А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Это я понимаю.
- Вина на нем. Он согрешил против вас. Другой ваш брат, тот хороший человек.
- Мэтт. Да, я знаю. Он порядочный человек. В войну он едва не погиб. Был ранен в голову.
- Но он в своем уме?
- Да, думаю, да.
- Иногда требуется что-то такое. Вроде пули в голову.
Ребе замолчал и повернул круглое лицо к Айзеку, черная встопорщенная борода раскинулась по складкам залоснившегося сукна. Лишь, когда Айзек стал излагать, как он ездил к Тине перед Великими праздниками, ребе стал проявлять нетерпение, подался головой к собеседнику, глаза, однако, отвел в сторону.
- Да. Да. - Он не сомневается, Айзек поступил, как должно. - Да. Деньги у вас есть. Она озлоблена на вас. Без каких-либо оснований. Но она видит эти события так. Вы - мужчина. Она - всего лишь женщина. Вы богатый человек.
- Но, ребе, - сказал Айзек, - она вот-вот умрет, и я просил, чтобы она разрешила мне повидать ее.
- Да? Ну и?
- Она требует за это деньги.
- А-а! Вот как? Деньги?
- Двадцать тысяч долларов. Чтобы меня допустили к ней в палату.
Дюжий ребе замер, белые пальцы застыли на ручках деревянного кресла.
- Ей, я думаю, известно, что она умирает? - спросил он.
- Да.
- Да. Наши евреи любят перед смертью хохмить. Мне известно немало таких случаев. Что ж, Америка не во всем их переиначила, верно? Предполагается, что Господь наделен чувством юмора. Когда человек хохмит, умирая в муках, это говорит о сильной и смелой, хотя и полной скепсиса душе. Что за женщина ваша сестра?
- Тучная. Крупная.
- Понятно. Толстая женщина. Колода с двумя глазами, как говаривали прежде. Следила за счастливицами. Как зверь из клетки, по всей вероятности. Отгороженная от всех. Плотской алчбой и отчаянием. При толстых детях взрослые порой ведут себя так, будто они одни. Вот отчего у этих душ-уродцев странные судьбы. Перед ними люди предстают такими, как ни перед кем другим. У них мрачный взгляд на человечество.
Айзек относился к ребе с почтением. С пиететом, думал доктор Браун. И тем не менее ребе, по всей вероятности, был для него недостаточно старозаветен, пусть он и при шляпе, при бороде и в габардине. Его манера говорить, держаться, грузность, осанистость, умение спокойно и здраво судить обо всем, присущее нравственно одаренным евреям, были из прежних времен. Казалось бы, чего еще надо. Но при всем том было в нем и что-то чуждое. Иначе говоря, современное. Там-сям в нем проглядывал студент-точник, биохимик с юга Франции, из Монпелье. По-английски он, вероятно, говорит с французским акцентом, тогда как брат Айзек говорит, как любой другой житель Олбани. А вот на идише у них одинаковый выговор вынесенный из Белоруссии. Из-под Минска. Из припятских болот, подумал доктор Браун. А потом мысль его вернулась к скопе на коричневато-меловом платане у реки Мохок. Да. Пожалуй, что так. Среди этих новоявленных пташек, зябликов, дроздов затесался братец Айзек, и тогда как они всего-навсего распускали хвосты, он расправлял крылья. Тип, куда более укорененный в истории. Огненный карий глаз, крутые желваки, перекатывающиеся под кожей. Даже шрам и тот был дорог доктору Брауну. Этого человека он знал. Вернее, знал когда-то, и оттого и сокрушался. Потому что эти люди умерли. Напрасная любовь.
- Вам по средствам заплатить такую сумму? - спросил ребе.
А когда Айзек помедлил с ответом, сказал:
- Я не спрашиваю, сколько у вас денег. Меня это не касается. Могли бы вы дать ей двадцать тысяч, вот в чем вопрос?
Айзек - чего ему это стоило! - сказал:
- Если иначе нельзя.
- Это не сильно уменьшит ваше состояние?
- Нет.
- В таком случае, почему бы вам не заплатить?
- Вы считаете, я должен заплатить?
- Решить, отдать ли такие огромные деньги, можете только вы. Однако же тогда вы отдали - пошли на риск, - доверили тому человеку, тому гою.
- Илкингтону? Так то же был деловой риск. При чем тут Тина? Значит, вы считаете, мне следует отдать эти деньги?
- Уступите. Я бы сказал: если судить о сестре по брату, у вас нет выхода.
И тогда Айзек поблагодарил ребе и за то, что тот уделил ему время, и за совет. Вышел на залитую солнцем, провонявшую нечистотами улицу. Многоквартирные дома в унылой штукатурке, кривые ряды просевших зданий в наслоениях грязи - можно подумать, их сложили не из кирпича, а из сношенных башмаков. Взгляд подрядчика. В воздухе витал сильный запах сахара и поджаренных зерен кофе, но в сырости под гигантским раздолбанным машинами мостом летний воздух долго не застаивался. Айзек поискал глазами вход в метро, вместо этого на глаза ему попалась желтая машина с желтым огоньком на крыше. Он сказал было таксисту: "К Центральному вокзалу", но на первом же углу передумал и велел: "Везите меня на аэровокзал на Вест-Сайде". Скорого поезда на Олбани до вечера не было. Слоняться по 42-й улице он не мог. Во всяком случае, не сегодня. Он, похоже, давно уже понял, что деньги придется отдать. И к ребе поехал, чтобы укрепиться в своем решении. Прежние законы и мудрость на его стороне. Все так, но Тина на смертном одре сделала сильный ход - против него не попрешь. Никто не поставит ему в вину, если он не уступит ей. Тем не менее сам он будет ощущать, что оказался не на высоте. Будет ли он жить в мире с самим собой? Ведь сейчас такие суммы он добывал легче легкого. Покупая и продавая земельные участки в городе. Потребуй Тина пятьдесят тысяч долларов, она тем самым дала бы ему понять, что он ее никогда не увидит. А двадцать тысяч - верный выбор. И ребе ничем не мог тут помочь. Все зависело от него и ни от кого другого.
Приняв решение капитулировать, Айзек стал невероятно бесшабашным. Ему никогда не доводилось подниматься в воздух. А что, если сейчас самое время полететь? Он прожил достаточно - и не только он. Во всяком случае, пока машина медленно прокладывала себе дорогу по 23-й улице сквозь толпы спешащих на обед одетых по-летнему горожан, создавалось впечатление, что людей и так слишком много.
В автобусе по дороге в аэропорт он открыл перешедшую ему от отца книгу псалмов. Черные ивритские буквы ощерились на него - рты разинуты, языки пламенные, но немотствующие, то свешены вниз, то задраны наверх. Он попытался - через силу - читать. Никакого толку. Туннель, болота, остовы машин, потроха станков, свалки, чайки - увиденный беглым взглядом Ньюарк, мреющий в знойном летнем воздухе, всецело приковывал его внимание. Можно подумать он не Айзек Браун, а фотограф. Потом, когда в самолете, яростно стремящемся оторваться от земли, преодолеть ее притяжение и не только его, он увидел, как земля убегает назад, как самолет отделяется от взлетно-посадочной полосы, он сказал себе, и слова отчетливо прозвучали в нем: "Шма Исроэл", Слушай, Израиль, Господь Бог наш, един есть!* Справа гигантский Нью-Йорк клонился к морю, и самолет, рывком убрав шасси, повернул к реке. Гудзону, зеленому среди зелени, волнуемому приливом и ветром. Айзек перевел дух, но ремней не отстегнул. Плывя над дивными мостами, над облаками по воздушному океану, как никогда понимаешь, что ты отнюдь не ангел.
* Второзаконие, 6,4.
Перелет длился недолго. Из аэропорта Олбани Айзек позвонил в свой банк. Сказал Спинуоллу - тот вел его дела, - что ему нужно получить двадцать тысяч наличными.
- Нет проблем, - сказал Спинуолл. - Деньги есть.
Айзек объяснил доктору Брауну:
- Сберегательные книжки на предъявителя, счета я храню в ячейке сейфа.
Скорее всего, личные счета по десять тысяч долларов каждый, защищенные государственной страховкой вкладов. У него небось их целые пачки.
Айзек миновал круглый вход в хранилище - гигантскую, с хитрым запором дверь, выпуклую, как надвигающийся на космонавтов лик Луны. Такси ждало, пока он забирал деньги, и с набитым деньгами портфелем он поехал в больницу. Ну а потом больница - обреченная плоть и тоскливое разложение, запах лекарств, яркие пятна цветов, жеваная одежда. В большом грузовом лифте - в него вмещались кровати, аппараты искусственной вентиляции легких, лабораторные приборы - взгляд его приковала молчаливая красавица негритянка, задремавшая у пульта, пока они медленно поднимались из холла в бельэтаж, из бельэтажа на второй этаж. Они были одни в лифте, и, так как лифт еле полз, он обнаружил, что оглядывает ее крепкие стройные ноги, грудь, золотую оправу и поблескивающие стекла очков, чувственную выпуклость горла прямо под подбородком, невольно любуется ими, пока лифт медленно везет его к смертному одру сестры.
Когда двери открылись, у лифта стоял Мэтт.
- Айзек!
- Как она?
- Очень плоха.
- Как бы то ни было, я здесь, и деньги при мне.
Мэтт в замешательстве отводил от него глаза. Похоже, был испуган. Тина всегда имела огромную власть над Мэттом. Хоть он и был тремя-четырьмя годами старше ее. Айзек отчасти понимал, отчего Мэтту не по себе, и сказал:
- Да ладно, Мэтт, раз надо заплатить, я заплачу. Сколько она просит.
- Возможно, она уже и не поймет.
- Возьми деньги. Скажи ей, я здесь. Мэтт, я хочу видеть мою сестру.
Не в силах поднять глаза на Айзека, Мэтт взял портфель и прошел к Тине. Айзек отодвинулся от двери палаты, даже в щель не заглянул. Стоять на месте он не мог - расхаживал по коридору, сцепив руки за спиной. Вдоль рядов пустых каталок. В нем вызывали брезгливость эти приспособления для расслабленных. Он терпеть не мог таких вещей, терпеть не мог больничного запаха. Ему стукнуло шестьдесят. Он знал, каким путем ему в свой черед предстоит пойти, причем в скором времени. Впрочем, знать знал, а чувствовать не чувствовал. Смерть все еще была далеко. Что до передачи денег, Мэтт ею тяготился: не посчитавшись с ним, его вовлекли в нехорошее, ни с чем не сообразное дело - что и говорить, это была причуда: так беременных женщин тянет на персики, пиво или штукатурку. Что же до Айзека, едва он передал деньги, они перестали его интересовать. Есть о чем думать. Он был рад избавиться от них. Он сам себя не понимал. Стоило ему отдать деньги, и он прекратил терзаться. Совсем. Тина затеяла все это, чтобы покарать, изобличить его, что-то ему доказать, причислить к некой категории. Однако результат получился прямо противоположный. К какой еще такой категории? Где она, эта категория? Если Тина думала, что заставит его страдать, она просчиталась. Если она, его несчастная, умирающая сестра, думала, что понимает его лучше, чем кто-либо, так нет, не понимала она его.
И доктор Браун, сопереживая с ними - какая же бездна изобретательности и отчаяния крылась за этой попыткой хотя бы напоследок добиться взаимопонимания, - встал и так и стоял, глядя на стрелы льда, на клочья пара в зимней синеве.
Потом Тинина сиделка открыла дверь и поманила Айзека. Он только что не вбежал в палату и застыл на пороге, лицо у него было такое, словно ему не хватало воздуха. От пояса и выше она исчахла, пожелтела. Живот разнесла опухоль, ноги, лодыжки отекли. Изуродованные ступни выпростались из-под одеяла. Подошвы цвета глины. Череп, туго обтянутый кожей. Волосы сплошь седые. В вену на руке вставлена капельница, к банкам под кроватью тянулись из разных мест дренажные трубки. Мэтт положил портфель перед ней. Ремни не отстегнул. Бесплотная - кожа да кости, волосы свалялись, черные глаза - что они выражали, понять невозможно - смотрели на Айзека.
- Тина!
- Я хотела узнать...
- Всё здесь.
Но она оттолкнула портфель, сказала придушенно:
- Не надо. Забери.
Он подошел поцеловать ее. Она подняла свободную от капельницы руку, попыталась его обнять. Но была слишком слаба, слишком напичкана лекарствами. Он ощутил кости его толстухи сестры. Смерть. Конец. Могила. Они плакали. И Мэтт у изножья кровати отвернул лицо, открытый рот его пополз на сторону, из глаз покатились слезы. Тинины слезы были изобильнее, медленнее.
Кольцо, снятое с тети Розы, привязали к Тининому исхудавшему пальцу хирургической ниткой. Она протянула руку сиделке. Сцена была продумана во всех деталях. Сиделка перерезала нитку. Тина сказала Айзеку:
- Не нужно денег. Я их не хочу. Возьми мамино кольцо.
И доктор Браун, пронзенный горем, пытался понять, что же это были за чувства. Был ли в них какой-то прок? Ради чего они были? А теперь они никому не нужны. Возможно, предпочтительнее холодный взгляд. На жизнь; на смерть*. Опять же холодность взгляда была бы пропорциональна внутреннему градусу тепла. Однако с тех пор, как человечество поняло, что оно такое, что оно человечно, и человечно лишь благодаря своим страстям, оно начало использовать их, играть на них, разжигать их ради того, чтобы разжечь пожар, завести смуту - эдакий грубый балаган чувств. Итак, Брауны оплакивали смерть Тины. Айзек сжимал в руке материнское кольцо. У доктора Брауна тоже навернулись слезы на глазах. Ох уж мне эти евреи! Их чувства, их сердца! Доктору Брауну порой больше всего хотелось положить всему этому конец. Ибо к чему это вело? Ты отдавал их одного за другим, они умирали. Уходили один за другим. Ты уходил. Детство, семья, дружба, любовь - все глохло в могиле. А эти слезы! Когда они шли от сердца, ты чувствовал, что нашел чему-то оправдание, что-то понял. Но что ты понял? Опять же, ничего! Всего лишь проблеск понимания - вот что это такое было. Обещание, что люди могли бы - могли бы, учти, - в конце концов благодаря своему дару, который мог бы - опять же, мог бы! - оборотиться божественным даром, осознать, ради чего они живут. Ради чего жизнь, ради чего смерть.
* Аллюзия на стихи У.Б.Йейтса "Под Бенбальбе-ном":
Брось холодный взгляд
На жизнь, на смерть
И езжай себе, конник, мимо.
Эти строки Йейтс завещал высечь на своем надгробье.
И опять же, ради чего именно эти характеры - эти Айзеки, эти Тины? Когда доктор Браун закрыл глаза, он увидел, красным по черному, нечто вроде молекулярных процессов - единственную подлинную геральдику смертных. Так же как и позже, когда короткий день кончился и в непроглядной, где не видно ни зги, тьме он подошел к темному кухонному окну, поглядеть на звезды. На эти штуковины, отброшенные далеко-далеко великим, давшим всему начало толчком миллиарды и миллиарды лет тому назад.

1 2 3 4 5