А, да! Когда Пол позвонил и сказал, что не может прийти, потому что его грыжа – ну, вы слышали о его грыже, – Джон сказал, что сам подъедет и посмотрит. Учтите, я все это время пользовалась ванной на первом этаже!» Факт, история Флоренсовых радио-посиделок действительно интересна. Факт, я обещал написать целый доклад «Полная История Радио-Посиделок Флоренс Грин». Или даже в духе семнадцатого века: «Полная и Правдивая История Радио-Посиделок Флоренс Грин». Или даже… Вы заскучали, я чувствую. Позвольте мне только сказать, что она все еще способна вытягивать из своей древней гортани особые душераздирающие звуки, которыми обычно начинается «Капита-а-а-ан По-о-олно-о-очь»… За столом затишье. Мы все погрязли в жестокой паузе. Здоровенная скобка (здесь я вставлю описание тросточек Флоренс. Тросточки Флоренс занимают специальную комнату. Комнату, где их целая коллекция. Тут их сотни: черные и гибкие тросточки в стиле Фреда Астера и шершавые изжеванные альпенштоки, терновник и дубины, окованные железом, дрыны и чванливые аристократы, бамбук и железное дерево, клен и ржавый вяз, трости из Танжера, Мэна, Цюриха, Панама-Сити, Квебека, Того, Дакот и Борнео, покоящиеся в неглубоких ложах, похожие на ружейные стойки в арсенале. Куда бы Флоренс ни наведывалась, она всегда покупала одну или несколько тросточек. Некоторые делала сама, обдирая кору с зеленого невыдержанного дерева. Потом осторожно их высушивала, потом слой за слоем накладывала специальный лак, потом полировала. Бесконечно. Вечерами. После заката и ужина), огромная, как Охотское море, 590 000 квадратных миль. Я вспоминаю себя в немецком ресторане на Лексингтоне – выдуваю пузыри в кружке. За соседним столом – шестеро немцев, молодых, смеются и разговаривают. Здесь и сейчас, за столом у Флоренс Грин сидит поэт Вперед Христианин, у чьих очков – дужки широкие и серебряные, а не тускло-черепаховые, как у настоящих поэтов и качков, и чьи стихи непременно начинаются словами «Сквозь все мои звенящие мгновенья…» Меня беспокоят его реплики. Вдруг они лучше моих? Мы избираемы силою наших ослепительных реплик. Что он ей говорит? Что он говорит Джоан? Какой сорт лапши он впихивает ей в уши? Меня подмывает подойти и попросить его показать справку о почетном отчислении из Школы Известных Писателей. Что может быть величественней и необходимей, чем «Армия детей»? «Армия юности под стягами истины», – как мы обычно пели в четвертом классе Школы Скорбящей Богоматери, под неумолимым оком Сестры Схоластики, которая знала, сколько ангелов может танцевать на острие иглы…
Флоренс, по моим наблюдениям, старательно избегает жизненных неувязок. Она выставляет себя несчастнее, чем на самом деле. Она раз и навсегда решила быть интереснее. Она опасается нам наскучить. Она пытается утвердить свою индивидуальность. Она вовсе не собирается уходить на покой. Знает ли Вперед Христианин что-нибудь о крупнейших озерах мира? Избавьтесь в случае необходимости от работников. Я избавляюсь от тебя, одаренность, похоже, пронизавшая меня. Она перенеслась на машине из Темпельхофа в американскую зону, поселилась в отеле, пообедала, посидела в кресле в вестибюле, разглядывая молодцеватых американских подполковников и их розовощеких немецких девушек, и пошла прогуляться. Первый немецкий мужчина, которого она увидела, оказался полицейским-регулировщиком. Он носил форму. Флоренс добралась до островка ожидания и подергала полицейского за рукав. Тот мигом согнулся перед милой американской старушкой. Она подняла свою трость, трость 1927 года из Йеллоустона, и шарахнула его по голове. Регулировщик упал как подкошенный, прямо посреди улицы. Потом Флоренс вместе со своей тростью поспешно поковыляла в торговый центр и там принялась избивать людей, мужчин и женщин, без разбору, пока ее не усмирили. «Формула Обращения». Можно вам спеть «Формулу Обращения»? Флоренс сделала то, что сделала. Ни больше ни меньше. Она вернулась на родину под надзором, в военном самолете. «Почему у вас дети убивают всё подряд?» «Потому что все уже давно убиты. Все абсолютно мертвы. И вы, и я, и Вперед Христианин». «Вы не слишком-то жизнерадостны». «Это правда». Начало писем к жене младшего графского отпрыска: Мадам… «Мы установили ванну на первом этаже, когда у нас гостила Ида. Ида была сестрой мистера Грина и не могла скакать по лестницам». Как насчет Касабланки? Санта-Круза? Фунчала? Малаги? Валетты? Ираклиона? Самоса? Хайфы? Котор-Бей? Дубровника? «Я хочу сменить обстановку, – говорит Флоренс. – Чтобы буквально все было по-другому». В творческом сочинении, необходимом, но не достаточном для поступления в Школу Известных Писателей, Баскервилль разродился «Впечатлениями об Акроне», начинавшимися: «Акрон! Акрон был заполнен людьми, шедшими по улицам Акрона, неся маленькие транзисторные приемники, причем включенные».
У Флоренс есть Клуб. Клуб собирается по вечерам каждый вторник в ее старом, огромном и плоском, напичканном ванными доме на бульваре Индиана. Клуб – это группа людей, которые, в данном случае, собираются, чтобы декламировать и слушать стихи во славу Флоренс Грин. Для допуска нужно что-нибудь сочинить. Чтo-нибудь, как правило, начинающееся в духе: «Флоренc, ты хоть и старушка, но такая веселушка…» Поэма Вперед Христианина начиналась «Сквозь все мои звенящие мгновенья…» Флоренс носит поэмы о себе в кошелке, они скреплены в здоровенный засаленный ком. Воистину Флоренс Грин – невероятно богатая, невероятно эгоцентричная чокнутая старушенция! Шесть определений определяют ее таким образом, что сразу понимаешь: она – чокнутая. «Но вы не ухватили жизненной правды, сущности!» – восклицает Гуссерль. И не желаю. Его экзаменатор (Д. Дж. Рэтклифф, нет?) сурово говаривал: «Баскервилль, вы палите по воробьям, дискурсивность не есть литература». «Цель литературы, – весомо ответствовал Баскервилль, – созидание необычного объекта, покрытого мехом, который разбивает вам сердце». Джоан говорит: «У меня двое детей». «Ради чего?» – спрашиваю. «Не знаю», – отвечает. Я поражен скромностью ее ответа. Памела Хэнсфорд Джонсон слушает, и его лицо видоизменяется в то, что можно назвать гримасой брезгливости. «Ваши слова ужасны», – произносит он. И он прав, прав, совершенно точен. Ее слова – Наипервейшая Гадость. Мы ценим друг друга по репликам, и силою этой реплики и той, про сестер Эндрюс, любовь становится возможной. Я ношу в бумажнике восемь параграфов генеральского Приказа, зачитанных адъютантом моей юной безупречной Армии для рядовых: «(1) Вы находитесь в этой Армии, потому что сами того хотите. Так что делайте, чего говорит Генерал. Кто не сделает, чего сказал Генерал, будет вышвырнут из Армии. (2) Задача Армии – делать то, чего говорит Генерал. (3) Генерал говорит, чтобы никто не стрелял, пока он не скажет. Это важно, потому что, когда Армия открывает по чему-нибудь огонь, все это делают вместе. Это очень важно, и тот, кто так не сделает, будет лишен оружия и вышвырнут из Армии. (4) Не бойтесь шума, когда все стреляют. Он вас не укусит. (5) У всех хватит патронов, чтобы сделать то, чего хочет сделать Генерал. Тот, кто патроны потеряет, больше их не получит. (6) Разговаривать с теми, кто не в Армии, категорически запрещается. Другие люди Армии не понимают. (7) Это серьезная Армия, и тот, кто смеется, будет лишен оружия и вышвырнут из Армии. (8) А Генерал сейчас хочет вот чего – найти и уничтожить врага».
Я хочу поехать туда, где все иначе. Простая, совершенная мысль. Старушенция требует полной инаковости – никак не меньше. Ужин закончился. Мы прикладываем салфетки к губам. Кимой и Мацу остаются нам, вероятно – временно; верхняя ванна протекает без ремонта; я чувствую, деньги уплывают, уплывают от меня. Я молодой человек, но очень одаренный, очень обаятельный. Я редактирую… Я уже все это объяснял. В тусклом фойе я запускаю руки в вырез желтого платья Джоан. Это опасно, но так можно выяснить все раз и навсегда. Потом возникает Вперед Христианин – забрать свое новое желтое пальтишко. Никто не воспринимает Флоренс всерьез. Как можно всерьез воспринимать человека с тремя сотнями миллионов долларов? Но я знаю, что, когда позвоню завтра, никто не ответит. Ираклион? Самос? Хайфа? Котор-Бей? Ни в одном из этих мест ее не будет. Она будет где-то еще. Там, где все иначе. На улице дождь. В моем дождливо-синем «фольксвагене» я еду по дождливо-черной улице, думая почему-то о «Реквиеме» Верди. И на крохотном автомобильчике начинаю закладывать совершенно идиотские виражи, и запеваю. Первую часть великой «Господи помилуй».
Пианистка
Пятилетняя Присцилла Хесс у него за окном, квадратная и приземистая, словно почтовый ящик (красный свитер, мешковатые вельветовые штанишки), оглядывалась с видом мученика: кто бы вытер ей переполненный нос. Точно бабочка, запертая в тот самый почтовый ящик. Удастся ли ей вылететь на волю? Или свойства ящика прилипли к ней навечно – как родители, как имя? Лучистая синева небес. Зеленое филе из соплей втянулось в жирную Присциллу Хесс, и он обернулся поздороваться с женой, которая на четвереньках вползла в дверной проем.
– Ну, – сказал он, – и что теперь?
– Я отвратительна, – сказала та, сев на корточки. – Наши дети отвратительны.
– Глупости, – быстро ответил Брайан. – Они чудесны. Чудесны и прелестны. Это у других дети отвратительны, а наши – нет. Поднимайся и давай-ка в коптильню. Ты ведь собиралась подлечить окорок.
– Окорок скончался, – сказала она. – Я не смогла его спасти. Испробовала буквально все. Ты меня больше не любишь. Пенициллин был ни к черту. И я отвратительна, и дети. Он просил с тобой попрощаться.
– Он?
– Окорок. У нас есть ребенок по имени Амброзий или Амброзия? Какое-то Амброзие слало нам телеграммы. Сколько их теперь? Четыре? Пять? Они, по твоему, гетеросексуальны? – Она состроила гримаску и запустила руку в волосья цвета артишоков. – Дом ржавеет. На кой тебе нужен был металлический дом? С какой стати я думала, что мне понравится в Коннектикутe? He пойму.
– Воспрянь, – мягко проговорил он. – Воспрянь, любовь моя. Встань и запой. Спой «Персифаля».
– Хочу «Триумф», – раздалось с пола. – ТР-4. У всех в Стэмфорде, у всех до единого есть такие, кроме меня. Если бы ты мне его дал, я бы засунула туда наших отвратительных детей и уехала. В Велфлит. Я бы избавила твою жизнь от мерзости.
– Зеленый?
– Красный, – угрожающе произнесла она. – Красный, с красными кожаными сиденьями.
– Ты разве не собиралась поскоблить краску? – спросил он. – Я ведь купил нам электронно-вычислительную систему. «Ай-би-эм».
– Я хочу в Велфлит. Я хочу поговорить с Эдмундом Вилсоном и покатать его на моем красном ТР-4. А дети могут копать моллюсков. Нам найдется о чем поговорить, Кролику и мне.
– Почему ты не выкинешь эти накладные плечи? – добродушно спросил Брайан. – Какая незадача с окороком.
– Я любила этот окорок, – яростно выкрикнула она. – Когда ты поскакал на своем чалом «вольво» в Техасский университет, я думала, ты хоть кем-то станешь. Я отдала тебе руку. Ты надел на нее кольца. Кольца, которые достались мне от матери. Я думала, ты станешь приличным человеком, как Кролик.
Он повернулся к ней широкой мужественной спиной.
– Все трепещет, – сказал он. – Ты не хочешь сыграть на пианино?
– Ты всегда боялся моего пианино. Мои четверо или пятеро деток боятся пианино. Это ты на них повлиял. Жираф в огне, но я думаю, тебе плевать.
– Что же мы будем есть, – спросил он, – раз окорока нет?
– Сопли – в морозилке, – бесстрастно произнесла она.
– Дождит. – Он огляделся. – Дождь или еще чего.
– Когда ты закончил Уортонскую бизнес-школу, – сказала она. – Я подумала: наконец-то! Я подумала: теперь можем поехать в Стэмфорд и жить среди интересных соседей. Но они совсем не интересны. Жираф интересен, но он так много спит. Почтовый ящик намного интереснее. Мужчина не открыл его сегодня в пятнадцать часов тридцать одну минуту. Он опоздал на пять минут. Правительство снова соврало.
Брайан нетерпеливо включил свет. Вспышка электричества высветила ее крохотное запрокинутое личико. Глаза – как снежные горошины, подумал он. Тамар танцует. Мое имя в словаре – в самом конце. Закон палки о двух концах. Фортепианные приработки, возможно. Болезненные покалывания пронеслись сквозь западный мир. Кориолан.
– Господи, – произнесла она с пола. – Посмотри на мои колени.
Брайан посмотрел. Ее колени зарделись.
– Бесчувственные, бесчувственные, бесчувственные, – сказала она. – Я конопатила ящик с лекарствами. Чего ради? Не знаю. Ты должен давать мне больше денег. Бен истекает кровью. Бесси хочет стать эсэсовкой. Она читает «Взлет и падение». Она сравнивает себя с Гиммлером. Ее ведь так зовут? Бесси?
– Да. Бесси.
– А другого как? Блондина?
– Билли. В честь твоего отца. Твоего папаши.
– Ты должен купить мне отбойный молоток. Чистить детям зубы. Как эта болезнь называется? У них у всех будет эта дрянь, у всех до единого, если ты не купишь мне отбойный молоток.
– И компрессор, – сказал Брайан. – И пластинку Пайнтопа Смита. Я помню.
Она легла на спину. Накладные плечи громыхнули о терраццо. Ее номер, 17, был крупно выведен на груди. Глаза крепко-накрепко зажмурены.
– У Олтмена распродажа, – сказала она. – Может, схожу.
– Послушай, – сказал он. – Поднимайся. Пойдем в виноградник. Я выкачу туда пианино. Ты отскоблила слишком много краски.
– Ты ни за что не дотронешься до пианино, – сказала она. – Пройди хоть миллион лет.
– Ты действительно думаешь, что я его боюсь?
– Пройди хоть миллион лет, – повторила она. – Ты туфта.
– Ну хорошо, – прошептал Брайан. – Ну хорошо.
Он широкими шагами приблизился к пианино и хорошенько ухватился за черную полировку. Он поволок инструмент по комнате, и, после легкого колебания, пианино нанесло смертельный удар.
В бегах
Вхожу, ожидая, что в зале никого (И.А.Л. Бёрлигейм проходит в любую открытую дверь). Но нет. Там, справа посередине, сидит мужчина, плотно сбитый негр, хорошо одетый и в черных очках. Решаю после мгновенного размышления, что, если он настроен враждебно, смогу удрать через дверь с надписью «ВЫХОД» (за надписью нет лампочки, нет уверенности, что дверь куда-нибудь приведет). Фильм уже начался – «Нападение марионеток». В том же кинотеатре довелось увидеть: «Крутой и чокнутый», «Богини акульего рифа», «Ночь кровавого зверя», «Дневник невесты-старшеклассницы». Словом, все незаурядные образчики жанра, склоняющиеся к изнасилованиям за кадром, к непотребным пыткам: мужчина с огромными плоскогубцами подбирается к растрепанной красотке, женское лицо, плоскогубцы, мужское лицо, девушка, крик, затемнение.
– Хорошо, когда зал полон, – замечает негр, повышая голос, чтобы перекрыть пиноккиношное стрекотание марионеток. Голос приятный, а за очками – зловещие глаза? Нужное подчеркнуть: злость, согласие, безразличие, досада, стыд, ученый спор. Продолжаю поглядывать на «ВЫХОД», как там мальчик в вестибюле, для чего ему был нужен бумажный змей? – Конечно, он никогда не был полон. – Очевидно, у нас завяжется разговор. – Ни разу за все годы. На самом деле, вы здесь первый.
– Люди не всегда говорят правду.
Надо позволить ему переварить услышанное. Мальчик в вестибюле одет в майку, там еще надпись «Матерь Скорбящая». Где же это было? Возможно, тайный агент на жалованье Организации, обязанности: враки, драки, слежение, телефонные подключения, гражданские беспорядки. Усаживаюсь через весь кинотеатр от черного и наблюдаю кино. Экран разодран сверху донизу, здоровущая прореха, лица и обрывки жестов проваливаются в пустоту. Однако попавшая в переплет Армия США, несмотря на Честного Джона, Ищейку, Ханжу, несмотря на психические атаки и нервно-паралитический газ, откатывается под натиском марионеток. Молоденький лейтенант храбро защищает медсестру (форма – в клочья, аппетитные бедра, чудный бюст) от сексуальных домогательств Щелкунчика.
– Вы в курсе, что зал закрыт? – дружелюбно окликает меня друг. – Видели вывеску?
– Но ведь картина идет. Да и вы здесь. Объявления, в конце концов, относятся ко всем, и если делать исключения, то так и напишите: солдаты, моряки, летчики, дети с бумажными змеями, собаки в соответствующих намордниках, страждущее дворянство, люди, обещавшие не подглядывать. Хорошо одетые негры, замаскированные черными очками, в закрытых пустых кинотеатрах, попытка навязать знакомство, заботливый друг с дружеским словом, угрожающая нотка, совсем как «Мятеж в борделе», как в «Ужасе из пятитысячного года». Детки играют, любительская пьеса, понимают ли они, с кем имеют дело.
– Этот бред не прекращается, – утверждает друг. – Просто очаровательно. Сеансы без перерыва с 1944 года. Идут и идут себе. – Запрокидывает голову, театрально хохочет. – Даже тогда никуда не годились, за ради бога.
– Чего ж вы здесь торчите?
– Не думаю, что это удачный вопрос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Флоренс, по моим наблюдениям, старательно избегает жизненных неувязок. Она выставляет себя несчастнее, чем на самом деле. Она раз и навсегда решила быть интереснее. Она опасается нам наскучить. Она пытается утвердить свою индивидуальность. Она вовсе не собирается уходить на покой. Знает ли Вперед Христианин что-нибудь о крупнейших озерах мира? Избавьтесь в случае необходимости от работников. Я избавляюсь от тебя, одаренность, похоже, пронизавшая меня. Она перенеслась на машине из Темпельхофа в американскую зону, поселилась в отеле, пообедала, посидела в кресле в вестибюле, разглядывая молодцеватых американских подполковников и их розовощеких немецких девушек, и пошла прогуляться. Первый немецкий мужчина, которого она увидела, оказался полицейским-регулировщиком. Он носил форму. Флоренс добралась до островка ожидания и подергала полицейского за рукав. Тот мигом согнулся перед милой американской старушкой. Она подняла свою трость, трость 1927 года из Йеллоустона, и шарахнула его по голове. Регулировщик упал как подкошенный, прямо посреди улицы. Потом Флоренс вместе со своей тростью поспешно поковыляла в торговый центр и там принялась избивать людей, мужчин и женщин, без разбору, пока ее не усмирили. «Формула Обращения». Можно вам спеть «Формулу Обращения»? Флоренс сделала то, что сделала. Ни больше ни меньше. Она вернулась на родину под надзором, в военном самолете. «Почему у вас дети убивают всё подряд?» «Потому что все уже давно убиты. Все абсолютно мертвы. И вы, и я, и Вперед Христианин». «Вы не слишком-то жизнерадостны». «Это правда». Начало писем к жене младшего графского отпрыска: Мадам… «Мы установили ванну на первом этаже, когда у нас гостила Ида. Ида была сестрой мистера Грина и не могла скакать по лестницам». Как насчет Касабланки? Санта-Круза? Фунчала? Малаги? Валетты? Ираклиона? Самоса? Хайфы? Котор-Бей? Дубровника? «Я хочу сменить обстановку, – говорит Флоренс. – Чтобы буквально все было по-другому». В творческом сочинении, необходимом, но не достаточном для поступления в Школу Известных Писателей, Баскервилль разродился «Впечатлениями об Акроне», начинавшимися: «Акрон! Акрон был заполнен людьми, шедшими по улицам Акрона, неся маленькие транзисторные приемники, причем включенные».
У Флоренс есть Клуб. Клуб собирается по вечерам каждый вторник в ее старом, огромном и плоском, напичканном ванными доме на бульваре Индиана. Клуб – это группа людей, которые, в данном случае, собираются, чтобы декламировать и слушать стихи во славу Флоренс Грин. Для допуска нужно что-нибудь сочинить. Чтo-нибудь, как правило, начинающееся в духе: «Флоренc, ты хоть и старушка, но такая веселушка…» Поэма Вперед Христианина начиналась «Сквозь все мои звенящие мгновенья…» Флоренс носит поэмы о себе в кошелке, они скреплены в здоровенный засаленный ком. Воистину Флоренс Грин – невероятно богатая, невероятно эгоцентричная чокнутая старушенция! Шесть определений определяют ее таким образом, что сразу понимаешь: она – чокнутая. «Но вы не ухватили жизненной правды, сущности!» – восклицает Гуссерль. И не желаю. Его экзаменатор (Д. Дж. Рэтклифф, нет?) сурово говаривал: «Баскервилль, вы палите по воробьям, дискурсивность не есть литература». «Цель литературы, – весомо ответствовал Баскервилль, – созидание необычного объекта, покрытого мехом, который разбивает вам сердце». Джоан говорит: «У меня двое детей». «Ради чего?» – спрашиваю. «Не знаю», – отвечает. Я поражен скромностью ее ответа. Памела Хэнсфорд Джонсон слушает, и его лицо видоизменяется в то, что можно назвать гримасой брезгливости. «Ваши слова ужасны», – произносит он. И он прав, прав, совершенно точен. Ее слова – Наипервейшая Гадость. Мы ценим друг друга по репликам, и силою этой реплики и той, про сестер Эндрюс, любовь становится возможной. Я ношу в бумажнике восемь параграфов генеральского Приказа, зачитанных адъютантом моей юной безупречной Армии для рядовых: «(1) Вы находитесь в этой Армии, потому что сами того хотите. Так что делайте, чего говорит Генерал. Кто не сделает, чего сказал Генерал, будет вышвырнут из Армии. (2) Задача Армии – делать то, чего говорит Генерал. (3) Генерал говорит, чтобы никто не стрелял, пока он не скажет. Это важно, потому что, когда Армия открывает по чему-нибудь огонь, все это делают вместе. Это очень важно, и тот, кто так не сделает, будет лишен оружия и вышвырнут из Армии. (4) Не бойтесь шума, когда все стреляют. Он вас не укусит. (5) У всех хватит патронов, чтобы сделать то, чего хочет сделать Генерал. Тот, кто патроны потеряет, больше их не получит. (6) Разговаривать с теми, кто не в Армии, категорически запрещается. Другие люди Армии не понимают. (7) Это серьезная Армия, и тот, кто смеется, будет лишен оружия и вышвырнут из Армии. (8) А Генерал сейчас хочет вот чего – найти и уничтожить врага».
Я хочу поехать туда, где все иначе. Простая, совершенная мысль. Старушенция требует полной инаковости – никак не меньше. Ужин закончился. Мы прикладываем салфетки к губам. Кимой и Мацу остаются нам, вероятно – временно; верхняя ванна протекает без ремонта; я чувствую, деньги уплывают, уплывают от меня. Я молодой человек, но очень одаренный, очень обаятельный. Я редактирую… Я уже все это объяснял. В тусклом фойе я запускаю руки в вырез желтого платья Джоан. Это опасно, но так можно выяснить все раз и навсегда. Потом возникает Вперед Христианин – забрать свое новое желтое пальтишко. Никто не воспринимает Флоренс всерьез. Как можно всерьез воспринимать человека с тремя сотнями миллионов долларов? Но я знаю, что, когда позвоню завтра, никто не ответит. Ираклион? Самос? Хайфа? Котор-Бей? Ни в одном из этих мест ее не будет. Она будет где-то еще. Там, где все иначе. На улице дождь. В моем дождливо-синем «фольксвагене» я еду по дождливо-черной улице, думая почему-то о «Реквиеме» Верди. И на крохотном автомобильчике начинаю закладывать совершенно идиотские виражи, и запеваю. Первую часть великой «Господи помилуй».
Пианистка
Пятилетняя Присцилла Хесс у него за окном, квадратная и приземистая, словно почтовый ящик (красный свитер, мешковатые вельветовые штанишки), оглядывалась с видом мученика: кто бы вытер ей переполненный нос. Точно бабочка, запертая в тот самый почтовый ящик. Удастся ли ей вылететь на волю? Или свойства ящика прилипли к ней навечно – как родители, как имя? Лучистая синева небес. Зеленое филе из соплей втянулось в жирную Присциллу Хесс, и он обернулся поздороваться с женой, которая на четвереньках вползла в дверной проем.
– Ну, – сказал он, – и что теперь?
– Я отвратительна, – сказала та, сев на корточки. – Наши дети отвратительны.
– Глупости, – быстро ответил Брайан. – Они чудесны. Чудесны и прелестны. Это у других дети отвратительны, а наши – нет. Поднимайся и давай-ка в коптильню. Ты ведь собиралась подлечить окорок.
– Окорок скончался, – сказала она. – Я не смогла его спасти. Испробовала буквально все. Ты меня больше не любишь. Пенициллин был ни к черту. И я отвратительна, и дети. Он просил с тобой попрощаться.
– Он?
– Окорок. У нас есть ребенок по имени Амброзий или Амброзия? Какое-то Амброзие слало нам телеграммы. Сколько их теперь? Четыре? Пять? Они, по твоему, гетеросексуальны? – Она состроила гримаску и запустила руку в волосья цвета артишоков. – Дом ржавеет. На кой тебе нужен был металлический дом? С какой стати я думала, что мне понравится в Коннектикутe? He пойму.
– Воспрянь, – мягко проговорил он. – Воспрянь, любовь моя. Встань и запой. Спой «Персифаля».
– Хочу «Триумф», – раздалось с пола. – ТР-4. У всех в Стэмфорде, у всех до единого есть такие, кроме меня. Если бы ты мне его дал, я бы засунула туда наших отвратительных детей и уехала. В Велфлит. Я бы избавила твою жизнь от мерзости.
– Зеленый?
– Красный, – угрожающе произнесла она. – Красный, с красными кожаными сиденьями.
– Ты разве не собиралась поскоблить краску? – спросил он. – Я ведь купил нам электронно-вычислительную систему. «Ай-би-эм».
– Я хочу в Велфлит. Я хочу поговорить с Эдмундом Вилсоном и покатать его на моем красном ТР-4. А дети могут копать моллюсков. Нам найдется о чем поговорить, Кролику и мне.
– Почему ты не выкинешь эти накладные плечи? – добродушно спросил Брайан. – Какая незадача с окороком.
– Я любила этот окорок, – яростно выкрикнула она. – Когда ты поскакал на своем чалом «вольво» в Техасский университет, я думала, ты хоть кем-то станешь. Я отдала тебе руку. Ты надел на нее кольца. Кольца, которые достались мне от матери. Я думала, ты станешь приличным человеком, как Кролик.
Он повернулся к ней широкой мужественной спиной.
– Все трепещет, – сказал он. – Ты не хочешь сыграть на пианино?
– Ты всегда боялся моего пианино. Мои четверо или пятеро деток боятся пианино. Это ты на них повлиял. Жираф в огне, но я думаю, тебе плевать.
– Что же мы будем есть, – спросил он, – раз окорока нет?
– Сопли – в морозилке, – бесстрастно произнесла она.
– Дождит. – Он огляделся. – Дождь или еще чего.
– Когда ты закончил Уортонскую бизнес-школу, – сказала она. – Я подумала: наконец-то! Я подумала: теперь можем поехать в Стэмфорд и жить среди интересных соседей. Но они совсем не интересны. Жираф интересен, но он так много спит. Почтовый ящик намного интереснее. Мужчина не открыл его сегодня в пятнадцать часов тридцать одну минуту. Он опоздал на пять минут. Правительство снова соврало.
Брайан нетерпеливо включил свет. Вспышка электричества высветила ее крохотное запрокинутое личико. Глаза – как снежные горошины, подумал он. Тамар танцует. Мое имя в словаре – в самом конце. Закон палки о двух концах. Фортепианные приработки, возможно. Болезненные покалывания пронеслись сквозь западный мир. Кориолан.
– Господи, – произнесла она с пола. – Посмотри на мои колени.
Брайан посмотрел. Ее колени зарделись.
– Бесчувственные, бесчувственные, бесчувственные, – сказала она. – Я конопатила ящик с лекарствами. Чего ради? Не знаю. Ты должен давать мне больше денег. Бен истекает кровью. Бесси хочет стать эсэсовкой. Она читает «Взлет и падение». Она сравнивает себя с Гиммлером. Ее ведь так зовут? Бесси?
– Да. Бесси.
– А другого как? Блондина?
– Билли. В честь твоего отца. Твоего папаши.
– Ты должен купить мне отбойный молоток. Чистить детям зубы. Как эта болезнь называется? У них у всех будет эта дрянь, у всех до единого, если ты не купишь мне отбойный молоток.
– И компрессор, – сказал Брайан. – И пластинку Пайнтопа Смита. Я помню.
Она легла на спину. Накладные плечи громыхнули о терраццо. Ее номер, 17, был крупно выведен на груди. Глаза крепко-накрепко зажмурены.
– У Олтмена распродажа, – сказала она. – Может, схожу.
– Послушай, – сказал он. – Поднимайся. Пойдем в виноградник. Я выкачу туда пианино. Ты отскоблила слишком много краски.
– Ты ни за что не дотронешься до пианино, – сказала она. – Пройди хоть миллион лет.
– Ты действительно думаешь, что я его боюсь?
– Пройди хоть миллион лет, – повторила она. – Ты туфта.
– Ну хорошо, – прошептал Брайан. – Ну хорошо.
Он широкими шагами приблизился к пианино и хорошенько ухватился за черную полировку. Он поволок инструмент по комнате, и, после легкого колебания, пианино нанесло смертельный удар.
В бегах
Вхожу, ожидая, что в зале никого (И.А.Л. Бёрлигейм проходит в любую открытую дверь). Но нет. Там, справа посередине, сидит мужчина, плотно сбитый негр, хорошо одетый и в черных очках. Решаю после мгновенного размышления, что, если он настроен враждебно, смогу удрать через дверь с надписью «ВЫХОД» (за надписью нет лампочки, нет уверенности, что дверь куда-нибудь приведет). Фильм уже начался – «Нападение марионеток». В том же кинотеатре довелось увидеть: «Крутой и чокнутый», «Богини акульего рифа», «Ночь кровавого зверя», «Дневник невесты-старшеклассницы». Словом, все незаурядные образчики жанра, склоняющиеся к изнасилованиям за кадром, к непотребным пыткам: мужчина с огромными плоскогубцами подбирается к растрепанной красотке, женское лицо, плоскогубцы, мужское лицо, девушка, крик, затемнение.
– Хорошо, когда зал полон, – замечает негр, повышая голос, чтобы перекрыть пиноккиношное стрекотание марионеток. Голос приятный, а за очками – зловещие глаза? Нужное подчеркнуть: злость, согласие, безразличие, досада, стыд, ученый спор. Продолжаю поглядывать на «ВЫХОД», как там мальчик в вестибюле, для чего ему был нужен бумажный змей? – Конечно, он никогда не был полон. – Очевидно, у нас завяжется разговор. – Ни разу за все годы. На самом деле, вы здесь первый.
– Люди не всегда говорят правду.
Надо позволить ему переварить услышанное. Мальчик в вестибюле одет в майку, там еще надпись «Матерь Скорбящая». Где же это было? Возможно, тайный агент на жалованье Организации, обязанности: враки, драки, слежение, телефонные подключения, гражданские беспорядки. Усаживаюсь через весь кинотеатр от черного и наблюдаю кино. Экран разодран сверху донизу, здоровущая прореха, лица и обрывки жестов проваливаются в пустоту. Однако попавшая в переплет Армия США, несмотря на Честного Джона, Ищейку, Ханжу, несмотря на психические атаки и нервно-паралитический газ, откатывается под натиском марионеток. Молоденький лейтенант храбро защищает медсестру (форма – в клочья, аппетитные бедра, чудный бюст) от сексуальных домогательств Щелкунчика.
– Вы в курсе, что зал закрыт? – дружелюбно окликает меня друг. – Видели вывеску?
– Но ведь картина идет. Да и вы здесь. Объявления, в конце концов, относятся ко всем, и если делать исключения, то так и напишите: солдаты, моряки, летчики, дети с бумажными змеями, собаки в соответствующих намордниках, страждущее дворянство, люди, обещавшие не подглядывать. Хорошо одетые негры, замаскированные черными очками, в закрытых пустых кинотеатрах, попытка навязать знакомство, заботливый друг с дружеским словом, угрожающая нотка, совсем как «Мятеж в борделе», как в «Ужасе из пятитысячного года». Детки играют, любительская пьеса, понимают ли они, с кем имеют дело.
– Этот бред не прекращается, – утверждает друг. – Просто очаровательно. Сеансы без перерыва с 1944 года. Идут и идут себе. – Запрокидывает голову, театрально хохочет. – Даже тогда никуда не годились, за ради бога.
– Чего ж вы здесь торчите?
– Не думаю, что это удачный вопрос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15