Не исключалось также, что он коротал время с Марчеком, врачом, который занимал смежный с ним кабинет. Дверь между кабинетами никогда не закрывалась, и я не раз сиживал во вращающемся кресле Марчека, штудируя цветные иллюстрации в книге по гинекологии и пополняя свой запас латинских терминов.
За испещренной звездочками стеклянной дверью кабинета Марчека не горел свет, и я решил, что кабинет пуст, но, войдя, увидел на смотровом столе голую женщину. Она не спала — по всей видимости, отдыхала. Заметив меня, она шелохнулась, затем неспешно, даже не повернувшись, потянула к себе одежду, сваленную грудой на конторке доктора Марчека. Извлекла из кучи комбинацию, бросила на живот — именно бросила, а не положила. Она что, не в себе, одурманена? Нет, просто не желала торопиться, в ее жестах была волнующая вялость. От ее соблазнительных запястий шли провода к медицинскому аппарату на колесиках.
Что бы мне попятиться… впрочем, с этим я уже опоздал. Кроме того, женщина, судя по всему, никак на меня не реагировала. Она не накинула комбинацию на грудь, ляжки и те не сдвинула. Хохолок волос на лобке распался, пахнуло чем-то солоноватым, едким, сокровенным, приторным. Запахи эти незамедлительно подействовали на меня. Я страшно возбудился. Лоб женщины лоснился, в глазах сквозила усталость. Я, как мне казалось, догадался, чем она занималась, но комната тонула в полумраке, и я решил не доводить свою мысль до конца. Сомнение или неопределенность, как мне представлялось, куда предпочтительнее.
Я вспомнил, что Филип в своей небрежной, флегматической манере упомянул об «изысканиях», которые проводились в смежном кабинете. Доктор Марчек изучал реакции партнеров в процессе совокупления.
— Он зазывает людей с улицы, присоединяет их к аппарату — делает вид, что вычерчивает диаграммы. Развлекается таким образом; насчет науки это он заливает.
Значит, голая женщина была объектом научного исследования.
Я готовился рассказать Филипу о молодой покойнице с Эйнзли-стрит, но гроб, кухня, окорок, цветы уплыли далеко-далеко — они были теперь ничуть не ближе льдин на озере и его убийственно холодных вод.
— Ты откуда явился? — сказала женщина.
— Из зубоврачебного кабинета за стеной.
— Врач вот-вот должен был меня отпустить, я хочу высвободиться. Может, ты сообразишь, как отсоединить провода.
Если Марчек в проходной комнате, он, услышав наш разговор, не войдет сюда. Женщина приподняла руки, чтобы я мог отстегнуть ремни, груди ее качнулись, я нагнулся к ней, ее тело от пояса и выше издавало запах, напоминавший запах шоколадной коробки, когда в ней остались одни гофрированные коричневые бумажки, — тот же отзвук сладкого аромата, смешанный с едким картонным душком. Перед моими глазами, как я ни старался отогнать это видение, всплыла изуродованная ножом онколога грудь моей матери. Исполосовавшие ее узластые швы. Вызвал я в памяти и смеженные ресницы и поцелуйное личико Стефани — все шло в ход, только бы устоять перед чарами голой женщины. Отстегивая ремни, я подумал, что не так высвобождаю ее, как прикрепляю себя. Мы были одни в комнате, где все сгущался сумрак, и мне до смерти хотелось, чтобы она засунула руку под мой полушубок и сама расстегнула мне пояс.
Но когда я высвободил ее руки, она стерла с них гель и принялась одеваться. Начала она с лифчика, укладывала груди в чашки то так, то сяк, а заведя руки за спину, чтобы застегнуть крючки, пригнулась, словно проходила под низко свисающей веткой. Каждую клетку моего тела, точно пчелу, все сильнее и сильнее пьянил сексуальный мед. (Надеюсь, эта сцена внесет некоторые изменения в образ деда Луи, старикана, который кем только не предстает в воспоминаниях, но уж никак не роем разохотившихся пчел.) Тем не менее насчет поведения той женщины я уже и тогда не обманывался. Она вела себя довольно откровенно, даже несколько пережимала. Я видел ее в профиль, и, хотя она опустила голову, было заметно, что она улыбается. Как выражались в тридцатые: она брала меня в оборот. Почуяла, что я сдамся без боя. Она застегивала пуговку за пуговкой с нарочитой медлительностью, а на ее блузке было по меньшей мере двадцать пуговок, при том что ниже пояса она оставалась голой. Хотя мы с ней, школяр и проститутка, были не бог весть кто, нам предстояло играть на инструментах — дай Бог всякому. И если мы двинемся дальше, что бы ни случилось здесь, не выйдет за пределы этой комнаты. Все останется между нами, и никто никогда об этом не узнает. Впрочем, не исключено, что Марчек, этот мнимый экспериментатор, в соседней комнате и вот-вот нагрянет. Старый семейный врач, он, вероятно, и растерян, и недоволен. Мало того, с минуты на минуту мог вернуться Филип, мой зять.
Соскользнув с кожаного стола, она схватилась за щиколотку и сказала, что растянула связку. Подняла ногу на кресло и, тихо чертыхаясь, стала тереть щиколотку; ее подернувшиеся влагой глаза бегали по сторонам. Потом натянула юбку, пристегнула чулки к поясу, сунула ноги в лодочки и, опираясь на подлокотники и прихрамывая, обошла кресло.
— Будь так добр, достань мою шубу. Накинь ее мне на плечи — и все.
У нее тоже была енотовая шуба. Что бы ей носить какой-нибудь другой мех, посетовал я, снимая шубу с вешалки. Правда, у Стефани шуба была поновее и раза в два потяжелее. У этой мездра пересохла, шерсть повытерлась. Женщина уже направлялась к двери; когда я накинул шубу ей на плечи, она пригнулась. У Марчека был отдельный выход в коридор.
На лестничной площадке она спросила, не помогу ли я ей спуститься. Я сказал, что помогу — о чем речь, но сначала мне нужно заглянуть еще раз к зятю: вдруг он вернулся. Завязывая шерстяной шарф под подбородком, она улыбнулась, сощурила глаза и стала похожа на китаянку.
Не показаться Филипу было бы ошибкой. Я рассчитывал, что он уже возвращается — идет по узкому коридору к себе своей грузной, неспешной, с развальцем походкой. Ты, разумеется, не помнишь твоего дядю Филипа. В колледже он играл в футбол, его бугристые, литые предплечья выдавали бывшего полузащитника. (В наши дни на Солджер-Филд он смотрелся бы шибздиком; в те годы, однако, считалось, что ему впору быть чуть ли не цирковым силачом.) Но посреди пустынного коридора лишь бежала ковровая дорожка, и некому было прийти мне на помощь. Я направился к кабинету Филипа. Сиди у него в кресле пациент и заглядывай Филип ему в рот, я бы вернулся на путь истинный — мог бы, не обнаружив, что сробел, отказать этой женщине. Имелся и другой выход: сказать, что я не могу проводить ее, так как Филип рассчитывает вернуться вместе со мной в Норт-Вест-Сайд. Опустив голову, чтобы не видеть часов с их беззвучно, равномерно вращающимися гирьками, я обдумывал этот вымысел. Потом вырвал листок из блокнота Филипа, черкнул: «Луи, мимоходом». И положил его на сиденье кресла.
Женщина продела руки в рукава своего молодежно-студенческого енота и пристроила укутанный мехом зад на перилах. Она поворачивала зеркальце пудреницы то так, то сяк, но, увидев меня, защелкнула пудреницу и бросила ее в сумочку.
— Нога не прошла?
— Нет, еще и ниже пояса вступило.
Мы стали спускаться — медленно, становясь обеими ногами на каждую ступеньку. Я все гадал: если я ее поцелую, как она к этому отнесется? Скорее всего поднимет на смех. Мы ведь уже не в четырех стенах, где можно позволить себе все что угодно. Мы на улице без конца и без края. Я понятия не имел, как далеко лежит наш путь, как далеко мне удастся зайти. Хотя, по ее утверждению, плохо чувствовала себя она, худо было мне. Она попросила меня поддерживать ее под крестец, и тут-то мне и открылось, какие невероятные выкрутасы она умеет выделывать бедрами. На вечеринке я однажды слышал, как немолодая женщина сказала другой: «Я знаю, как их распалить». Эта фраза мне все объяснила.
Чтобы распалить семнадцатилетнего юнца, особого искусства не требовалось, можно было даже не просить меня поддерживать ее под крестец — я и без того ощутил бы, как ловко, как зазывно она вихляет бедрами. Ведь я уже видел ее на смотровом столе Марчека, ощутил ее всю, когда она налегла на меня, прильнула ко мне своим женским естеством. Мало того, она до тонкости знала, что у меня на уме. Она была предметом, непрестанно занимающим мои мысли, а часто ли случается мысли встретить предмет, ее занимающий, в подобных обстоятельствах — и вдобавок чтобы предмет сознавал это? Ей были ведомы мои чаяния. Она сама была этими чаяниями во плоти. Я не стал бы утверждать, что она шлюха, проститутка. Она вполне могла оказаться обычной девушкой из приличной семьи, не без шлюховатости, которая куролесит, забавляется, выкидывает сексуальные кунштюки смеха ради — в ту пору люди нередко вели себя так.
— Куда мы направляемся?
— Если тебе некогда, я доберусь сама, — сказала она. — Мне идти-то всего до Уинона-стрит, по ту сторону Шеридан-роуд.
— Нет, нет, я вас провожу.
Указав на листки, торчащие из моего кармана, она спросила, учусь ли я еще в школе. Когда мы проходили мимо освещенной витрины фруктового магазина, в которой мой сверстник вываливал апельсины из ящиков, я заметил, что, несмотря на кожу цвета густых сливок, глаза у нее азиатского разреза, черные.
— Тебе, должно быть, лет семнадцать, — сказала она.
— Угадали.
В эту снежную погоду на ней были лодочки, и она не ставила ногу как попало, а выбирала, куда ступить.
— Ты кем хочешь стать, ты уже остановился на какой-нибудь профессии?
Профессия — вот уж что меня не интересовало. Ни в коей мере. Люди с профессиями, бухгалтеры, инженеры, стояли в очередях за супом. В мире, охваченном кризисом, от профессии не было никакого проку. А раз так, можно и посягнуть на нечто из ряда вон выходящее. Не будь я возбужден так, что меня даже поташнивало, я мог бы сказать, что разъезжаю по городу на трамваях не ради того, чтобы зашибить доллар-другой или там помочь семье, а ради того, чтобы постигнуть суть этого унылого, обнищавшего, безобразного, бескрайнего, разлагающегося города. Теперь — в ту пору такие мысли не приходили мне в голову — я понимаю, что у меня была одна цель: постигнуть, в чем его предназначение. В нем чувствовалась невероятная силища. Но она была — потенциально — и во мне. Тогда я решительно не желал верить, что люди здесь занимаются тем, чем они, как им кажется, занимаются. За видимой жизнью улиц таилась подлинная жизнь, за каждым лицом — подлинное лицо, за каждым голосом, каждым произнесенным словом — подлинная интонация и истинный смысл. Разумеется, я не собирался говорить ни о чем подобном. В ту пору я еще не дозрел до этого. При всем при том я был юнец с идеалами. «Показушник» называл меня мой ехидный, критически настроенный братец Альберт. В юности, если ставить перед собой высокие цели, не миновать такого рода насмешек.
Но сейчас меня тянула за собой роскошная охочая девица. Я понятия не имел, ни куда меня ведут, ни как далеко завлекут, ни чем огорошат, ни чем это для меня обернется.
— Значит, зубной врач — твой брат?
— Зять, он муж моей сестры. Они живут с нами. Спрашиваете, что он за человек? Отличный парень. По пятницам он обычно закрывает кабинет и отправляется на скачки. Берет меня с собой на бокс. И еще играет в покер в комнате за аптекой…
— Небось он не расхаживает с книжками в кармане.
— Ваша правда. Он говорит: «Что толку? Столько упущено, что уже не нагнать, не наверстать. Тут и тысячи лет не хватит, так чего надрываться?» Сестра хочет, чтобы он открыл кабинет в «Петле», но для этого ему пришлось бы поднапрячься. Он предпочитает плыть по течению. Жить как живется, не хочет выкладываться.
— Что ты читаешь, о чем твоя книжка?
Я не намеревался ничего с ней обсуждать. Был на это просто не способен. На уме у меня было совсем другое.
Но предположим, я сумел бы что-то объяснить ей. От вопросов, задаваемых не из праздного любопытства, уклоняться нельзя: «Я что хочу сказать, это видимый мир, мисс. Мы живем в нем, дышим его воздухом, питаемся его материей. Однако, когда мы умираем, материя возвращается к материи, и мы исчезаем с лица земли. Так вот, к какому миру мы принадлежим — к этому, материальному, или к другому, которому материя подвластна?»
Желающих обсуждать такого рода темы почти не находилось. У Стефани — и у той недоставало терпения. «Ты умираешь, и все тут. Мертвец он мертвец и есть» — так говорила она. Стефани любила развлекаться. Когда я не мог сводить ее в «Ориентал», она ходила в театр с другими ребятами. Приносила оттуда сомнительные водевильные шуточки. «Ориентал», как я понимаю, принадлежал Национальному синдикату развлекательных заведений. Там выступали Джимми Сейво, Лу Хольц и Софи Такер. Для Стефани я порой бывал слишком глубокомыслен. Когда она изображала, как Джимми Сейво поет «Река, не затопляй мой порог», сжимая коленки руками, я, обманывая ее ожидания, не хватался за бока.
У тебя могло сложиться впечатление, что книгу, вернее, пачечку листков в моем кармане, я принимал чуть ли не за талисман из волшебной сказки, способный отворить ворота замка или перенести на вершину горы. Тем не менее, когда женщина спросила, что это за книга, я не сумел ответить ей — такой разброд царил у меня в голове. Не забудь, что я все еще держал, как она велела, руку на ее крестце и был вконец измочален раззадоривающим вихлянием ее бедер. Я на опыте открывал, что имела в виду та дама на вечеринке, сказавшая: «Я знаю, как их распалить». Словом, я был в не состоянии говорить ни об Эго и Воле, ни о тайнах крови. Да, я верил, что каждому без исключения человеку досталась своя доля высшей мудрости. Что же еще может объединять нас, как не эта сила, кроющаяся за будничными соображениями? Но о том, чтобы связно беседовать на такую тему, сейчас не могло быть и речи.
— Ты что, не можешь ответить? — сказала она.
— Я купил ее за пять центов на развале.
— Так вот на что ты тратишь деньги?
Она, как я понял, намекала, что на девчонок я их не трачу.
— А твой зубной врач — славный увалень, — продолжала она. — Чему, спрашивается, он может тебя научить?
Я попытался мысленно обозреть наши разговоры. О чем говорил Фил Хаддис? Он говорил, что у члена на взводе нет совести. В эту минуту больше ничего не приходило мне в голову. Филипа развлекали разговоры со мной. Он держался по-приятельски. Проявлял понимание, в то время как от моего брата Альберта, твоего покойного дяди, от того пощады не жди. Если бы Альберт мне доверял, он мог бы меня кое-чему научить. В ту пору Альберт посещал вечернюю юридическую школу и служил у Роуленда, конгрессмена-рэкетира. У Роуленда он был порученцем — Роуленд нанял его не для того, чтобы толковать законы, а для того, чтобы собирать деньги у тех, кто у него на откупе. Филип подозревал, что Альберт и себя не забывает: уж очень он франтил. Носил котелок (их тогда называли набалдашниками), пальто верблюжьей шерсти и узконосые ботинки — в ту пору в таких ходили все гангстеры. Меня Альберт третировал. Говорил: «Ты ни хрена не понимаешь. И никогда не поймешь».
Мы приближались к Уинона-стрит; когда мы дойдем до ее дома, она меня отошлет — на что я ей? Я увижу, как блеснет стекло, посмотрю, как она открывает дверь, — и только. Она уже нашаривала в сумочке ключи. Я снял руку с ее копчика, готовясь буркнуть «пока-пока», но тут она кивнула, пригласив меня, вопреки моим ожиданиям, войти. Я, как мне кажется, питал надежду (подмоченную похотью надежду), что она оставит меня на улице. Я прошел следом за ней через еще один также выложенный кафелем вестибюль вовнутрь. Раскаленные батареи нещадно нагревали лестничную клетку, стеклянный фонарь тремя этажами выше подрагивал, обои отклеивались, заворачиваясь и вспучиваясь. Я затаил дыхание. Боялся, что раскаленный воздух обожжет мне легкие.
Когда-то это был дом типа люкс — его построили для банкиров, брокеров и преуспевающих специалистов. Теперь его заселили всякие перекати-поле. В просторной комнате с высоченными окнами шла игра в кости. В следующей комнате люди пили, валялись на диванах. Она провела меня через комнату, где прежде помещался бар, от которого остались кое-какие приспособления. Я проследовал за ней через кухню — да я бы пошел за ней куда угодно, даже не спросив, куда меня ведут. В кухне, судя по всему, не стряпали — не видно было ни кастрюль, ни мисок. Линолеум протерся, коричневые волокна основы стояли дыбом, как волосы. Она провела меня в коридор поуже, параллельный главному.
— Я живу в комнате для горничных, — сказала она. — Она выходит на задворки, зато при ней есть ванная.
Наконец мы у нее — в почти пустой комнате. Так вот в каких условиях работают проститутки, если только она проститутка: голый пол, узкая койка, стул у окна, скособоченный гардероб у стены. Я остановился под лампочкой, она отступила — осмотреть меня, что ли, ей вздумалось. Затем приобняла меня со спины, легонько коснулась моей щеки губами — поцелуй не так много давал в настоящем, как сулил в будущем.
1 2 3 4 5
За испещренной звездочками стеклянной дверью кабинета Марчека не горел свет, и я решил, что кабинет пуст, но, войдя, увидел на смотровом столе голую женщину. Она не спала — по всей видимости, отдыхала. Заметив меня, она шелохнулась, затем неспешно, даже не повернувшись, потянула к себе одежду, сваленную грудой на конторке доктора Марчека. Извлекла из кучи комбинацию, бросила на живот — именно бросила, а не положила. Она что, не в себе, одурманена? Нет, просто не желала торопиться, в ее жестах была волнующая вялость. От ее соблазнительных запястий шли провода к медицинскому аппарату на колесиках.
Что бы мне попятиться… впрочем, с этим я уже опоздал. Кроме того, женщина, судя по всему, никак на меня не реагировала. Она не накинула комбинацию на грудь, ляжки и те не сдвинула. Хохолок волос на лобке распался, пахнуло чем-то солоноватым, едким, сокровенным, приторным. Запахи эти незамедлительно подействовали на меня. Я страшно возбудился. Лоб женщины лоснился, в глазах сквозила усталость. Я, как мне казалось, догадался, чем она занималась, но комната тонула в полумраке, и я решил не доводить свою мысль до конца. Сомнение или неопределенность, как мне представлялось, куда предпочтительнее.
Я вспомнил, что Филип в своей небрежной, флегматической манере упомянул об «изысканиях», которые проводились в смежном кабинете. Доктор Марчек изучал реакции партнеров в процессе совокупления.
— Он зазывает людей с улицы, присоединяет их к аппарату — делает вид, что вычерчивает диаграммы. Развлекается таким образом; насчет науки это он заливает.
Значит, голая женщина была объектом научного исследования.
Я готовился рассказать Филипу о молодой покойнице с Эйнзли-стрит, но гроб, кухня, окорок, цветы уплыли далеко-далеко — они были теперь ничуть не ближе льдин на озере и его убийственно холодных вод.
— Ты откуда явился? — сказала женщина.
— Из зубоврачебного кабинета за стеной.
— Врач вот-вот должен был меня отпустить, я хочу высвободиться. Может, ты сообразишь, как отсоединить провода.
Если Марчек в проходной комнате, он, услышав наш разговор, не войдет сюда. Женщина приподняла руки, чтобы я мог отстегнуть ремни, груди ее качнулись, я нагнулся к ней, ее тело от пояса и выше издавало запах, напоминавший запах шоколадной коробки, когда в ней остались одни гофрированные коричневые бумажки, — тот же отзвук сладкого аромата, смешанный с едким картонным душком. Перед моими глазами, как я ни старался отогнать это видение, всплыла изуродованная ножом онколога грудь моей матери. Исполосовавшие ее узластые швы. Вызвал я в памяти и смеженные ресницы и поцелуйное личико Стефани — все шло в ход, только бы устоять перед чарами голой женщины. Отстегивая ремни, я подумал, что не так высвобождаю ее, как прикрепляю себя. Мы были одни в комнате, где все сгущался сумрак, и мне до смерти хотелось, чтобы она засунула руку под мой полушубок и сама расстегнула мне пояс.
Но когда я высвободил ее руки, она стерла с них гель и принялась одеваться. Начала она с лифчика, укладывала груди в чашки то так, то сяк, а заведя руки за спину, чтобы застегнуть крючки, пригнулась, словно проходила под низко свисающей веткой. Каждую клетку моего тела, точно пчелу, все сильнее и сильнее пьянил сексуальный мед. (Надеюсь, эта сцена внесет некоторые изменения в образ деда Луи, старикана, который кем только не предстает в воспоминаниях, но уж никак не роем разохотившихся пчел.) Тем не менее насчет поведения той женщины я уже и тогда не обманывался. Она вела себя довольно откровенно, даже несколько пережимала. Я видел ее в профиль, и, хотя она опустила голову, было заметно, что она улыбается. Как выражались в тридцатые: она брала меня в оборот. Почуяла, что я сдамся без боя. Она застегивала пуговку за пуговкой с нарочитой медлительностью, а на ее блузке было по меньшей мере двадцать пуговок, при том что ниже пояса она оставалась голой. Хотя мы с ней, школяр и проститутка, были не бог весть кто, нам предстояло играть на инструментах — дай Бог всякому. И если мы двинемся дальше, что бы ни случилось здесь, не выйдет за пределы этой комнаты. Все останется между нами, и никто никогда об этом не узнает. Впрочем, не исключено, что Марчек, этот мнимый экспериментатор, в соседней комнате и вот-вот нагрянет. Старый семейный врач, он, вероятно, и растерян, и недоволен. Мало того, с минуты на минуту мог вернуться Филип, мой зять.
Соскользнув с кожаного стола, она схватилась за щиколотку и сказала, что растянула связку. Подняла ногу на кресло и, тихо чертыхаясь, стала тереть щиколотку; ее подернувшиеся влагой глаза бегали по сторонам. Потом натянула юбку, пристегнула чулки к поясу, сунула ноги в лодочки и, опираясь на подлокотники и прихрамывая, обошла кресло.
— Будь так добр, достань мою шубу. Накинь ее мне на плечи — и все.
У нее тоже была енотовая шуба. Что бы ей носить какой-нибудь другой мех, посетовал я, снимая шубу с вешалки. Правда, у Стефани шуба была поновее и раза в два потяжелее. У этой мездра пересохла, шерсть повытерлась. Женщина уже направлялась к двери; когда я накинул шубу ей на плечи, она пригнулась. У Марчека был отдельный выход в коридор.
На лестничной площадке она спросила, не помогу ли я ей спуститься. Я сказал, что помогу — о чем речь, но сначала мне нужно заглянуть еще раз к зятю: вдруг он вернулся. Завязывая шерстяной шарф под подбородком, она улыбнулась, сощурила глаза и стала похожа на китаянку.
Не показаться Филипу было бы ошибкой. Я рассчитывал, что он уже возвращается — идет по узкому коридору к себе своей грузной, неспешной, с развальцем походкой. Ты, разумеется, не помнишь твоего дядю Филипа. В колледже он играл в футбол, его бугристые, литые предплечья выдавали бывшего полузащитника. (В наши дни на Солджер-Филд он смотрелся бы шибздиком; в те годы, однако, считалось, что ему впору быть чуть ли не цирковым силачом.) Но посреди пустынного коридора лишь бежала ковровая дорожка, и некому было прийти мне на помощь. Я направился к кабинету Филипа. Сиди у него в кресле пациент и заглядывай Филип ему в рот, я бы вернулся на путь истинный — мог бы, не обнаружив, что сробел, отказать этой женщине. Имелся и другой выход: сказать, что я не могу проводить ее, так как Филип рассчитывает вернуться вместе со мной в Норт-Вест-Сайд. Опустив голову, чтобы не видеть часов с их беззвучно, равномерно вращающимися гирьками, я обдумывал этот вымысел. Потом вырвал листок из блокнота Филипа, черкнул: «Луи, мимоходом». И положил его на сиденье кресла.
Женщина продела руки в рукава своего молодежно-студенческого енота и пристроила укутанный мехом зад на перилах. Она поворачивала зеркальце пудреницы то так, то сяк, но, увидев меня, защелкнула пудреницу и бросила ее в сумочку.
— Нога не прошла?
— Нет, еще и ниже пояса вступило.
Мы стали спускаться — медленно, становясь обеими ногами на каждую ступеньку. Я все гадал: если я ее поцелую, как она к этому отнесется? Скорее всего поднимет на смех. Мы ведь уже не в четырех стенах, где можно позволить себе все что угодно. Мы на улице без конца и без края. Я понятия не имел, как далеко лежит наш путь, как далеко мне удастся зайти. Хотя, по ее утверждению, плохо чувствовала себя она, худо было мне. Она попросила меня поддерживать ее под крестец, и тут-то мне и открылось, какие невероятные выкрутасы она умеет выделывать бедрами. На вечеринке я однажды слышал, как немолодая женщина сказала другой: «Я знаю, как их распалить». Эта фраза мне все объяснила.
Чтобы распалить семнадцатилетнего юнца, особого искусства не требовалось, можно было даже не просить меня поддерживать ее под крестец — я и без того ощутил бы, как ловко, как зазывно она вихляет бедрами. Ведь я уже видел ее на смотровом столе Марчека, ощутил ее всю, когда она налегла на меня, прильнула ко мне своим женским естеством. Мало того, она до тонкости знала, что у меня на уме. Она была предметом, непрестанно занимающим мои мысли, а часто ли случается мысли встретить предмет, ее занимающий, в подобных обстоятельствах — и вдобавок чтобы предмет сознавал это? Ей были ведомы мои чаяния. Она сама была этими чаяниями во плоти. Я не стал бы утверждать, что она шлюха, проститутка. Она вполне могла оказаться обычной девушкой из приличной семьи, не без шлюховатости, которая куролесит, забавляется, выкидывает сексуальные кунштюки смеха ради — в ту пору люди нередко вели себя так.
— Куда мы направляемся?
— Если тебе некогда, я доберусь сама, — сказала она. — Мне идти-то всего до Уинона-стрит, по ту сторону Шеридан-роуд.
— Нет, нет, я вас провожу.
Указав на листки, торчащие из моего кармана, она спросила, учусь ли я еще в школе. Когда мы проходили мимо освещенной витрины фруктового магазина, в которой мой сверстник вываливал апельсины из ящиков, я заметил, что, несмотря на кожу цвета густых сливок, глаза у нее азиатского разреза, черные.
— Тебе, должно быть, лет семнадцать, — сказала она.
— Угадали.
В эту снежную погоду на ней были лодочки, и она не ставила ногу как попало, а выбирала, куда ступить.
— Ты кем хочешь стать, ты уже остановился на какой-нибудь профессии?
Профессия — вот уж что меня не интересовало. Ни в коей мере. Люди с профессиями, бухгалтеры, инженеры, стояли в очередях за супом. В мире, охваченном кризисом, от профессии не было никакого проку. А раз так, можно и посягнуть на нечто из ряда вон выходящее. Не будь я возбужден так, что меня даже поташнивало, я мог бы сказать, что разъезжаю по городу на трамваях не ради того, чтобы зашибить доллар-другой или там помочь семье, а ради того, чтобы постигнуть суть этого унылого, обнищавшего, безобразного, бескрайнего, разлагающегося города. Теперь — в ту пору такие мысли не приходили мне в голову — я понимаю, что у меня была одна цель: постигнуть, в чем его предназначение. В нем чувствовалась невероятная силища. Но она была — потенциально — и во мне. Тогда я решительно не желал верить, что люди здесь занимаются тем, чем они, как им кажется, занимаются. За видимой жизнью улиц таилась подлинная жизнь, за каждым лицом — подлинное лицо, за каждым голосом, каждым произнесенным словом — подлинная интонация и истинный смысл. Разумеется, я не собирался говорить ни о чем подобном. В ту пору я еще не дозрел до этого. При всем при том я был юнец с идеалами. «Показушник» называл меня мой ехидный, критически настроенный братец Альберт. В юности, если ставить перед собой высокие цели, не миновать такого рода насмешек.
Но сейчас меня тянула за собой роскошная охочая девица. Я понятия не имел, ни куда меня ведут, ни как далеко завлекут, ни чем огорошат, ни чем это для меня обернется.
— Значит, зубной врач — твой брат?
— Зять, он муж моей сестры. Они живут с нами. Спрашиваете, что он за человек? Отличный парень. По пятницам он обычно закрывает кабинет и отправляется на скачки. Берет меня с собой на бокс. И еще играет в покер в комнате за аптекой…
— Небось он не расхаживает с книжками в кармане.
— Ваша правда. Он говорит: «Что толку? Столько упущено, что уже не нагнать, не наверстать. Тут и тысячи лет не хватит, так чего надрываться?» Сестра хочет, чтобы он открыл кабинет в «Петле», но для этого ему пришлось бы поднапрячься. Он предпочитает плыть по течению. Жить как живется, не хочет выкладываться.
— Что ты читаешь, о чем твоя книжка?
Я не намеревался ничего с ней обсуждать. Был на это просто не способен. На уме у меня было совсем другое.
Но предположим, я сумел бы что-то объяснить ей. От вопросов, задаваемых не из праздного любопытства, уклоняться нельзя: «Я что хочу сказать, это видимый мир, мисс. Мы живем в нем, дышим его воздухом, питаемся его материей. Однако, когда мы умираем, материя возвращается к материи, и мы исчезаем с лица земли. Так вот, к какому миру мы принадлежим — к этому, материальному, или к другому, которому материя подвластна?»
Желающих обсуждать такого рода темы почти не находилось. У Стефани — и у той недоставало терпения. «Ты умираешь, и все тут. Мертвец он мертвец и есть» — так говорила она. Стефани любила развлекаться. Когда я не мог сводить ее в «Ориентал», она ходила в театр с другими ребятами. Приносила оттуда сомнительные водевильные шуточки. «Ориентал», как я понимаю, принадлежал Национальному синдикату развлекательных заведений. Там выступали Джимми Сейво, Лу Хольц и Софи Такер. Для Стефани я порой бывал слишком глубокомыслен. Когда она изображала, как Джимми Сейво поет «Река, не затопляй мой порог», сжимая коленки руками, я, обманывая ее ожидания, не хватался за бока.
У тебя могло сложиться впечатление, что книгу, вернее, пачечку листков в моем кармане, я принимал чуть ли не за талисман из волшебной сказки, способный отворить ворота замка или перенести на вершину горы. Тем не менее, когда женщина спросила, что это за книга, я не сумел ответить ей — такой разброд царил у меня в голове. Не забудь, что я все еще держал, как она велела, руку на ее крестце и был вконец измочален раззадоривающим вихлянием ее бедер. Я на опыте открывал, что имела в виду та дама на вечеринке, сказавшая: «Я знаю, как их распалить». Словом, я был в не состоянии говорить ни об Эго и Воле, ни о тайнах крови. Да, я верил, что каждому без исключения человеку досталась своя доля высшей мудрости. Что же еще может объединять нас, как не эта сила, кроющаяся за будничными соображениями? Но о том, чтобы связно беседовать на такую тему, сейчас не могло быть и речи.
— Ты что, не можешь ответить? — сказала она.
— Я купил ее за пять центов на развале.
— Так вот на что ты тратишь деньги?
Она, как я понял, намекала, что на девчонок я их не трачу.
— А твой зубной врач — славный увалень, — продолжала она. — Чему, спрашивается, он может тебя научить?
Я попытался мысленно обозреть наши разговоры. О чем говорил Фил Хаддис? Он говорил, что у члена на взводе нет совести. В эту минуту больше ничего не приходило мне в голову. Филипа развлекали разговоры со мной. Он держался по-приятельски. Проявлял понимание, в то время как от моего брата Альберта, твоего покойного дяди, от того пощады не жди. Если бы Альберт мне доверял, он мог бы меня кое-чему научить. В ту пору Альберт посещал вечернюю юридическую школу и служил у Роуленда, конгрессмена-рэкетира. У Роуленда он был порученцем — Роуленд нанял его не для того, чтобы толковать законы, а для того, чтобы собирать деньги у тех, кто у него на откупе. Филип подозревал, что Альберт и себя не забывает: уж очень он франтил. Носил котелок (их тогда называли набалдашниками), пальто верблюжьей шерсти и узконосые ботинки — в ту пору в таких ходили все гангстеры. Меня Альберт третировал. Говорил: «Ты ни хрена не понимаешь. И никогда не поймешь».
Мы приближались к Уинона-стрит; когда мы дойдем до ее дома, она меня отошлет — на что я ей? Я увижу, как блеснет стекло, посмотрю, как она открывает дверь, — и только. Она уже нашаривала в сумочке ключи. Я снял руку с ее копчика, готовясь буркнуть «пока-пока», но тут она кивнула, пригласив меня, вопреки моим ожиданиям, войти. Я, как мне кажется, питал надежду (подмоченную похотью надежду), что она оставит меня на улице. Я прошел следом за ней через еще один также выложенный кафелем вестибюль вовнутрь. Раскаленные батареи нещадно нагревали лестничную клетку, стеклянный фонарь тремя этажами выше подрагивал, обои отклеивались, заворачиваясь и вспучиваясь. Я затаил дыхание. Боялся, что раскаленный воздух обожжет мне легкие.
Когда-то это был дом типа люкс — его построили для банкиров, брокеров и преуспевающих специалистов. Теперь его заселили всякие перекати-поле. В просторной комнате с высоченными окнами шла игра в кости. В следующей комнате люди пили, валялись на диванах. Она провела меня через комнату, где прежде помещался бар, от которого остались кое-какие приспособления. Я проследовал за ней через кухню — да я бы пошел за ней куда угодно, даже не спросив, куда меня ведут. В кухне, судя по всему, не стряпали — не видно было ни кастрюль, ни мисок. Линолеум протерся, коричневые волокна основы стояли дыбом, как волосы. Она провела меня в коридор поуже, параллельный главному.
— Я живу в комнате для горничных, — сказала она. — Она выходит на задворки, зато при ней есть ванная.
Наконец мы у нее — в почти пустой комнате. Так вот в каких условиях работают проститутки, если только она проститутка: голый пол, узкая койка, стул у окна, скособоченный гардероб у стены. Я остановился под лампочкой, она отступила — осмотреть меня, что ли, ей вздумалось. Затем приобняла меня со спины, легонько коснулась моей щеки губами — поцелуй не так много давал в настоящем, как сулил в будущем.
1 2 3 4 5