Отходит ко сну, затихая, тайга. Пролетела бесшумно сова. Кого-то, наверное, захватит врасплох... Угомонились дятлы, настучавшись вволю за целый день. Совсем тихо сделалось под зеленым сводом тайги. Ни единая птица не подаст голос в такое время.
И вдруг неожиданно послышалась незнакомая, спокойная трель. Она не встревожила тишину, а потихоньку вплеталась в нее. Вскоре и эта песнь оборвалась. Все. Уже ночь.
И я вспомнил другую — летнюю ночь—почти в самом центре Москвы. Я услыхал соловья. Стояли теплые июньские дни, старые тополя в нашем дворе на Серпуховке, где я прожил полжизни, матово светились, облитые светом полной луны, и в настежь открытые окна вливался их тяжеловатый, приятно щекочущий ноздри запах.
Я проснулся тогда не знаю сам от чего. Может, от того, что сделалось жарко, может, разбудил сильный резкий, неожиданный звук. Я уже вновь засыпал, как услышал звонкий, чистый голос какой-то птицы. Она пела так властно, уверенно, что невозможно было не вслушаться. Она заставляла слушать себя. А вслушавшись, с трудом поверил себе: соловей! Я ошибиться не мог, я знал, как поют соловьи, и тем более странным и необъяснимым для меня было его появление в городе. Долго я стоял у окна и слушал его...
А утром я узнал, что многие в нашем доме и в двух соседних домах его слышали. И так же, как и я, удивлялись: откуда он взялся в Москве? А соловей, видно, облюбовал наш двор, зеленый и тихий, окруженный большими домами, и три ночи подряд пел свои волшебные песни. А потом он улетел, сделалось пусто и тихо, и я, если случалось ночью проснуться, долго лежал, смутно надеясь: может, еще он вернется... Но нет, только случайные странники забредают в город из леса.
В другой раз возле стадиона «Динамо» увидел белку, пересекавшую улицу по трамвайным путям. Страшно было смотреть на нее, когда она, обезумев среди потока ревущих автомобилей, стала метаться под их колесами... Водители, судя по всему, ее не видели, так что ей приходилось рассчитывать лишь на себя. И ведь увернулась же, добралась до спасительного тротуара, кинулась удивленным людям под ноги и побежала быстро, по-деловому, как кошка, вытянув шлейфом пушистый хвост...
Такой еще был случай в Москве. На Башиловке, возле «Динамо». Под самыми окнами начала вдруг кружиться стая ворон. Пригляделся, а они, подлые, всем скопом бьют одну какую-то птицу. Та ухитрялась отбиваться от них, но и вырваться из окружения никак не могла. Так и летали кругами. Один раз они совсем близко от моего окна пролетели, и я хорошо разглядел: били сову. Ну как не удивиться— сова в центре Москвы! И что ее сюда занесло... И вообще что заставляет животных бежать из леса в город? Не зимой, а летом... На улице «Правды», в десяти минутах ходьбы от улицы Горького, неведомо как кабан оказался. И вел себя, как рассказывают, весьма агрессивно. Насилу изловили его. А на Ленинском проспекте, в оврагах, поселились два волка. С волками-то еще дело более или менее ясное: завез кто-то малышей, а когда они превратились в матерых, взяли да выгнали. Вот и пришлось серым давить собак да кошек в овраге.
Странное время, однако... Выходит, может случиться так, что волка скорее повстречаешь в городе, чем где-то в лесу. Красная Шапочка могла встретиться с ним на остановке троллейбуса...
Было время, когда по московским холмам и мамонты преспокойно разгуливали — их кости нет-нет да и находят во время строительства,—так ведь когда они здесь бродили... А недавно сравнительно, лет триста назад, волки зимними ночами шныряли под самыми кремлевскими стенами... Тогда зверь в лесу был хозяином и позволял себе воинственные набеги в сторону города, а теперь город, безмерно раздвинув стены, потеснил леса и поля, закрыл землю асфальтом, и зверю совсем мало осталось места для жизни. Вот разве в тайге... Пока еще человек до нее не добрался...
А мы, живущие в городе, только и можем позволить себе что пойти в зоопарк и посмотреть на несчастных животных, вкусивших все прелести своего пожизненного заточения... Право, было бы лучше, если бы мы не истребляли этих животных на воле. Тогда бы мы чаще встречались с ними в родной их стихии. А то что же получается: на зайца посмотреть водим детей в зоопарк... Да что заяц! Курицу с цыплятами городские дети не видят. Вот и выходит, что каждой такой встрече, теперь уже для нас неожиданной, мы и сами радуемся не меньше детей.
Мне в этом смысле, можно считать, повезло. Во время своих переездов по городу я всегда заставал последние следы, остатки живого мира, непонятно как еще сохранившиеся в таком большом городе. В Останкино из окон на девятом этаже я видел, как гнездились почтовые голуби в решетчатой голубятне дяди Коли, которого очень полюбили мои ребята за то, что он давал им подержать голубей. А вокруг возле старого домика сохранились остатки вишневого сада. Домик этот потом на моих глазах одним ударом порушил бульдозер, а вишенки гусеницами подмял под себя. Один только раз удалось увидеть, как они зацвели — в ту весну, которая стала последней для них. В большом городе среди блочных домов для них не осталось места.
Однажды, переехав в новый дом, возвышавшийся над старыми, ветхими сооружениями, доживавшими последние дни, я проснулся, разбуженный криком петуха. Как же приятен был его голос... Одинокий и, кажется, тоскующий. Этакий «рыцарь печального образа». Он будил нас каждое утро и мы с ребятами долго высматривали его из окна пока, наконец, не увидели. Это был большой белый петух. Его надсадный крик звучал, как отчаянная, прощальная песня. Его голос не могли заглушить ни чудовищный лязг железа, ни грохот двигателей.
Потом появился бульдозер, и того дома не стало. Только груда разбитых кирпичей да почерневших от времени бревен напоминали о нем. Таков закон жизни: рано или поздно, но старое непременно уходит, освобождая место новому. В городах это видишь с особенной ясностью.
Люди, жившие в стареньком домике, переехали в новый большой дом, а о судьбе того петуха можно только догадываться. Лучшее, что его могло ожидать, это жизнь в тесной клетке или в картонной коробке с дырочками...
Нет, не оставляет город места животным... Если дом — машина для жилья, как сказал Де Корбюзье, то город—не что иное как армада этих машин. А звери не могут жить вместе с машинами.
... В этот день мы покинули место ночевки чуть позже обычного. Уже сворачивали наше небогатое хозяйство, как вдруг мне послышался далекий пароходный гудок. Замер, прислушался... Нет, опять показалось. В который уж раз...
Собравшись, поднялись на обрывистый берег: низом по нему не пройти, прошли по верху сопки, снова спустились в распадок, взобрались на кручу и сразу остановились, как будто в кино или во сне: открылась большая река. Это был Енисей.
Мы совершенно не были подготовлены к такой неожиданной встрече и потому испытывали странные чувства, в которых радость почему-то мешалась с печалью. Я и до сих пор не знаю, откуда она, эта печаль.
Мы стояли на высоком правом берегу Енисея и видели, как он степенно нес свои холодные, тяжелые воды. Проходили суда, груженные лесом, машинами. Трудяга-буксир толкал впереди себя большую, глубоко сидящую баржу с песком. Плицы его колес изо всех сил баламутили, пенили воду, а движение еле было заметно: буксир шел против течения. Иногда проходило пассажирское судно, и тогда мы слышали музыку и видели людей, облокотившихся о перила на палубе. Как же непривычно было видеть все это...
Подумал, глядя на пассажирское судно: а ведь у них там и ресторан есть... Можно прийти, сесть за стол, покрытый белой скатертью, взять меню с перечнем всяческих яств и вкусно поесть. В любое время. Ну да теперь и нам ждать недолго осталось. Может, даже сегодня найдем магазин.
И вот мы вышли в последний наш переход. Теперь мы уже почти точно знали, что этот — последний: неподалеку, если двигаться против течения, должна быть деревня. А чуть подальше—и поселок, откуда мы вышли шестнадцать дней назад. Если мы не ошиблись и выйдем к нему, то петля или некое подобие круга, которые мы описали в тайге, замкнутся там, где и начались.
Мы шли по каменистому берегу Енисея, взбирались почти по отвесным склонам сопок, карабкались по скалам, продирались сквозь таежную чащу. Сухая паутина липла на лица, ветви шиповника, боярышника и дикой акации цепляли нас, словно не желая пропустить в свои владения. Откуда здесь, на сопках, над самой рекой, такое количество дикой акации?... Раньше в тайге мы ее не встречали.
Редкие теперь уже цветы попадались нам по дороге: большие белые ромашки, поменьше— лиловые, львиный зев—вот и все. Очень немного осталось живых красок в траве.
Иногда мы отдыхали, сидя на отмершей хвое, изнуренные крутыми подъемами, такими крутыми, что приходилось временами взбираться на четвереньках. Зато потом, достигнув вершины, долго и с непередаваемым удовольствием смотрели на сопки, собравшие все оттенки зеленого цвета и уходящие вдаль гряда за грядой. Где-то меж них мы блуждали...
Потом снова принимались идти по шатким ребристым камням, по мягкому мху, по опавшим листьям, кое-где устлавшим землю ковром. Наверное, это был самый трудный наш переход.
Заметил, что все трое сейчас на пределе. Близкий конец пути, казалось, избавил от необходимости сдерживаться. Раз потеряв на трудном подъеме Лешу и Толю—они поднимались где-то сзади, — я их громко окликнул. Приблизившись, Толя возмущенно спросил, почему я кричал с раздражением. Не было во мне раздражения. Да и откуда бы взяться ему? С чего? Попытался объяснить это Толе, но безуспешно—слушать не хочет. Обиделся. И сильно. Видно, эта нелепая обида копилась давно... А ведь я это чувствовал... Думал только: а может, и обойдется. Может, кажется мне...
На переходе Толе пришлось труднее, чем нам с Лешей, — он нес еще и корзину. Сама по себе не ахти какая тяжесть, но в чаще с нею нелегко продираться, а на крутых подъемах, когда обеими руками цепляешься за что придется, она и вовсе обузой делается. В самых трудных местах, где без помощи руки не пройти, мы с Лешей, остановившись, брали корзину, а всю остальную дорогу Толя мучился с нею. Когда я предлагал ему отдать корзину, отвечал неизменно: «Ничего, сам справлюсь...»
Я-то его понимал. Он не хотел от меня зависеть хоть в чем-нибудь в те минуты обиды. Потому и упрямился. Это ощущение, видимо, последнее время постоянно угнетало его.
И вот мы стоим на макушке сопки и сквозь строй деревьев, делающийся все реже и реже, молча глядим на деревню, пустынную, тихую,—люди все на работе, наверное. Эти люди живут здесь, в тайге, и каждый день ходят в тайгу на работу... И странное дело, мы почему-то медлим, не спешим спуститься в деревню, а по старой привычке рубим колья и ветви, собираем дрова для костра, а Леша без промедления принимается чистить грибы, которые нашли по дороге. Да, мы рвались из леса, хотели скорее выйти к людям, а когда цель оказалась видимой, близкой, остались в тайге. Мы уже не могли просто взять и уйти из нее. Кажется, мы не хотели с нею расставаться...
Почему?... Вряд ли я смогу объяснить убедительно. Может быть потому, что мы только-только по-настоящему стали сживаться с тайгой. Мы научились лучше ее понимать, мы стали ощущать себя ее частью. Наконец, потому, что мы просто привыкли к ней и полюбили ее. А разве можно без боли оторвать от сердца любовь?
Но может быть и другое. Возможно, мы успели осознать в те минуты какую-то безвозвратную потерю. Всякое может в жизни случиться — могут еще завести в эти края наши дороги. Но когда бы это ни случилось—вскоре или спустя многие годы — мы будем другими и уже совсем по-иному будем воспринимать все окружающее. Да, это верно: меняются времена—меняются люди.
Как же болезненно, остро воспринял я неотвратимую необходимость проститься с тайгой...
Мы вышли к этой деревне, названия которой не знали, а когда узнали, поняли, что за время блуждании, как и предвидели, совершили большой замкнутый круг. Правда, для того чтобы назвать его замкнутым, предстояло пройти еще десяток-полтора километров, чтобы войти в тот поселок, из которого вышли в тайгу. Мы вернемся — и никто не заметит, что пришли новые люди, скитавшиеся бог знает где.
На склоне вблизи деревни решили провести нашу последнюю таежную ночь. Конечно же, мы не могли, да и не собирались отложить визит в магазин. Леша остался возле костра, а я с Толей спустился к берегу речки, вливавшейся в Енисей. Мы теперь прошли всю эту речку. Мы видели, как она возникла из затерянного в тайге родника, как, набрав силы, сделалась речкой и как породнилась потом с Енисеем.
Мы так спешили, что Леше пришлось крикнуть уже вдогонку: «Сигарет купить не забудьте! Какие будут!» Дело понятное—курить он теперь будет все, что угодно.
Толя, поскольку он был в сапогах, перенес меня на другой берег, осторожно ступая по камням, а там начиналась дорога, наезженная тяжелыми самосвалами, и мы, не теряя времени, по ней припустились.
Злющие собаки брехали на нас по дороге, выскакивая из-за ограды, и к тому времени, когда мы добрались до магазина, их собралась целая злобная стая.
А магазин был закрыт. На засове висел тяжелый амбарный замок. Внутри меня все оборвалось... Что если сегодня его вообще не откроют?... Впрочем, нет. Перерыв на обед. И нам оставалось только одно: опуститься на деревянные ступени и ждать. Что мы и сделали.
Зато потом... Мы купили хлеба, черного и белого. Две банки соевых бобов в томате. Двенадцать банок разных рыбных консервов. Четыре банки кофе со сгущенным молоком и четыре простой сгущенки. И еще четыре — джема из инжира. Мы набрали разных круп, макарон, вермишели. Продавщица решила, видимо, что мы покупаем впрок на целую геологическую партию, и потому не удивилась, когда мы попросили взвесить огромный кус масла; потом — килограмм сахара, печенье, конфеты и чай. Ну и, конечно, долгожданную соль. Уф... Кажется, все.
— А как мы это понесем? — озадаченно спросил Коваленко.
Да, действительно... Продуктов мы накупили столько, что могли бы накормить не только геологическую партию, но и какое-нибудь воинское соединение, только что принявшее пополнение из новобранцев.
У нас был с собой рюкзачок, с которым мы прилетели из Москвы в Красноярск, но в нем, по предварительному расчету, могло поместиться не более половины продуктов. И все-таки набили его до отказа, а остальное рассовали по карманам и взяли в руки, завернув в бумагу. Когда я попробовал рюкзак приподнять, что-то в нем треснуло, а сам он остался лежать без движения. Тогда Толя, поднатужившись, поднял рюкзак и помог мне надеть его лямки. После этого тронулись в путь. Наверное, я был похож на Али-Бабу, возвращавшегося из пещеры с сокровищами. А по дороге ели печенье.
И какое же пиршество мы учинили на нашей последней стоянке! Это была настоящая оргия. Леша попробовал было нас урезонить, но сделал это столь робко и неуверенно, что нам с Толей не составило труда и ни малейших усилий, чтобы поразить его наповал своим аргументом: а почему, собственно, мы должны себя ограничивать? Да, мы голодали семнадцать дней, но это было не полное голодание! Каждый день хоть понемногу, но ели, и желудки наши работали. И он — не только как доктор, но и как полноправный член экспедиции — не может это не знать по себе. Хотя, конечно, каждый из нас понимал, что, согласно правилам техники безопасности, к еде следует отнестись со всей осторожностью.
После мучительных профессиональных раздумий, длившихся секунды полторы или, может быть, две, доктор решительно сдался.
И мы набросились.
Мы отрезали толстый слой белоснежного масла и клали его на изумительно пахнущий кусок черного хлеба. Потом ели ложками рыбу в томате, а после снова принимались за хлеб с маслом, нагрузив ломоть невероятным количеством джема. А покончив с ним, вновь накидывались на рыбу в томате.
Заморив червячка, попили настоящего чая, а я высосал больше половины банки сгущенки.
После обеда мы пришли к единодушному мнению, что так в тайге вполне можно жить. И мы еще на день остались здесь, потому что было бы безумием тащить все продукты с собой.
К вечеру мы принимали гостей. На дым костра явился молодой парень-пастух с двумя большими собаками. Он сообщил несколько заинтересовавших нас новостей: в реке, по которой мы шли, оказывается, обитают одни пескари. И брать их надо исключительно на короеда. Где брать короеда, он не сказал. А в Енисее полно тайменя, только его надо с лодки ловить. И кроме того, в этих местах за неделю до нас объявился медведь, задрал корову и утащил ее в лес. Он выел у коровы язык и вымя, после чего ее закопал, видимо собираясь вернуться.
Рассказывая эту историю, парень очень неодобрительно говорил о корове, всем своим видом показывая, каким недостойным животным она при жизни была: «Дура-корова... Всегда отставала... Ее не жалко. Сама виновата. Мне из-за нее ни за что попадало».
На ужин мы ели то же самое, что за обедом, и еще ели грибы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
И вдруг неожиданно послышалась незнакомая, спокойная трель. Она не встревожила тишину, а потихоньку вплеталась в нее. Вскоре и эта песнь оборвалась. Все. Уже ночь.
И я вспомнил другую — летнюю ночь—почти в самом центре Москвы. Я услыхал соловья. Стояли теплые июньские дни, старые тополя в нашем дворе на Серпуховке, где я прожил полжизни, матово светились, облитые светом полной луны, и в настежь открытые окна вливался их тяжеловатый, приятно щекочущий ноздри запах.
Я проснулся тогда не знаю сам от чего. Может, от того, что сделалось жарко, может, разбудил сильный резкий, неожиданный звук. Я уже вновь засыпал, как услышал звонкий, чистый голос какой-то птицы. Она пела так властно, уверенно, что невозможно было не вслушаться. Она заставляла слушать себя. А вслушавшись, с трудом поверил себе: соловей! Я ошибиться не мог, я знал, как поют соловьи, и тем более странным и необъяснимым для меня было его появление в городе. Долго я стоял у окна и слушал его...
А утром я узнал, что многие в нашем доме и в двух соседних домах его слышали. И так же, как и я, удивлялись: откуда он взялся в Москве? А соловей, видно, облюбовал наш двор, зеленый и тихий, окруженный большими домами, и три ночи подряд пел свои волшебные песни. А потом он улетел, сделалось пусто и тихо, и я, если случалось ночью проснуться, долго лежал, смутно надеясь: может, еще он вернется... Но нет, только случайные странники забредают в город из леса.
В другой раз возле стадиона «Динамо» увидел белку, пересекавшую улицу по трамвайным путям. Страшно было смотреть на нее, когда она, обезумев среди потока ревущих автомобилей, стала метаться под их колесами... Водители, судя по всему, ее не видели, так что ей приходилось рассчитывать лишь на себя. И ведь увернулась же, добралась до спасительного тротуара, кинулась удивленным людям под ноги и побежала быстро, по-деловому, как кошка, вытянув шлейфом пушистый хвост...
Такой еще был случай в Москве. На Башиловке, возле «Динамо». Под самыми окнами начала вдруг кружиться стая ворон. Пригляделся, а они, подлые, всем скопом бьют одну какую-то птицу. Та ухитрялась отбиваться от них, но и вырваться из окружения никак не могла. Так и летали кругами. Один раз они совсем близко от моего окна пролетели, и я хорошо разглядел: били сову. Ну как не удивиться— сова в центре Москвы! И что ее сюда занесло... И вообще что заставляет животных бежать из леса в город? Не зимой, а летом... На улице «Правды», в десяти минутах ходьбы от улицы Горького, неведомо как кабан оказался. И вел себя, как рассказывают, весьма агрессивно. Насилу изловили его. А на Ленинском проспекте, в оврагах, поселились два волка. С волками-то еще дело более или менее ясное: завез кто-то малышей, а когда они превратились в матерых, взяли да выгнали. Вот и пришлось серым давить собак да кошек в овраге.
Странное время, однако... Выходит, может случиться так, что волка скорее повстречаешь в городе, чем где-то в лесу. Красная Шапочка могла встретиться с ним на остановке троллейбуса...
Было время, когда по московским холмам и мамонты преспокойно разгуливали — их кости нет-нет да и находят во время строительства,—так ведь когда они здесь бродили... А недавно сравнительно, лет триста назад, волки зимними ночами шныряли под самыми кремлевскими стенами... Тогда зверь в лесу был хозяином и позволял себе воинственные набеги в сторону города, а теперь город, безмерно раздвинув стены, потеснил леса и поля, закрыл землю асфальтом, и зверю совсем мало осталось места для жизни. Вот разве в тайге... Пока еще человек до нее не добрался...
А мы, живущие в городе, только и можем позволить себе что пойти в зоопарк и посмотреть на несчастных животных, вкусивших все прелести своего пожизненного заточения... Право, было бы лучше, если бы мы не истребляли этих животных на воле. Тогда бы мы чаще встречались с ними в родной их стихии. А то что же получается: на зайца посмотреть водим детей в зоопарк... Да что заяц! Курицу с цыплятами городские дети не видят. Вот и выходит, что каждой такой встрече, теперь уже для нас неожиданной, мы и сами радуемся не меньше детей.
Мне в этом смысле, можно считать, повезло. Во время своих переездов по городу я всегда заставал последние следы, остатки живого мира, непонятно как еще сохранившиеся в таком большом городе. В Останкино из окон на девятом этаже я видел, как гнездились почтовые голуби в решетчатой голубятне дяди Коли, которого очень полюбили мои ребята за то, что он давал им подержать голубей. А вокруг возле старого домика сохранились остатки вишневого сада. Домик этот потом на моих глазах одним ударом порушил бульдозер, а вишенки гусеницами подмял под себя. Один только раз удалось увидеть, как они зацвели — в ту весну, которая стала последней для них. В большом городе среди блочных домов для них не осталось места.
Однажды, переехав в новый дом, возвышавшийся над старыми, ветхими сооружениями, доживавшими последние дни, я проснулся, разбуженный криком петуха. Как же приятен был его голос... Одинокий и, кажется, тоскующий. Этакий «рыцарь печального образа». Он будил нас каждое утро и мы с ребятами долго высматривали его из окна пока, наконец, не увидели. Это был большой белый петух. Его надсадный крик звучал, как отчаянная, прощальная песня. Его голос не могли заглушить ни чудовищный лязг железа, ни грохот двигателей.
Потом появился бульдозер, и того дома не стало. Только груда разбитых кирпичей да почерневших от времени бревен напоминали о нем. Таков закон жизни: рано или поздно, но старое непременно уходит, освобождая место новому. В городах это видишь с особенной ясностью.
Люди, жившие в стареньком домике, переехали в новый большой дом, а о судьбе того петуха можно только догадываться. Лучшее, что его могло ожидать, это жизнь в тесной клетке или в картонной коробке с дырочками...
Нет, не оставляет город места животным... Если дом — машина для жилья, как сказал Де Корбюзье, то город—не что иное как армада этих машин. А звери не могут жить вместе с машинами.
... В этот день мы покинули место ночевки чуть позже обычного. Уже сворачивали наше небогатое хозяйство, как вдруг мне послышался далекий пароходный гудок. Замер, прислушался... Нет, опять показалось. В который уж раз...
Собравшись, поднялись на обрывистый берег: низом по нему не пройти, прошли по верху сопки, снова спустились в распадок, взобрались на кручу и сразу остановились, как будто в кино или во сне: открылась большая река. Это был Енисей.
Мы совершенно не были подготовлены к такой неожиданной встрече и потому испытывали странные чувства, в которых радость почему-то мешалась с печалью. Я и до сих пор не знаю, откуда она, эта печаль.
Мы стояли на высоком правом берегу Енисея и видели, как он степенно нес свои холодные, тяжелые воды. Проходили суда, груженные лесом, машинами. Трудяга-буксир толкал впереди себя большую, глубоко сидящую баржу с песком. Плицы его колес изо всех сил баламутили, пенили воду, а движение еле было заметно: буксир шел против течения. Иногда проходило пассажирское судно, и тогда мы слышали музыку и видели людей, облокотившихся о перила на палубе. Как же непривычно было видеть все это...
Подумал, глядя на пассажирское судно: а ведь у них там и ресторан есть... Можно прийти, сесть за стол, покрытый белой скатертью, взять меню с перечнем всяческих яств и вкусно поесть. В любое время. Ну да теперь и нам ждать недолго осталось. Может, даже сегодня найдем магазин.
И вот мы вышли в последний наш переход. Теперь мы уже почти точно знали, что этот — последний: неподалеку, если двигаться против течения, должна быть деревня. А чуть подальше—и поселок, откуда мы вышли шестнадцать дней назад. Если мы не ошиблись и выйдем к нему, то петля или некое подобие круга, которые мы описали в тайге, замкнутся там, где и начались.
Мы шли по каменистому берегу Енисея, взбирались почти по отвесным склонам сопок, карабкались по скалам, продирались сквозь таежную чащу. Сухая паутина липла на лица, ветви шиповника, боярышника и дикой акации цепляли нас, словно не желая пропустить в свои владения. Откуда здесь, на сопках, над самой рекой, такое количество дикой акации?... Раньше в тайге мы ее не встречали.
Редкие теперь уже цветы попадались нам по дороге: большие белые ромашки, поменьше— лиловые, львиный зев—вот и все. Очень немного осталось живых красок в траве.
Иногда мы отдыхали, сидя на отмершей хвое, изнуренные крутыми подъемами, такими крутыми, что приходилось временами взбираться на четвереньках. Зато потом, достигнув вершины, долго и с непередаваемым удовольствием смотрели на сопки, собравшие все оттенки зеленого цвета и уходящие вдаль гряда за грядой. Где-то меж них мы блуждали...
Потом снова принимались идти по шатким ребристым камням, по мягкому мху, по опавшим листьям, кое-где устлавшим землю ковром. Наверное, это был самый трудный наш переход.
Заметил, что все трое сейчас на пределе. Близкий конец пути, казалось, избавил от необходимости сдерживаться. Раз потеряв на трудном подъеме Лешу и Толю—они поднимались где-то сзади, — я их громко окликнул. Приблизившись, Толя возмущенно спросил, почему я кричал с раздражением. Не было во мне раздражения. Да и откуда бы взяться ему? С чего? Попытался объяснить это Толе, но безуспешно—слушать не хочет. Обиделся. И сильно. Видно, эта нелепая обида копилась давно... А ведь я это чувствовал... Думал только: а может, и обойдется. Может, кажется мне...
На переходе Толе пришлось труднее, чем нам с Лешей, — он нес еще и корзину. Сама по себе не ахти какая тяжесть, но в чаще с нею нелегко продираться, а на крутых подъемах, когда обеими руками цепляешься за что придется, она и вовсе обузой делается. В самых трудных местах, где без помощи руки не пройти, мы с Лешей, остановившись, брали корзину, а всю остальную дорогу Толя мучился с нею. Когда я предлагал ему отдать корзину, отвечал неизменно: «Ничего, сам справлюсь...»
Я-то его понимал. Он не хотел от меня зависеть хоть в чем-нибудь в те минуты обиды. Потому и упрямился. Это ощущение, видимо, последнее время постоянно угнетало его.
И вот мы стоим на макушке сопки и сквозь строй деревьев, делающийся все реже и реже, молча глядим на деревню, пустынную, тихую,—люди все на работе, наверное. Эти люди живут здесь, в тайге, и каждый день ходят в тайгу на работу... И странное дело, мы почему-то медлим, не спешим спуститься в деревню, а по старой привычке рубим колья и ветви, собираем дрова для костра, а Леша без промедления принимается чистить грибы, которые нашли по дороге. Да, мы рвались из леса, хотели скорее выйти к людям, а когда цель оказалась видимой, близкой, остались в тайге. Мы уже не могли просто взять и уйти из нее. Кажется, мы не хотели с нею расставаться...
Почему?... Вряд ли я смогу объяснить убедительно. Может быть потому, что мы только-только по-настоящему стали сживаться с тайгой. Мы научились лучше ее понимать, мы стали ощущать себя ее частью. Наконец, потому, что мы просто привыкли к ней и полюбили ее. А разве можно без боли оторвать от сердца любовь?
Но может быть и другое. Возможно, мы успели осознать в те минуты какую-то безвозвратную потерю. Всякое может в жизни случиться — могут еще завести в эти края наши дороги. Но когда бы это ни случилось—вскоре или спустя многие годы — мы будем другими и уже совсем по-иному будем воспринимать все окружающее. Да, это верно: меняются времена—меняются люди.
Как же болезненно, остро воспринял я неотвратимую необходимость проститься с тайгой...
Мы вышли к этой деревне, названия которой не знали, а когда узнали, поняли, что за время блуждании, как и предвидели, совершили большой замкнутый круг. Правда, для того чтобы назвать его замкнутым, предстояло пройти еще десяток-полтора километров, чтобы войти в тот поселок, из которого вышли в тайгу. Мы вернемся — и никто не заметит, что пришли новые люди, скитавшиеся бог знает где.
На склоне вблизи деревни решили провести нашу последнюю таежную ночь. Конечно же, мы не могли, да и не собирались отложить визит в магазин. Леша остался возле костра, а я с Толей спустился к берегу речки, вливавшейся в Енисей. Мы теперь прошли всю эту речку. Мы видели, как она возникла из затерянного в тайге родника, как, набрав силы, сделалась речкой и как породнилась потом с Енисеем.
Мы так спешили, что Леше пришлось крикнуть уже вдогонку: «Сигарет купить не забудьте! Какие будут!» Дело понятное—курить он теперь будет все, что угодно.
Толя, поскольку он был в сапогах, перенес меня на другой берег, осторожно ступая по камням, а там начиналась дорога, наезженная тяжелыми самосвалами, и мы, не теряя времени, по ней припустились.
Злющие собаки брехали на нас по дороге, выскакивая из-за ограды, и к тому времени, когда мы добрались до магазина, их собралась целая злобная стая.
А магазин был закрыт. На засове висел тяжелый амбарный замок. Внутри меня все оборвалось... Что если сегодня его вообще не откроют?... Впрочем, нет. Перерыв на обед. И нам оставалось только одно: опуститься на деревянные ступени и ждать. Что мы и сделали.
Зато потом... Мы купили хлеба, черного и белого. Две банки соевых бобов в томате. Двенадцать банок разных рыбных консервов. Четыре банки кофе со сгущенным молоком и четыре простой сгущенки. И еще четыре — джема из инжира. Мы набрали разных круп, макарон, вермишели. Продавщица решила, видимо, что мы покупаем впрок на целую геологическую партию, и потому не удивилась, когда мы попросили взвесить огромный кус масла; потом — килограмм сахара, печенье, конфеты и чай. Ну и, конечно, долгожданную соль. Уф... Кажется, все.
— А как мы это понесем? — озадаченно спросил Коваленко.
Да, действительно... Продуктов мы накупили столько, что могли бы накормить не только геологическую партию, но и какое-нибудь воинское соединение, только что принявшее пополнение из новобранцев.
У нас был с собой рюкзачок, с которым мы прилетели из Москвы в Красноярск, но в нем, по предварительному расчету, могло поместиться не более половины продуктов. И все-таки набили его до отказа, а остальное рассовали по карманам и взяли в руки, завернув в бумагу. Когда я попробовал рюкзак приподнять, что-то в нем треснуло, а сам он остался лежать без движения. Тогда Толя, поднатужившись, поднял рюкзак и помог мне надеть его лямки. После этого тронулись в путь. Наверное, я был похож на Али-Бабу, возвращавшегося из пещеры с сокровищами. А по дороге ели печенье.
И какое же пиршество мы учинили на нашей последней стоянке! Это была настоящая оргия. Леша попробовал было нас урезонить, но сделал это столь робко и неуверенно, что нам с Толей не составило труда и ни малейших усилий, чтобы поразить его наповал своим аргументом: а почему, собственно, мы должны себя ограничивать? Да, мы голодали семнадцать дней, но это было не полное голодание! Каждый день хоть понемногу, но ели, и желудки наши работали. И он — не только как доктор, но и как полноправный член экспедиции — не может это не знать по себе. Хотя, конечно, каждый из нас понимал, что, согласно правилам техники безопасности, к еде следует отнестись со всей осторожностью.
После мучительных профессиональных раздумий, длившихся секунды полторы или, может быть, две, доктор решительно сдался.
И мы набросились.
Мы отрезали толстый слой белоснежного масла и клали его на изумительно пахнущий кусок черного хлеба. Потом ели ложками рыбу в томате, а после снова принимались за хлеб с маслом, нагрузив ломоть невероятным количеством джема. А покончив с ним, вновь накидывались на рыбу в томате.
Заморив червячка, попили настоящего чая, а я высосал больше половины банки сгущенки.
После обеда мы пришли к единодушному мнению, что так в тайге вполне можно жить. И мы еще на день остались здесь, потому что было бы безумием тащить все продукты с собой.
К вечеру мы принимали гостей. На дым костра явился молодой парень-пастух с двумя большими собаками. Он сообщил несколько заинтересовавших нас новостей: в реке, по которой мы шли, оказывается, обитают одни пескари. И брать их надо исключительно на короеда. Где брать короеда, он не сказал. А в Енисее полно тайменя, только его надо с лодки ловить. И кроме того, в этих местах за неделю до нас объявился медведь, задрал корову и утащил ее в лес. Он выел у коровы язык и вымя, после чего ее закопал, видимо собираясь вернуться.
Рассказывая эту историю, парень очень неодобрительно говорил о корове, всем своим видом показывая, каким недостойным животным она при жизни была: «Дура-корова... Всегда отставала... Ее не жалко. Сама виновата. Мне из-за нее ни за что попадало».
На ужин мы ели то же самое, что за обедом, и еще ели грибы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19