Прежде всего в сотый или в тысячный раз порадовался их виду: купленная за гроши на одной из многих нынешних толкучек, «омега» пятидесятых годов утешила чистыми очертаниями, черным, не выцветшим циферблатом, фосфорно-зелеными цифрами и громким, не сбивчивым тиканьем… Затем я сообразился со временем. До страшного мига оставалось еще около двух часов. Я осторожно откинул сбившееся внутри пододеяльника одеяло и сел на кровати, тут же сам заметив, что даже утром поза моя обнаруживает усталость: склонившись вперед, упершись локтями в ляжки и свесив кисти меж колен, я с бессмысленной сосредоточенностью рассматривал свои ступни с уже явно проявляющимися косточками и покорежившимися ногтями на некоторых пальцах, узловатые икры, почему-то обезволосившиеся на внешних сторонах, колени в пупырышках, отвисшие мышцы, на которых от локтей останутся красноватые вмятины, и длинные штанины любимых, но уже сильно застиранных клетчатых трусов «боксерс». У самой границы поля зрения болтался крест на тонкой серебряной цепочке, серебряный крест с распятием, и буквами IНЦI поверху и IС и ХС — по бокам.
Иисус Назаретянин Царь Иудеи, Иисус Христос.
Там, где во сне крест был прижат к груди, под волосами остался его багровый отпечаток.
Посидев таким образом минут пять, я решил, что в оставшееся время я использую горячее водоснабжение только для душа и первоочередной стирки, а побреюсь потом, электрическим «брауном», — несмотря на нелюбовь к нему надо опять привыкать, впереди по крайней мере три недели мучений.
Я встал с дивана, и тут же проснулась кошка.
Сначала она сильно вытянулась на подушке во всю длину, выпрямив напряженные задние лапы, так что они оказались похожи на куриные, торчащие из хозяйственной сумки, ноги, а передними загребая воздух перед собой. Потом она резко скрутилась в кольцо, вывернув голову, и ясно посмотрела на меня одним, уже широко раскрывшимся глазом. Лапы ее при этом соединились все в точке и она начала месить — выпускать и поджимать когти, растопыривая и сворачивая короткие пальцы с темно-розовыми подушечками. Синий глаз был серьезен.
— Ну, пошли, — сказал я ей, — пошли мыться и стирать, кошка. А то скоро нам воду отключат.
Она побежала одновременно впереди, позади и рядом со мной, путаясь под ногами, норовя от утреннего счастья цапнуть за голую щиколотку. Миновав ванную, мы пришли на кухню, где в одно блюдце я сыпанул ее американских коржиков, созвучных моему любимому напитку, в другое — откромсал кусок мяса, специально размороженного и лежавшего в блюдце на верхней полке холодильника, а в литровой кружке сменил воду для ее питья. Она, естественно, сначала все это зарыла, но увидев, что я не реагирую и направляюсь в ванную, тут же захрустела — ну, характер!..
Горячей воды уже не было, конечно. Приносим извинения, сэр…
Слегка охая и отдергиваясь, я помылся холодной, кое-как смывая мыло из подмышек, грея воду в ладонях, чувствуя, что простуда приближается с каждой каплей — вода была просто ледяная, хотя и в июне.
Потом я влез рукой в пластмассовое ведро с грязным бельем и начал выбирать то, что следует постирать сегодня во что бы то ни стало. Набралось: носки «берлингтон» в черно-красно-зеленый ромб, уже почти протершиеся, что поделаешь, еще с английских гастролей, из Эдинбурга; трусы, опять же клетчатые и тоже сильно не новые — Франкфурт; голубая рубашка «эрроу», сорок долларов, магазин как раз напротив того театрика, на сорок четвертой улице… Это что ж, выходит ей уже пять лет?! Выходит, так… Ну и платок шейный «ланвэн», рю Фобур-Сент-Оноре, изумительный тот год, когда глох от аплодисментов, а рецензии — не читая, не вырезывая, всю газету — совал в чемодан на шкафу в прихожей…
Быстро простирав в холодной воде — руки сводило — трусы и носки (так оно даже «для гигиены полезней», говаривал один помреж), я притащил из кухни вскипевший чайник и, вслух проклиная все искренние извинения, начал намыливать воротник рубашки и тереть его специально для этих целей выделенной махровой рукавицей. Я обжигался, но темная полоска не отходила, да и как ей отойти, если носить рубашку столько лет, да еще стирка такая.
Наконец я одолел ее, расправил рубашку и, не выжимая, повесил на плечики над ванной. Меньше будет проблем с глажкой… И настало самое трудное — платок, фуляр. Намокший шелк тут же перекосился, слипся в жгут, расправить его, чтобы потереть — а пачкается он, естественно, не меньше, чем рубашечный воротник — не было никаких сил, руки под холодной струей совсем окоченели, а при первой же попытке воспользоваться еще не остывшим чайником с тряпки потекла красноватая вода, «ланвэн» стал линять, вот тебе и на, интересно, чего ж это он раньше не линял?
Когда я все развесил и вытер размытые до сморщенной кожи, как положено прачке, руки, было уже около десяти. Жутко захотелось есть, как обычно к этому времени, если накануне пил и ел поздно вечером, если просыпался в пять, растворял соду от изжоги, принимал аллохол и снова задремывал в седьмом часу, чтобы в восемь проснуться уже окончательно… Я надел часы, на время купания и стирки повешенные на крюк, снял с этого же крюка черное, ставшее уже белесым от носки, кимоно, натянул его, туго подпоясал и открыл дверь ванной.
Кошка сидела в узком коридоре и внимательно смотрела на меня снизу вверх. У нее не было никаких комплексов маленького существа, она не боялась меня, не завидовала моему росту, обходилась со мной нежно и строго, могла слегка укусить — в основном за то, что я пытался встать или хотя бы сменить позу, когда она сидела у меня на коленях, а лежа рядом со мной целовала в губы, по всем правилам, и тут же прижималась к щеке, как это всегда делают давние, привязавшиеся друг к другу партнеры. Она досталась мне стерилизованной, и поэтому теперь наши темпераменты все более совпадали.
— Пошли, кошка, — сказал я, — кофе пить. Ты, рожа, позавтракала, а я стираю целое утро, как золушка…
Но кошка, сделав вялый полупрыжок, повела меня не на кухню, а в клозет, показывая, что прежде всего надо за ней убрать, а потом уж кофе и прочее сибаритство. В этом она была непреклонна. Выбросив намокшие клочья газеты в унитаз и ополоснув используемый ею старый поддон от давно сгинувшего холодильника, я снова помыл руки, снова направился на кухню, взял там чудовищно закопченную итальянскую кофеварку, состоящую из двух граненых металлических конусов, соединенных усеченными вершинами, развинтил ее, вытряхнул из фильтра слежавшийся выпаренный кофе в пластиковый мешок с мусором, приткнутый между холодильником и мойкой, налил в нижний конус воды, наложил фильтр, опять вымыл руки, обнаружил, что молотого кофе в мельнице мало, досыпал зерен, смолол с грохотом и воем, высыпал в фильтр шесть ложек, слишком много, навинтил верхний конус, поставил устройство на плиту. Кто мне его подарил? Не помню уже. Жутко неудобное, но кофе получается отличный, и не ломается оно уже лет десять.
Пока кофе варился — семь минут — я полез в холодильник, достал масло, зацепил кусок ножом, стряхнул, сдвинул об уже нагревавшийся край сковородки, масло растеклось, достал два яйца, надсек ножом одно над сковородкой, разломил, бросил скорлупу в мусор, надсек второе, разломил, бросил, долго отряхивал соль, прилипшую к пальцам, над сковородкой, бросил в уже начавшую подергиваться пленочкой яичницу оставшуюся со вчера в холодильнике сморщенную вареную сосиску — предварительно разрезав ее вдоль.
Снова помыл руки.
Поставил сковородку на керамическую подставку с деревянной рамой, с синим охотничьим рисунком, — Дания? Голландия? не помню, — взял вилку, нож, поставил кофеварку на другую подставку, толстое стекло в металлической рамке с завитушками, — Германия? кажется, — взял кружку с надписью «Home, sweet home», — Лондон, это точно, — взял старую синего стекла пепельницу с выдавленной с нижней стороны дна головой оленя, взял сигареты, зажигалку, сел, отковырнул сразу четверть яичницы и кусок сосиски, прожевал, налил кофе…
"Разрешите же мне, Экселенц, откровенно, насколько позволит мне природная, свойственная моему сословию и цеху, лживость, изложить соображения, которыми я руководствовался, с одобрения Вашей Милости решаясь на известные Вам действия.
Итак, во имя Святейшего, да продлит Создатель его дни.
Мы отправились в экспедицию, отплыв от вполне безлюдного берега в среднем течении этой ужасной реки. Противоположный, высокий берег, постоянно подмываемый мощным и быстрым потоком, краем сполз в воду. Местная растительность, представленная по преимуществу невысокими и тонкоствольными деревьями с белой, в темных разломах корой, называемыми на туземном наречии «биериоза», оказалась, таким образом, в реке, и светлые ее листья колебались в струях, создавая дополнительную подвижность и рябь на поверхности воды, просвечивающей под солнцем вплоть до близкого илистого дна, по которому, если всмотреться, скользили тени от этой странной кроны, волнуемой не ветром, а несущейся жидкостью… Само собою, вместе с названными деревьями сдвинулись в русло и низкорослые, обсыпанные красными — отвратительного, к слову, вкуса — ягодами, кусты, именуемые на том же варварском диалекте «каллино-маллино» и давшие название дикой аборигенской пляске; сползли в воду и прочие мелкие растения. Обнажившийся глинистый срез, багрово-коричневый с вылезающими наружу корнями, представлял собою зрелище безобразное и удручающее.
Длинные наши суда, движения которым придавали нанятые из местных обитателей гребцы, достаточно быстро неслись вперед — не столько даже усилиями этих гребцов, тощих и ленивых (сведения о физических и душевных чертах туземцев изложу Вашей Милости позже), сколько самим течением, легко влекущим эти сравнительно небольшие, узкие при значительной длине лодки с плоскими днищами. Насколько я понял, эта их особенность отражена и в оригинальном названии «плоззь-кодон-ка», хотя, возможно, я и ошибаюсь, так как тем же словом один из наших гребцов и проводников называл женщину, о которой говорил, как о жене…
…Итак, берега неслись мимо, наши кирасы и шлемы сияли и накалялись под солнцем. Природа была дика, первобытна, и нигде не замечалось и следа пребывания цивилизованного европейца и христианина. Лишь уродливые храмы туземного культа — высокие тонкие цилиндры из кирпича, наподобие турецких минаретов, только выше, исторгающие отвратительный дым, да железные строения, вроде виселиц для великанов, соединенные между собою железными же нитями — мелькали то справа, то слева. Лес местами был вырублен, местами выжжен, и там можно было видеть могильники, оставленные, видимо, предками дикарей: странные железные коробки с колесами, большею частью ржавые, и тяжелые каменные плиты, с ровными поверхностями, обработанными какими-то титанами и металлическими прутьями, торчащими из камня. Когда мы проплывали мимо одной из таких гекатомб, гребец, сидевший недалеко от меня, произнес следующую фразу на своем языке (записываю сейчас по памяти): «Зплошчнайа пом-ой-кха, иоб твайу мадь!» — и плюнул за борт лодки.
Я давно присматривался к этому человеку и пришел к выводу, что его роль в дикарском сообществе примерно та же, что моя — в нашем…
— …Что ж, — с изумлением продолжил я свои расспросы, — вы всерьез убеждены в том, что можете противиться воле Божьей и Святейшего?
Он оглянулся на своих соплеменников, среди которых и сам еще недавно набивал кровавые мозоли веслом, и повторил своим громким, визгливым голосом:
— У нас своя жизнь, и свой путь в этой жизни, и то, что вы называете Божьей волей и цивилизацией, нам не подходит и никогда не приживется на этой земле. Вы считаете нас дикарями, а мы дикарями считаем вас, отправляющихся за золотом в чужие страны, на муки и гибель, проводящих всю жизнь в тяжком труде, в добывании богатства, в украшении своего существования ценою самого существования. Вам кажется, что жизнь — это есть жизнь, что действительность видима, и что поступки — это есть человек. А мы верим, что действительность — это то, чего нет, что истина скрыта, и что человек проявляет свою сущность не в том, кем он есть, а в том, кем он хотел бы и мог бы стать. Вы поверх одежды носите металл, чтобы отделить себя от мира, выделить в нем. А мы нашу одежду носим наизнанку, чтобы слиться с подкладкой жизни.
— Но тогда вас необходимо силой привести в человеческую жизнь, — вскричал я, не переставая одновременно удивляться их способности к нашему языку, позволяющей произносить даже такие речи. — Вас надо сначала заставить, чтобы вы потом…
— Повесить всех, кого не перестреляете, и таким образом цивилизовать? — усмехнулся он.
Но тут показался плывущий нам навстречу левиафан, из тех, что мы уже довольно повстречали на этой проклятой реке: гигантский белый корабль, движущийся необъяснимой силой. С его палубы доносилась варварская музыка. Он приближался с невероятной скоростью, и наши суда стало подтягивать к его бортам. Выстрелы мушкетов потонули в грохоте, издаваемом чудовищным судном, и в визге дикарских свирелей. За кораблем шла волна…"
Я представил себе, как болела бы голова от раскаленного шлема, как тек и высыхал бы пот под кирасой и камзолом, и как минимум два дубля пришлось бы барахтаться у бортов теплохода «Владимир Семенов», с риском быть действительно затянутым под его брюхо, лихорадочно нащупывая шнурок автоматически надувающегося спасательного жилета, по-дурацки надетого под доспехи и потому не надувающегося, как выныривал бы с выпученными глазами, почти задохшийся, а идиоты на режиссерском плоту хохотали бы, не понимая риска, и только каскадеры, изображавшие гребцов и моих рядовых солдат, смотрели бы сочувственно, и один из них, плывя рядом, булькнул бы: «Дурацкий сценарий, дурацкая постановка…»
За дверью никого не оказалось. На площадке было абсолютно пусто и даже относительно чисто — то ли кашлявший здесь всю ночь бомж прибрал за собой, то ли несчастная уборщица вернулась в наш чертов подъезд… Только две старые лебедки, как всегда, украшали площадку, оставленные у чердачной лестницы механиками еще в прошлом году, когда, наконец, починили лифт…
Звонок раздался снова. Теперь он слышался явно — от телефона. Споткнувшись и едва не свалившись из-за кошки, которая, естественно, крутилась под ногами, норовя и выйти на лестницу, и не удалиться от квартиры, обругав ее и подхватив, извивающуюся, поперек живота, захлопнув пяткой дверь, я бросился в комнату, нащупал на полу у дивана, под краем сползшей простыни телефон и снял трубку.
В трубке, понятное дело, молчали.
— Говорите, — орал я целую минуту, как безумный, — говорите же!
В трубке слышались дыхание, шум сети, ветер пространств.
— Ну, как угодно, — сказал я с внезапной аристократической холодностью и, положив трубку, отправился на кухню заканчивать завтрак. Кофе быстренько подогрел в эмалированной кружке, яичницу доел холодную, закурил за кофе, как всегда… День ожидался не самый худший, можно сказать, даже неплохой. В театре дел у меня фактически не было никаких, и даже если Дед, как обещает, займет меня в следующей его затее, то это будет нескоро, хорошо, если начнем читать осенью, а до тех пор шататься по коридорам, сидеть в буфете, мерить костюм очередного гостя, ходить на склочные собрания, стараясь не принимать участия в бесконечной сваре из-за здания и каких-то сомнительных акций, снова сидеть в буфете, и худсовет, худсовет, худсовет… Вечером же, конечно, очередная тусовка, тосковать в разговорах до начала банкета, ловить автоматически все еще возникающий шепот «Шорников… тот самый… да, вон тот, седые усы… ну, конечно, в „Изгое“, помнишь, как он дрался… да, постарел… кто сейчас молодеет?..»
Кретины.
Как будто раньше люди со временем молодели.
В общем, пора одеваться. И, учитывая вечерние планы, кое-что придется подгладить.
Я разложил на столе одеяло, включил утюг, сходил в ванную и принес воды в специальном пластиковом стаканчике, влил в этот чудесный — каждый раз радуюсь, гладя — утюг, в «ровенту», купленную, кажется, во время немецких гастролей из экономии, отдавать рубашки в прачечную и глажку там было совсем не по деньгам, выставил регулятор на «хлопок» и принялся за рубашку, извлеченную из кучи неглаженных в шкафу…
Снова позвонили, когда я уже был почти готов уходить — в бежевых замшевых, неизносимых ботинках «кларк'с», в каких ребята фельдмаршала Монтгомери шли по пустыне навстречу солдатам Роммеля; в вельветовых коричневых штанах с сильно вытянутыми уже коленями и оттого приобретших особо «художественный вид»; в пиджаке «в елочку» из «харрис-твида», который можно носить десять лет, не снимая, только подкладка в клочья; в голубой рубашечке «ван хойзен» с мелкой, «оксфордской» белой пестринкой… Я стоял в прихожей перед зеркалом, поправлял в нагрудном кармане шелковый платок «пэйсли», повязывал вокруг шеи фуляр соответствующего же рисунка — и тут позвонили уже точно в дверь.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Последний герой'
1 2 3 4 5
Иисус Назаретянин Царь Иудеи, Иисус Христос.
Там, где во сне крест был прижат к груди, под волосами остался его багровый отпечаток.
Посидев таким образом минут пять, я решил, что в оставшееся время я использую горячее водоснабжение только для душа и первоочередной стирки, а побреюсь потом, электрическим «брауном», — несмотря на нелюбовь к нему надо опять привыкать, впереди по крайней мере три недели мучений.
Я встал с дивана, и тут же проснулась кошка.
Сначала она сильно вытянулась на подушке во всю длину, выпрямив напряженные задние лапы, так что они оказались похожи на куриные, торчащие из хозяйственной сумки, ноги, а передними загребая воздух перед собой. Потом она резко скрутилась в кольцо, вывернув голову, и ясно посмотрела на меня одним, уже широко раскрывшимся глазом. Лапы ее при этом соединились все в точке и она начала месить — выпускать и поджимать когти, растопыривая и сворачивая короткие пальцы с темно-розовыми подушечками. Синий глаз был серьезен.
— Ну, пошли, — сказал я ей, — пошли мыться и стирать, кошка. А то скоро нам воду отключат.
Она побежала одновременно впереди, позади и рядом со мной, путаясь под ногами, норовя от утреннего счастья цапнуть за голую щиколотку. Миновав ванную, мы пришли на кухню, где в одно блюдце я сыпанул ее американских коржиков, созвучных моему любимому напитку, в другое — откромсал кусок мяса, специально размороженного и лежавшего в блюдце на верхней полке холодильника, а в литровой кружке сменил воду для ее питья. Она, естественно, сначала все это зарыла, но увидев, что я не реагирую и направляюсь в ванную, тут же захрустела — ну, характер!..
Горячей воды уже не было, конечно. Приносим извинения, сэр…
Слегка охая и отдергиваясь, я помылся холодной, кое-как смывая мыло из подмышек, грея воду в ладонях, чувствуя, что простуда приближается с каждой каплей — вода была просто ледяная, хотя и в июне.
Потом я влез рукой в пластмассовое ведро с грязным бельем и начал выбирать то, что следует постирать сегодня во что бы то ни стало. Набралось: носки «берлингтон» в черно-красно-зеленый ромб, уже почти протершиеся, что поделаешь, еще с английских гастролей, из Эдинбурга; трусы, опять же клетчатые и тоже сильно не новые — Франкфурт; голубая рубашка «эрроу», сорок долларов, магазин как раз напротив того театрика, на сорок четвертой улице… Это что ж, выходит ей уже пять лет?! Выходит, так… Ну и платок шейный «ланвэн», рю Фобур-Сент-Оноре, изумительный тот год, когда глох от аплодисментов, а рецензии — не читая, не вырезывая, всю газету — совал в чемодан на шкафу в прихожей…
Быстро простирав в холодной воде — руки сводило — трусы и носки (так оно даже «для гигиены полезней», говаривал один помреж), я притащил из кухни вскипевший чайник и, вслух проклиная все искренние извинения, начал намыливать воротник рубашки и тереть его специально для этих целей выделенной махровой рукавицей. Я обжигался, но темная полоска не отходила, да и как ей отойти, если носить рубашку столько лет, да еще стирка такая.
Наконец я одолел ее, расправил рубашку и, не выжимая, повесил на плечики над ванной. Меньше будет проблем с глажкой… И настало самое трудное — платок, фуляр. Намокший шелк тут же перекосился, слипся в жгут, расправить его, чтобы потереть — а пачкается он, естественно, не меньше, чем рубашечный воротник — не было никаких сил, руки под холодной струей совсем окоченели, а при первой же попытке воспользоваться еще не остывшим чайником с тряпки потекла красноватая вода, «ланвэн» стал линять, вот тебе и на, интересно, чего ж это он раньше не линял?
Когда я все развесил и вытер размытые до сморщенной кожи, как положено прачке, руки, было уже около десяти. Жутко захотелось есть, как обычно к этому времени, если накануне пил и ел поздно вечером, если просыпался в пять, растворял соду от изжоги, принимал аллохол и снова задремывал в седьмом часу, чтобы в восемь проснуться уже окончательно… Я надел часы, на время купания и стирки повешенные на крюк, снял с этого же крюка черное, ставшее уже белесым от носки, кимоно, натянул его, туго подпоясал и открыл дверь ванной.
Кошка сидела в узком коридоре и внимательно смотрела на меня снизу вверх. У нее не было никаких комплексов маленького существа, она не боялась меня, не завидовала моему росту, обходилась со мной нежно и строго, могла слегка укусить — в основном за то, что я пытался встать или хотя бы сменить позу, когда она сидела у меня на коленях, а лежа рядом со мной целовала в губы, по всем правилам, и тут же прижималась к щеке, как это всегда делают давние, привязавшиеся друг к другу партнеры. Она досталась мне стерилизованной, и поэтому теперь наши темпераменты все более совпадали.
— Пошли, кошка, — сказал я, — кофе пить. Ты, рожа, позавтракала, а я стираю целое утро, как золушка…
Но кошка, сделав вялый полупрыжок, повела меня не на кухню, а в клозет, показывая, что прежде всего надо за ней убрать, а потом уж кофе и прочее сибаритство. В этом она была непреклонна. Выбросив намокшие клочья газеты в унитаз и ополоснув используемый ею старый поддон от давно сгинувшего холодильника, я снова помыл руки, снова направился на кухню, взял там чудовищно закопченную итальянскую кофеварку, состоящую из двух граненых металлических конусов, соединенных усеченными вершинами, развинтил ее, вытряхнул из фильтра слежавшийся выпаренный кофе в пластиковый мешок с мусором, приткнутый между холодильником и мойкой, налил в нижний конус воды, наложил фильтр, опять вымыл руки, обнаружил, что молотого кофе в мельнице мало, досыпал зерен, смолол с грохотом и воем, высыпал в фильтр шесть ложек, слишком много, навинтил верхний конус, поставил устройство на плиту. Кто мне его подарил? Не помню уже. Жутко неудобное, но кофе получается отличный, и не ломается оно уже лет десять.
Пока кофе варился — семь минут — я полез в холодильник, достал масло, зацепил кусок ножом, стряхнул, сдвинул об уже нагревавшийся край сковородки, масло растеклось, достал два яйца, надсек ножом одно над сковородкой, разломил, бросил скорлупу в мусор, надсек второе, разломил, бросил, долго отряхивал соль, прилипшую к пальцам, над сковородкой, бросил в уже начавшую подергиваться пленочкой яичницу оставшуюся со вчера в холодильнике сморщенную вареную сосиску — предварительно разрезав ее вдоль.
Снова помыл руки.
Поставил сковородку на керамическую подставку с деревянной рамой, с синим охотничьим рисунком, — Дания? Голландия? не помню, — взял вилку, нож, поставил кофеварку на другую подставку, толстое стекло в металлической рамке с завитушками, — Германия? кажется, — взял кружку с надписью «Home, sweet home», — Лондон, это точно, — взял старую синего стекла пепельницу с выдавленной с нижней стороны дна головой оленя, взял сигареты, зажигалку, сел, отковырнул сразу четверть яичницы и кусок сосиски, прожевал, налил кофе…
"Разрешите же мне, Экселенц, откровенно, насколько позволит мне природная, свойственная моему сословию и цеху, лживость, изложить соображения, которыми я руководствовался, с одобрения Вашей Милости решаясь на известные Вам действия.
Итак, во имя Святейшего, да продлит Создатель его дни.
Мы отправились в экспедицию, отплыв от вполне безлюдного берега в среднем течении этой ужасной реки. Противоположный, высокий берег, постоянно подмываемый мощным и быстрым потоком, краем сполз в воду. Местная растительность, представленная по преимуществу невысокими и тонкоствольными деревьями с белой, в темных разломах корой, называемыми на туземном наречии «биериоза», оказалась, таким образом, в реке, и светлые ее листья колебались в струях, создавая дополнительную подвижность и рябь на поверхности воды, просвечивающей под солнцем вплоть до близкого илистого дна, по которому, если всмотреться, скользили тени от этой странной кроны, волнуемой не ветром, а несущейся жидкостью… Само собою, вместе с названными деревьями сдвинулись в русло и низкорослые, обсыпанные красными — отвратительного, к слову, вкуса — ягодами, кусты, именуемые на том же варварском диалекте «каллино-маллино» и давшие название дикой аборигенской пляске; сползли в воду и прочие мелкие растения. Обнажившийся глинистый срез, багрово-коричневый с вылезающими наружу корнями, представлял собою зрелище безобразное и удручающее.
Длинные наши суда, движения которым придавали нанятые из местных обитателей гребцы, достаточно быстро неслись вперед — не столько даже усилиями этих гребцов, тощих и ленивых (сведения о физических и душевных чертах туземцев изложу Вашей Милости позже), сколько самим течением, легко влекущим эти сравнительно небольшие, узкие при значительной длине лодки с плоскими днищами. Насколько я понял, эта их особенность отражена и в оригинальном названии «плоззь-кодон-ка», хотя, возможно, я и ошибаюсь, так как тем же словом один из наших гребцов и проводников называл женщину, о которой говорил, как о жене…
…Итак, берега неслись мимо, наши кирасы и шлемы сияли и накалялись под солнцем. Природа была дика, первобытна, и нигде не замечалось и следа пребывания цивилизованного европейца и христианина. Лишь уродливые храмы туземного культа — высокие тонкие цилиндры из кирпича, наподобие турецких минаретов, только выше, исторгающие отвратительный дым, да железные строения, вроде виселиц для великанов, соединенные между собою железными же нитями — мелькали то справа, то слева. Лес местами был вырублен, местами выжжен, и там можно было видеть могильники, оставленные, видимо, предками дикарей: странные железные коробки с колесами, большею частью ржавые, и тяжелые каменные плиты, с ровными поверхностями, обработанными какими-то титанами и металлическими прутьями, торчащими из камня. Когда мы проплывали мимо одной из таких гекатомб, гребец, сидевший недалеко от меня, произнес следующую фразу на своем языке (записываю сейчас по памяти): «Зплошчнайа пом-ой-кха, иоб твайу мадь!» — и плюнул за борт лодки.
Я давно присматривался к этому человеку и пришел к выводу, что его роль в дикарском сообществе примерно та же, что моя — в нашем…
— …Что ж, — с изумлением продолжил я свои расспросы, — вы всерьез убеждены в том, что можете противиться воле Божьей и Святейшего?
Он оглянулся на своих соплеменников, среди которых и сам еще недавно набивал кровавые мозоли веслом, и повторил своим громким, визгливым голосом:
— У нас своя жизнь, и свой путь в этой жизни, и то, что вы называете Божьей волей и цивилизацией, нам не подходит и никогда не приживется на этой земле. Вы считаете нас дикарями, а мы дикарями считаем вас, отправляющихся за золотом в чужие страны, на муки и гибель, проводящих всю жизнь в тяжком труде, в добывании богатства, в украшении своего существования ценою самого существования. Вам кажется, что жизнь — это есть жизнь, что действительность видима, и что поступки — это есть человек. А мы верим, что действительность — это то, чего нет, что истина скрыта, и что человек проявляет свою сущность не в том, кем он есть, а в том, кем он хотел бы и мог бы стать. Вы поверх одежды носите металл, чтобы отделить себя от мира, выделить в нем. А мы нашу одежду носим наизнанку, чтобы слиться с подкладкой жизни.
— Но тогда вас необходимо силой привести в человеческую жизнь, — вскричал я, не переставая одновременно удивляться их способности к нашему языку, позволяющей произносить даже такие речи. — Вас надо сначала заставить, чтобы вы потом…
— Повесить всех, кого не перестреляете, и таким образом цивилизовать? — усмехнулся он.
Но тут показался плывущий нам навстречу левиафан, из тех, что мы уже довольно повстречали на этой проклятой реке: гигантский белый корабль, движущийся необъяснимой силой. С его палубы доносилась варварская музыка. Он приближался с невероятной скоростью, и наши суда стало подтягивать к его бортам. Выстрелы мушкетов потонули в грохоте, издаваемом чудовищным судном, и в визге дикарских свирелей. За кораблем шла волна…"
Я представил себе, как болела бы голова от раскаленного шлема, как тек и высыхал бы пот под кирасой и камзолом, и как минимум два дубля пришлось бы барахтаться у бортов теплохода «Владимир Семенов», с риском быть действительно затянутым под его брюхо, лихорадочно нащупывая шнурок автоматически надувающегося спасательного жилета, по-дурацки надетого под доспехи и потому не надувающегося, как выныривал бы с выпученными глазами, почти задохшийся, а идиоты на режиссерском плоту хохотали бы, не понимая риска, и только каскадеры, изображавшие гребцов и моих рядовых солдат, смотрели бы сочувственно, и один из них, плывя рядом, булькнул бы: «Дурацкий сценарий, дурацкая постановка…»
За дверью никого не оказалось. На площадке было абсолютно пусто и даже относительно чисто — то ли кашлявший здесь всю ночь бомж прибрал за собой, то ли несчастная уборщица вернулась в наш чертов подъезд… Только две старые лебедки, как всегда, украшали площадку, оставленные у чердачной лестницы механиками еще в прошлом году, когда, наконец, починили лифт…
Звонок раздался снова. Теперь он слышался явно — от телефона. Споткнувшись и едва не свалившись из-за кошки, которая, естественно, крутилась под ногами, норовя и выйти на лестницу, и не удалиться от квартиры, обругав ее и подхватив, извивающуюся, поперек живота, захлопнув пяткой дверь, я бросился в комнату, нащупал на полу у дивана, под краем сползшей простыни телефон и снял трубку.
В трубке, понятное дело, молчали.
— Говорите, — орал я целую минуту, как безумный, — говорите же!
В трубке слышались дыхание, шум сети, ветер пространств.
— Ну, как угодно, — сказал я с внезапной аристократической холодностью и, положив трубку, отправился на кухню заканчивать завтрак. Кофе быстренько подогрел в эмалированной кружке, яичницу доел холодную, закурил за кофе, как всегда… День ожидался не самый худший, можно сказать, даже неплохой. В театре дел у меня фактически не было никаких, и даже если Дед, как обещает, займет меня в следующей его затее, то это будет нескоро, хорошо, если начнем читать осенью, а до тех пор шататься по коридорам, сидеть в буфете, мерить костюм очередного гостя, ходить на склочные собрания, стараясь не принимать участия в бесконечной сваре из-за здания и каких-то сомнительных акций, снова сидеть в буфете, и худсовет, худсовет, худсовет… Вечером же, конечно, очередная тусовка, тосковать в разговорах до начала банкета, ловить автоматически все еще возникающий шепот «Шорников… тот самый… да, вон тот, седые усы… ну, конечно, в „Изгое“, помнишь, как он дрался… да, постарел… кто сейчас молодеет?..»
Кретины.
Как будто раньше люди со временем молодели.
В общем, пора одеваться. И, учитывая вечерние планы, кое-что придется подгладить.
Я разложил на столе одеяло, включил утюг, сходил в ванную и принес воды в специальном пластиковом стаканчике, влил в этот чудесный — каждый раз радуюсь, гладя — утюг, в «ровенту», купленную, кажется, во время немецких гастролей из экономии, отдавать рубашки в прачечную и глажку там было совсем не по деньгам, выставил регулятор на «хлопок» и принялся за рубашку, извлеченную из кучи неглаженных в шкафу…
Снова позвонили, когда я уже был почти готов уходить — в бежевых замшевых, неизносимых ботинках «кларк'с», в каких ребята фельдмаршала Монтгомери шли по пустыне навстречу солдатам Роммеля; в вельветовых коричневых штанах с сильно вытянутыми уже коленями и оттого приобретших особо «художественный вид»; в пиджаке «в елочку» из «харрис-твида», который можно носить десять лет, не снимая, только подкладка в клочья; в голубой рубашечке «ван хойзен» с мелкой, «оксфордской» белой пестринкой… Я стоял в прихожей перед зеркалом, поправлял в нагрудном кармане шелковый платок «пэйсли», повязывал вокруг шеи фуляр соответствующего же рисунка — и тут позвонили уже точно в дверь.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Последний герой'
1 2 3 4 5