Но теперь он стал приходить почти каждый день. Иногда он приносил что–нибудь, но, честное слово, я не съел ни одной его сливы, ни одного стручка, ни одной карамели!Он был кудреватый, усы – кольцами, с жирным лицом, но довольно стройный. Густой голос его был, по–моему, очень противен. Он лечился от угрей, заметных на его смуглой коже. Но со всеми своими угрями и кудрями, со своим густым противным голосом он, к сожалению, нравился моей матери – разве иначе стал бы он бывать у нас почти ежедневно? Да, он нравился ей. При нем она становилась совсем другая, смеялась и даже начинала так же длинно говорить, как и он. Однажды я видел, как она сидела одна и улыбалась, – я по ее лицу догадался, что она думает о нем. Другой раз, разговаривая с тетей Дашей, она сказала про кого–то: «Ненормальностей сколько угодно». Это были его слова.Фамилия его была Тимошкин, но он почему–то называл себя Гаер Кулий, – до сих пор не знаю, что он хотел этим сказать. Помню только, что он любил говорить матери, что «в жизни он бедный гаер» и что «жизнь швыряла его, как щелку».При этом он делал значительное лицо и с глупым, задумчивым видом смотрел на мать.И этот гаер бывал теперь у нас каждый вечер. Вот один из таких вечеров.Кухонная лампа висит на стене, и вихрастая тень моей головы закрывает тетрадку, – бутылку чернил и руку, которая, беспомощно скрипя пером, двигается по бумаге. Я сижу за столом, от старания упираясь языком в щеку, и вывожу палочки – одну, другую, третью, сотую, тысячную. Я вывел не меньше миллиона палочек, потому что мой учитель утверждал, что, пока они не будут «попиндикулярны», дальше двигаться ни в коем случае нельзя. Он сидит рядом со мной и учит меня, по временам снисходительно поглядывая на мать. Он учит не только как писать, но и как жить, и от этих бесконечных дурацких рассуждений у меня начинает кружиться голова, и палочки выходят пузатые, хвостатые, какие угодно, но только не прямые, не «попиндикулярные».– Каждому охота схватить лакомый кусок, – говорит он, – и к этому по природе каждый должен стремиться. Но можно ли подобный кусок назвать обеспечивающим явлением – это еще вопрос!Палочка, палочка, палочка, пятая, двадцатая, сотая…– Я, например, с детства попал в трудную атмосферу, и мне отнюдь не удалось рассчитывать на рабочую силу моей матери. Наоборот, когда семейная жизнь пришла у нас к развалу и отца, как обвиненного в краже лошадей, приговорили к тюремному заключению, не кто иной, как я, был вынужден добывать кусок хлеба.Палочка, палочка, толстая, тонкая, кривая, пузатая, пятая, двадцатая, сотая…– Печально то, что, вернувшись из тюрьмы, отец стал выпивать, а поскольку человек углубляется в пьянство, постольку разрушается и его хозяйство. Потом его встрела смерть, и, безусловно, скоропостижная, потому что она явилась следствием обдирания павшей лошади.Я отлично знаю, что произошло потом с отцом моего учителя: он распух, и «начатый делать гроб пришлось спешно переделывать, ибо фигура покойника до трех раз превзошла его живого по объему». Эта отвратительная смерть однажды приснилась мне…Палочка, палочка, палочка… перо скрипит, палочка, клякса…– И опустела наша родовая избенка. Но я отнюдь не пал духом и не сел на шею матери в одиннадцать лет.Учитель смотрит на меня. Мне только десять, но я начинаю беспокойно ерзать на табурете.– Я поступил в ресторан, я стал слугой и побегушкой, но перестал, как лишний рот, отражаться на заработке моей матери.Без сомнения, именно эта удивительная манера выражаться произвела такое сильное впечатление на мою мать. Если бы Гаер говорил просто; она бы мигом догадалась, что это обыкновенный человек – глупый, ленивый и жестокий. Впрочем, о том, что он очень жесток, она скоро узнала.Она сидит за тем же столом и слушает его, как зачарованная. Она чинит рубашки – отцовские рубашки, – и я знаю, для кого она их чинит. С предчувствием какой–то беды я поднимаю глаза на ее бледное лицо, на черные волосы с пробором посредине, на тонкие руки – и возвращаюсь к своим палочкам… Очень хочется провести хоть одну, длинную черту вдоль строчки, вышел бы прекрасный забор, – но нельзя! Палочки должны быть «попиндикулярны».– Между тем моя мать, – продолжал Гаер, – стала заметно подаваться в сторону доброхотных подаяний. Что же я сделал? Сознавая, что для моего развития это является безусловным минусом, я обратился к моему дяде, незабвенной памяти Никите Зуеву, и попросил его повлиять на мать…Сотый раз я слышу про этого незабвенной памяти дядю, и мне представляется, как старый жирный человек с таким же угреватым лицом приезжает на розвальнях из деревни, снимает желтую шубу и входит, отряхивая снег и крестясь на икону. Он бьет мать, а маленький Гаер Кулий стоит и спокойно смотрит, как бьют его мать.Палочки, палочки… но забор уже давно нарисован, и хотя я отлично знаю, что мне сейчас попадет, я быстро рисую над забором солнце, птиц, облака. Продолжая говорить, Гаер косится на меня, я торопливо закрываю солнце и птиц рукавом. Поздно! Он берет в руки мою тетрадку. Он поднимает брови. Я встаю.– А вот теперь посмотрите, Аксинья Федоровна, чем занимается ваш любезный сынок!И моя мать, которая никогда не била детей, пока был жив отец, берет меня за ухо и стучит моей головой о стол. Бывали и другие вечера: случалось, что мой будущий отчим читал вслух, – и как не похожи были эти чтения на наши с Петькой Сковородниковым в Соборном саду. Гаер читал всегда одну и ту же книгу: «Из дневника артурца», с таким стихотворением, напечатанным на обложке: Ныне полный кавалер,Защищая царя и отечество,Шкуры своей не жалел,Пять ран и две контузии получил,Но хорошо и врага проучил. И эту книгу он читал с таким назидательно–угрожающим выражением, как будто не кто иной, как я, был виноват во всех бедствиях храброго артурца.Уроки прекратились в тот день, когда Гаер Кулий переехал к нам. Накануне была отпразднована свадьба, на которую, сказавшись больной, не пришла тетя Даша.Я помню, какая нарядная сидела на свадьбе мать. Она была в белой жакетке рытого бархата – подарок жениха – и причесана, как девушка: косы крест на крест вокруг головы. Она разговаривала, пила, улыбалась, но иногда со странным выражением проводила рукой по лицу. Гаер Кулий произнес речь, в которой указал на свои заслуги перед бедной семьей, «безусловно шедшей к развалу, поскольку ее бывший глава оставил разрушительную картину», и, между прочим, упомянул о том, что он открыл передо мной «общее образование», очевидно понимая под этим словом «папиндикулярные» палочки.Едва ли мама слышала эту речь. Опустив глаза, она сидела рядом с женихом и, вдруг нахмурясь, смотрела прямо перед собой с растерянным выражением.Старик Сковородников, крепко выпив, подошел к ней и ударил по плечу.– Эх, Аксинья, променяла ты…Она стала беспомощно, торопливо улыбаться.Месяца два после свадьбы мой отчим служил на пристани в конторе, и, хотя очень тяжело было видеть, как он приходит и садится, развалясь, на то место, где прежде сидел отец, и ест его ложкой, из его тарелки, все–таки еще можно было жить, убегая, отмалчиваясь, возвращаясь домой, когда он уже спал. Но вскоре, за какие–то темные дела его выгнали из конторы, и жизнь сразу стала невыносимой. Несчастная мысль заняться нашим воспитанием – моим и сестры – пришла в эту туманную голову, и у меня не стало больше ни одной свободной минутки.Теперь я догадываюсь, что в юности он служил в лакеях – видел же он где–нибудь все эти смешные и странные штуки, которым он подвергал меня и сестру!Прежде всего он потребовал, чтобы мы приходили здороваться с ним по утрам, хотя мы спали на полу в двух шагах от его кровати. И мы приходили. Но никакие силы не могли заставить меня произнести: «Доброе утро, папа!»Утро было не доброе, и папа был не папа. Нельзя было прежде него садиться за стол, а чтобы встать, нужно было попросить у него позволения. Мы должны были благодарить его, хотя мать по прежнему стирала в больнице, а обед, купленный на ее и мои деньги, варила сестра. Я помню отчаяние, овладевшее мною, когда бедная Саня встала из–за стала и, некрасиво присев, как он ее учил, сказала в первый раз: «Благодарю вас, папа». Как мне хотелось бросить в это толстое лицо тарелку с недоеденной кашей! Я не сделал этого и до сих пор сожалею…Как я его ненавидел! Мне противны были его походка, его храп, его волосы, даже его сапоги, которые с мрачной энергией он сам чистил каждое утро. Просыпаясь по ночам, я подолгу с ненавистно смотрел на его толстое спящее лицо. Он не подозревал, какой опасности подвергался! Я бы убил его, если бы не тетя Даша. Глава 10.ТЕТЯ ДАША. Я не стал бы, пожалуй, и вспоминать это время, но другой и милый образ встает передо мной – тетя Даша, которую я тогда впервые сознательно оценил и полюбил.Я приходил к ней и молчал – она и так все знала.Чтобы утешить меня, она рассказывала мне историю своей жизни. С удивлением я узнал, что ей нет еще и сорока лет! А мне она казалась настоящей бабушкой, в особенности, когда, надев очки, она читала по вечерам чужие письма, занесенные на наш двор половодьем (она их еще читала).Двадцати пяти лет она осталась вдовой: ее муж был убит в самом начале русско–японской войны. На комоде, накрытом кружевной накидкой, между вазами голубого витого стекла стоял его портрет. А за портретом хранилось письмо, которое я, разумеется, знал наизусть. Походная канцелярия 26–го Восточно–Сибирского стрелкового полка извещала тетю Дашу, что ее муж, рядовой Федор Александрович Федоров, награжденный знаками отличия военного ордена 3–й и 4–й степеней, пал геройской смертью в бою с японцами. Герой! Долго еще при этом слове мне представлялся коротко остриженный мужчина с усами и бородкой, сидящий на фоне снежных гор в камышовом кресле.Каждый вечер тетя Даша читала по одному письму – это стало для нее чем–то вроде обряда. Обряд начинался с того, что тетя Даша пробовала угадать содержание письма по конверту, по адресу, в большинстве случаев совершенно размытому водой.Потом происходило чтение – именно происходило, – неторопливое, с долгими вздохами, с ворчаньем, когда попадались неразборчивые слова. Тетя Даша радовалась чужим радостям, сочувствовала чужим горестям одних поругивала, других хвалила. Выходило, одним словом, что все эти письма адресованы ей. Точно так же она читала и книги. Семейные и любовные дела разных князей и графов, героев приложений к журналу «Родина», тетя Даша разбирала так, как будто все князья и графы жили на соседнем дворе.– А барон–то Л., – говорила она оживленно, – так я и знала, что он бросит мадам де Сан–Су. Милая, милая, а вот – на тебе! Хорош, голубчик!Когда, спасаясь от Гаера Кулия, я проводил у нее вечера, она уже дочитывала почту – оставалось не больше пятнадцати писем. Среди них было одно, которое я должен привести здесь. Тетя Даша не поняла его. Но мне и тогда казалось, что оно чем–то связано с письмом штурмана дальнего плавания…Вот оно (первые строчки тетя Даша не могла разобрать): «…молю тебя об одном: не верь этому человеку! Можно смело сказать, что всеми нашими неудачами мы обязаны только ему. Достаточно, что из шестидесяти собак, которых он продал нам в Архангельске, большую часть еще на Новой Земле пришлось пристрелить. Вот как дорого обошлась нам эта услуга. Не только я один – вся экспедиция шлет ему проклятия. Мы шли на риск, мы знали, что идем на риск, но мы не ждали такого удара. Остается делать все, что в наших силах. Как много я мог бы рассказать тебе о нашем путешествии! Для Катюшки хватило бы историй на целую зиму. Но какой ценой приходится расплачиваться, боже мой! Я не хочу, чтобы ты подумала, что наше положение безнадежно. Но вы все–таки не особенно ждите…»
Тетя Даша читала запинаясь, поглядывая на меня через очки с поучительным выражением. Я слушал ее. Я не знал, что через несколько лет буду мучительно вспоминать каждое слово.Письмо была длинное на семи или восьми страницах – подробный рассказ о жизни корабля, затертого льдами и медленно двигающегося на север. Меня особенно поразило, что лед был даже в каютах и каждое утро приходилось вырубать его топором.Я мог бы рассказать своими словами о том, как, охотясь на медведей, упал в трещину и разбился насмерть матросСкачков, о том, как все измучились, ухаживая за больным механиком Тиссом. Но дословно я запомнил только те несколько строк, которые приведены выше. Тетя Даша все читала, вздыхая, – и словно туманная картина представлялась мне: белые палатки на белом снегу; собаки, тяжело дыша, тащат сани; огромный человек, великан в меховых сапогах, в меховой высоченной шапке, идет навстречу саням, как поп в меховой рясе… Однажды, придя к тете Даше, я застал ее в слезах. Она плакала перед комодом, на котором стоял портрет ее мужа, героя русско–японской войны. Увидев меня, она содрала с головы платок.– Вот что делает со мною, кровопийца, ругатель, – сказала она мне с такой злобой, что я удивился. – Вот как надругался! Думаете, сирота, так и некому меня охранить? Найдется!– Тетя Даша!– Найдется! – повторила она и снова заплакала. – Не буду я терпеть.Уеду, вот тебе и вся стать. Поминай, как звали!Она села на кровать, сняла ботинок и швырнула его об пол– Пускай возьмут тебя черти! – сказала она торжественно. – И сам ты, старый черт, помни и знай! Я тебе не пара. Не будет этого никогда, Я понял, что она ругала старика Сковородникова, и спросил, что он сделал. Но она только махнула рукой. Мне еще тогда показалось, что она сама хорошенько не знает, обидел он ее или нет. Во всяком случае, он сказал ей что–то особенное, потому что вечером тетя Даша надела свой черный кружевной платок и пошла к цыганке–гадалке, которая жила на соседнем дворе. Вернулась она задумчивая, тихая и больше не ругала Сковородникова; наоборот, вдруг сказала про себя: «и непьющий».Это странное поведение продолжалось и на следующий день. Тетя Даша сидела во дворе и вязала, когда у ворот появился незнакомый красномордый человек в грязном парусиновом пальто, в толстых сапогах. Осмотревшись, он направился к старику Сковородникову, варившему свой универсальный клей на крыльце.– Это вы–с продаете дом? Сковородников посмотрел на него, потом на тетю Дашу.– Я, – отвечал он, – продаю этот дом и все имущество по причине отъезда.Тетя Даша взволнованно зашептала, зашептала, вскочила, уронив стул, и, как вчера, содрала с головы платок.– Земля имеется?– Имею землю, ограниченную в пределах забора.Тетя Даша шептала все громче.– Не продается! – вдруг закричала она. – Не продажный этот дом! Уходите! Сковородников с хитрым выражением закрыл один глаз.– Ты хозяин? – вдруг быстро спросил его человек в парусиновом пальто.– Я.– Так что же – продаешь, нет?– Вот, говорят – не продается, – самодовольно сказал Сковородников и захохотал.Петька был при этой сцене. Он стоял на пороге кухни и презрительно усмехался. Я ничего не понимал. Но вскоре все разъяснилось. Глава 11.РАЗГОВОР С ПЕТЬКОЙ. Еще сидя над «попиндикулярными» палочками, я задумал удрать. Недаром рисовал я над забором солнце, птиц, облака! Потом я забыл эту мысль. Но с каждым днем мне все трудней становилось возвращаться домой.С матерью я почти не встречался. Она уходила, когда я еще спал. Иногда, просыпаясь по ночам, я видел ее за столом. Белая, как мел, от усталости, она медленно ела, и даже Гаер немного робел, встречаясь с ее черными из подлобья глазами.Сестру я очень любил. Но уж лучше бы я и ее не любил. Я помню, как этот подлец Гаер избил ее до полусмерти за то, что она пролила рюмку постного масла. Ее прогнали из–за стола, но я тайком принес ей картошки. Она ела ее и горько плакала и вдруг спохватилась – не потеряла ли она свои цветные стеклышки, когда ее били. Стеклышки нашлись. Она засмеялась, доела картошку и снова начала плакать…Должно быть, уже приближалась осень, потому что мы с Петькой бродили по Соборному саду и подкидывали босыми ногами листья. Петька врал, будто старинный, прикрытый горкой подкоп, на котором мы сидели, ведет из сада на тот берег реки под водой и будто Петька один раз дошел до середины.– Всю ночь шел, – небрежно сказал Петька. – Там скелеты на каждом шагуС горки был виден на высоком берегу Покровский монастырь, белый, окруженный невысокими крытыми стенами, за ним – луга, то светло–зеленые, то желтые, под ветром менявшие цвета, как море.Но тогда мы с Петькой очень мало думали о красоте природы. Мы лежали на горке вниз животами и сосали какие–то горькие корешки, про которые Петька говорил, что они сладкие.Помнится, разговор начался с крыс: живут ли в подкопе крысы? Петька сказал, что живут, сам видел, и что у крыс, как у пчел, бывает царица–матка.– Они в високосный год все передохнут, – добавил он, – а царица опять наплодит. Она громадная, как зайчиха.– Врешь!– Вот те крест, – равнодушно сказал Петька. У нас было как бы условлено, о чем можно врать, а о чем нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Тетя Даша читала запинаясь, поглядывая на меня через очки с поучительным выражением. Я слушал ее. Я не знал, что через несколько лет буду мучительно вспоминать каждое слово.Письмо была длинное на семи или восьми страницах – подробный рассказ о жизни корабля, затертого льдами и медленно двигающегося на север. Меня особенно поразило, что лед был даже в каютах и каждое утро приходилось вырубать его топором.Я мог бы рассказать своими словами о том, как, охотясь на медведей, упал в трещину и разбился насмерть матросСкачков, о том, как все измучились, ухаживая за больным механиком Тиссом. Но дословно я запомнил только те несколько строк, которые приведены выше. Тетя Даша все читала, вздыхая, – и словно туманная картина представлялась мне: белые палатки на белом снегу; собаки, тяжело дыша, тащат сани; огромный человек, великан в меховых сапогах, в меховой высоченной шапке, идет навстречу саням, как поп в меховой рясе… Однажды, придя к тете Даше, я застал ее в слезах. Она плакала перед комодом, на котором стоял портрет ее мужа, героя русско–японской войны. Увидев меня, она содрала с головы платок.– Вот что делает со мною, кровопийца, ругатель, – сказала она мне с такой злобой, что я удивился. – Вот как надругался! Думаете, сирота, так и некому меня охранить? Найдется!– Тетя Даша!– Найдется! – повторила она и снова заплакала. – Не буду я терпеть.Уеду, вот тебе и вся стать. Поминай, как звали!Она села на кровать, сняла ботинок и швырнула его об пол– Пускай возьмут тебя черти! – сказала она торжественно. – И сам ты, старый черт, помни и знай! Я тебе не пара. Не будет этого никогда, Я понял, что она ругала старика Сковородникова, и спросил, что он сделал. Но она только махнула рукой. Мне еще тогда показалось, что она сама хорошенько не знает, обидел он ее или нет. Во всяком случае, он сказал ей что–то особенное, потому что вечером тетя Даша надела свой черный кружевной платок и пошла к цыганке–гадалке, которая жила на соседнем дворе. Вернулась она задумчивая, тихая и больше не ругала Сковородникова; наоборот, вдруг сказала про себя: «и непьющий».Это странное поведение продолжалось и на следующий день. Тетя Даша сидела во дворе и вязала, когда у ворот появился незнакомый красномордый человек в грязном парусиновом пальто, в толстых сапогах. Осмотревшись, он направился к старику Сковородникову, варившему свой универсальный клей на крыльце.– Это вы–с продаете дом? Сковородников посмотрел на него, потом на тетю Дашу.– Я, – отвечал он, – продаю этот дом и все имущество по причине отъезда.Тетя Даша взволнованно зашептала, зашептала, вскочила, уронив стул, и, как вчера, содрала с головы платок.– Земля имеется?– Имею землю, ограниченную в пределах забора.Тетя Даша шептала все громче.– Не продается! – вдруг закричала она. – Не продажный этот дом! Уходите! Сковородников с хитрым выражением закрыл один глаз.– Ты хозяин? – вдруг быстро спросил его человек в парусиновом пальто.– Я.– Так что же – продаешь, нет?– Вот, говорят – не продается, – самодовольно сказал Сковородников и захохотал.Петька был при этой сцене. Он стоял на пороге кухни и презрительно усмехался. Я ничего не понимал. Но вскоре все разъяснилось. Глава 11.РАЗГОВОР С ПЕТЬКОЙ. Еще сидя над «попиндикулярными» палочками, я задумал удрать. Недаром рисовал я над забором солнце, птиц, облака! Потом я забыл эту мысль. Но с каждым днем мне все трудней становилось возвращаться домой.С матерью я почти не встречался. Она уходила, когда я еще спал. Иногда, просыпаясь по ночам, я видел ее за столом. Белая, как мел, от усталости, она медленно ела, и даже Гаер немного робел, встречаясь с ее черными из подлобья глазами.Сестру я очень любил. Но уж лучше бы я и ее не любил. Я помню, как этот подлец Гаер избил ее до полусмерти за то, что она пролила рюмку постного масла. Ее прогнали из–за стола, но я тайком принес ей картошки. Она ела ее и горько плакала и вдруг спохватилась – не потеряла ли она свои цветные стеклышки, когда ее били. Стеклышки нашлись. Она засмеялась, доела картошку и снова начала плакать…Должно быть, уже приближалась осень, потому что мы с Петькой бродили по Соборному саду и подкидывали босыми ногами листья. Петька врал, будто старинный, прикрытый горкой подкоп, на котором мы сидели, ведет из сада на тот берег реки под водой и будто Петька один раз дошел до середины.– Всю ночь шел, – небрежно сказал Петька. – Там скелеты на каждом шагуС горки был виден на высоком берегу Покровский монастырь, белый, окруженный невысокими крытыми стенами, за ним – луга, то светло–зеленые, то желтые, под ветром менявшие цвета, как море.Но тогда мы с Петькой очень мало думали о красоте природы. Мы лежали на горке вниз животами и сосали какие–то горькие корешки, про которые Петька говорил, что они сладкие.Помнится, разговор начался с крыс: живут ли в подкопе крысы? Петька сказал, что живут, сам видел, и что у крыс, как у пчел, бывает царица–матка.– Они в високосный год все передохнут, – добавил он, – а царица опять наплодит. Она громадная, как зайчиха.– Врешь!– Вот те крест, – равнодушно сказал Петька. У нас было как бы условлено, о чем можно врать, а о чем нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12