивал молнию и возвращался к столу не солоно хлебавши. Зато в отеле отводил душу, изливаясь с напором Ниагарского водопада.
Той туалетной работницы там уже не было. По той простой причине, что не было и писсуаров.
Через два или три дня я вдруг заметил, что парижане за последние двадцать лет сделались вежливыми. Не то чтобы они бросались к вам с объятиями и благодарили за то, что вы освободили их от фашистов, но они явно стали более терпеливыми и любезными. Водители такси по-прежнему оставались непроходимо тупыми, но все остальные — продавцы, официантки, полицейские — казались теперь почти приветливыми. Я даже видел однажды, как официантка улыбнулась. А еще кто-то придержал дверь, чтобы она не хлопнула меня по физиономии, вместо того, чтобы придать ей ускорение.
Это начало сбивать меня с толку. К счастью, в последний вечер, когда я прогуливался по набережной Сены, приличного вида семья — двое взрослых и двое подростков — торопливо проследовала мимо меня по узкому тротуару. Не замедляя хода, не прерывая оживленной беседы, они сбросили меня в канаву — и даже не оглянулись. Я бы обнял их, если бы догнал. Они восстановили во мне внутреннюю гармонию.
Утром в день моего отъезда я дотащился под серым дождем до Лионского вокзала, чтобы поймать такси до Северного, откуда шел поезд на Брюссель. Из-за непогоды кругом не было видно ни одной машины, так что оставалось стоять и ждать. Пять минут я оставался в одиночестве, но постепенно подошли другие люди и заняли очередь за мной.
Когда наконец подкатило такси и подрулило прямо ко мне, я с удивлением обнаружил, что семнадцать взрослых мужчин и женщин совершенно искренне считают, что имеют право пролезть вперед меня. Пожилой мужчина в кашемировом пальто, явно с высшим образованием, буквально оттирал меня от машины. Я обиженно завопил по-французски, чтобы им было понятнее: «Ну, нет! Ну, нет!» — и буквально упал на дверь, как на амбразуру. Очутившись внутри, я с трудом преодолел желание зажать галстук толстяка дверью, чтобы заставить его пробежаться до Северного вокзала. Вместо этого я просто сказал шоферу поскорее увезти меня прочь отсюда. Он посмотрел на меня как на большой, мерзкого вида кусок говна и со вздохом отвращения включил первую скорость. Я был рад убедиться, что некоторые вещи никогда не меняются.
Брюссель
В Брюсселе я вышел не на своей станции. Просто задремал в неподходящий момент, а когда, внезапно проснувшись, увидел на платформе за окном надпись «BRUXELLES», то вскочил как ошпаренный и ринулся к выходу, ударяясь своим кошмарным рюкзаком о чьи-то головы. Я выскочил на платформу в тот момент, когда поезд, зафырчав, как астматик, тронулся в путь.
Меня не сразу насторожило, что я был единственным пассажиром, сошедшим на перрон, а сам вокзал зловеще пуст. Однако грязный моросящий дождь, обычный для Брюсселя, быстро привел меня в чувство. Тут-то я и понял, что угодил в ту часть города, в которой никогда прежде не бывал, в один из тех безымянных районов, где здания серы, все стены в три слоя заклеены объявлениями, а магазины торгуют насосами для бассейнов и вывесками типа «ПАРКОВКА ЗАПРЕЩЕНА». Я планировал попасть на центральный вокзал, но не возражал и против Северного или Среднего, или даже дальнего, именуемого Йозафат, но этот вокзал не был похож ни на один из них, и теперь я понятия не имел, где нахожусь. Оставалось только придать лицу решительное выражение и направиться к нескольким высоким домам на горизонте, которые показались мне городом.
До этого я был в Брюсселе несколько раз и думал, что неплохо знаю город. Поэтому мне то и дело казалось, что узнаю знакомые места, и даже принимался убеждать сам себя: «Слушай, это здание ты когда-то видел». В результате я тащился четверть мили к зданию, которое принял за Дворец Справедливости и оказавшемуся фабрикой по производству собачьего корма. Я шел и шел по улицам, в которых не было абсолютно ничего примечательного — просто бесконечные кварталы серых однообразных домов, которых в Брюсселе, по-моему, больше, чем где бы то ни было в Европе.
Я ненавижу спрашивать дорогу. Всегда боюсь, что человек, к которому я обращусь, отступит в удивлении и скажет: «Куда ты хочешь попасть? В центр Брюсселя? Парень, ты заблудился. Это Лилль, мудак ты долбаный». А потом будет останавливать прохожих: «Хотите хохму? Парень, ну-ка расскажи, где ты, по твоему мнению, находишься», и мне придется проталкиваться сквозь толпу людей, которые падают со смеху и утирают набежавшие от хохота слезы. Поэтому я, никого ни о чем не спрашивая, шел дальше.
Как раз к тому времени, когда я уже серьезно обдумывал, не позвонить ли моей жене, чтобы она приехала и нашла меня («да, дорогая, и захвати воскресные газеты»), за ближайшим углом, к моему удивлению, обнаружился Manneken-Pis, статуя круглолицего голенького мальчика, писающего уже не первый век и ставшего за это время наивным символом города. Тут до меня вдруг дошло, где я нахожусь, и все мои маленькие проблемы решились сами собой. Я отпраздновал это событие, купив в одной из 350 сувенирных лавок тарелку с изображением писающего мальчика и шоколадку «Тоблерон» внушительного размера.
Через пятнадцать минут я уже был в номере отеля Адольфа Сакса и лежал на кровати не разувшись (одно из важных преимуществ путешествия в одиночку — возможность быть неряхой), ломал зубы о «Тоблерон» (интересно, кто изобретает подобные сладости?) и смотрел по ВВС ток-шоу с участием то ли импотентов, то ли еще каких-то людей с серьезными физическими недостатками — точно не помню. Через полчаса я почувствовал себя достаточно бодрым, чтобы пойти погулять по Брюсселю.
Я всегда останавливаюсь в " Саксе ", потому что в нем есть программа ВВС и очень интересные лифты, о чем я вспомнил сейчас, стоя в коридоре возле светящейся кнопки «Вниз», и дудукая в нос песню «В ожидании лифта». Одновременно я лениво размышлял над тем, почему в коридорах отелей всегда такие безобразные ковры.
Надо сказать, в Европе вообще ничего не понимают в лифтах. Даже в новых зданиях они всегда двигаются невероятно медленно и в них зачастую отсутствуют внутренние двери, так что, если вы по рассеянности облокотитесь не на ту стенку, одна ваша рука может стать на десять метров длиннее другой. Но в «Саксе» лифты удивительные даже по европейским меркам.
Вы входите в кабину, намереваясь спуститься вниз на завтрак, но оказывается, что лифт двигается сам по себе, куда ему вздумается. Он проезжает мимо вестибюля и подземной стоянки на необозначенныи нижний этаж, и, когда двери открываются, вы видите помещение, полное пара, шипенья утюгов и запахов химчистки. Пока вы бессмысленно тыкаете кнопки, которые установлены здесь явно в качестве украшения, двери захлопываются, и лифт резко устремляется наверх, на одиннадцатый этаж. Там он останавливается на долю секунды и вдруг падает вниз на три метра, снова ненадолго зависает, а потом в свободном падении достигает вестибюля. Вы выходите из него изрядно помятым, с глазами навыкат, но радуясь, что никто вас не видел в лифте, и направляетесь на завтрак со всем достоинством, на которое еще способны.
Учитывая изложенное, вы, возможно, поймете мое счастье, когда лифт на этот раз привез меня к месту назначения без всяких неожиданностей, не считая непредусмотренной остановки на втором этаже и короткого возвращения на четвертый.
Если вы ищете приключений, то вам не стоит ехать в Брюссель. Это правильный город. После Парижа для меня было большим облегчением переходить улицу, не чувствуя себя так, словно на лбу у меня большими буквами написано неприличное слово. Но, сделав пару кругов по площади Grand Place, вежливо заглянув в витрины одного-двух из многих тысяч магазинов, торгующих шоколадом либо кружевами (кажется, в Брюсселе больше ничего не продают), начинаешь ловить себя на том, что часто посматриваешь на часы и размышляешь — не начать ли тебе пить в девять часов сорок семь минут утра?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23