Женитьба Хамблета — это вопрос не сердечных склонностей, но дело государственной важности, подлежащее беспристрастному рассмотрению и взвешиванию. Нельзя доверять советнику с дочкой на выданье.
Геруте положила щетку, чтобы отвернуться от зеркала и сказать, глядя в лицо мужу:
— Никаких происков нет — ни Корамбиса, ни моих. Просто естественный ход вещей, который мы оба заметили, но вовсе не поощряли, — интерес Хамблета к этому цветочку, распустившемуся при его собственном дворе, пока он почти все время отсутствовал. Ну а она — как могла она не быть очарована нашим царственным отроком, пока он складывался в такого замечательного и обаятельного мужчину, завиднейшего жениха, но ни с кем не помолвленного? Однако она кроткая девушка и оставит всякую надежду, если ей прикажет отец.
— Ну, так пусть прикажет. Может, она и твоего брачного возраста, но ты не была бледной немочью, не вжималась в тень твоего отца, стоило ему только нахмуриться.
— Когда требовалось, то и была, — возразила Геруте, лицо у нее разгорелось, — как ты прекрасно помнишь, добившись своего, потому что я покорилась. В Офелии больше силы и здравого смысла и запасов страсти, чем тебе благоугодно думать. Мой инстинкт подсказывает мне, что она будет рожать крепких и здоровых детей.
Горвендил обратил на нее флегматичные бледные глаза, которые порой видели слишком уж много.
— Твой инстинкт подчиняется твоему желанию, моя дорогая. Ты упрямо видишь в ней себя молодую и хотела бы установить гармонию между нашим единственным наследником и отзвуками твоей юности. Геруте, не ищи в этой хрупкой девице средства для собственного запоздалого удовлетворения и победы над собственным сыном. Орудия выкручиваются у нас в руках, если мы неправильно ими пользуемся, и ранят нас.
Геруте со стуком положила щетку на туалетный столик из дуба и шиповника, где были разложены средства для поддержания красоты, в которых она, собственно, нисколько не нуждалась, хотя ей было уже сорок семь: щетка из кабаньей щетины с черными кончиками, два резных гребня слоновой кости, железные щипчики, чтобы выщипывать лишние волоски, которые расширяли ее брови, пробивались на ее округлых висках, четыре зубочистки — две из слоновой кости, а две из золота, ольховые прутики с концами, размоченными и растрепанными в волокнистые кисточки, чтобы сохранять ее улыбку сверкающей и оберегать от зубных червей, баночка из мыльного камня для растертой в порошок хны и еще одна с ляпис-лазурью, чтобы подкрашивать щеки и веки в дни торжественных церемоний, тальк, чтобы скрывать красноту кожи, и «душистый ларец» из благоуханного кедра с ароматными притираниями для смягчения кожи и разглаживания морщинок у глаз. В своем овальном металлическом зеркале она увидела лицо, все еще сохраняющее свежую девичью полноту и в эту минуту розовое от гнева из-за внезапного ощущения вины. Она сказала Горвендилу:
— Я всего лишь высказываю мысли о деле, про которое мой супруг заговорил сам, — как вернуть принца Хамблета ко двору, к его царственному предназначению. Я сожалею, что мои побуждения кажутся двусмысленными, хотя мне они кажутся искренними и добрыми.
— Король постоянно получает добрые советы, так что выучивается распознавать за ними собственную выгоду того, кто их дает.
— И доходит до того, что подозрения высушивают его сердце до величины шишечки на его скипетре, — с жаром отозвалась Геруте. — Понятно, почему его сын отказывается вернуться домой.
— Он избегает не меня, — огрызнулся Горвендил, но тут же, испугавшись, как бы его королева не обиделась на столь ясный намек на нее, он поправился: — Ну… э… все дело в климате, — и замолк на описании местной непогоды, столь неуловимо вялой и неблагоуханной.
* * *
— А что произошло с Вирсавией? — спросил Фенгон у Геруте. Они сидели в одной из тех комнат Эльсинора, куда редко кто заглядывал, но слуга Фенгона, Сандро, стройный уроженец Калабрии с кожей цвета меда, убедил на очень скверном датском языке упиравшегося прислужника принести дрова и затопить очаг. Поленья были ясеневые, только что наколотые, и сильно дымили. Однако знатные собеседники не обращали внимания, что их глаза слезятся, а ноги замерзают, настолько они были поглощены тем, что сообщали друг другу под прикрытием слов.
В растерянности Геруте переспросила:
— С Вирсавией?
— Молоденькой бурой сапсанкой, которую я прислал тебе много лет назад. Ты забыла — так королевы привыкают к подаркам от почти незнакомых.
— Теперь почти, но незнакомый? Никогда. Я помню. Мы плохо сочетались, Вирсавия и я. Ее распечатанные глаза видели слишком уж много, и она все время «била» (это ведь так называют?), целясь во все блестящие предметы в моем покое, когда на них падали солнечные лучи. И она кидалась на звуки в стене, то ли мышей, то ли ласточек, гнездящихся в трубе, но слишком слабых для моих ушей. Мне не удавалось воззвать к ее разуму.
— С соколами это никому не дано, — сказал Фенгон мягким журчащим голосом, который, заметила она, приберегал для нее одной. С мужчинами и слугами он говорил громко и четко, даже властно. За прошедшие годы он прибавил в весе, его голос в громкости. — Разум над ними не властен. В этом они подобны нашим глубинным натурам, над которыми разум тщетно пытается поставить себя господином.
— Как я обнаружила, королеве в замке не так просто получать каждый день парное мясо. По ночам ее негромкие, но несмолкающие крики, плач по ее свободе, как я воображала, не давали мне спать. Старший сокольничий Горвендила забрал мою чахнущую от голода подопечную в королевскую соколятню, но там существовал давно установленный порядок, и другие хищные птицы, обломанные для службы людям, не пожелали принять нашу полудикую Вирсавию. Сокольничий опасался, что ее убьют, перервут ей горло или сломают хребет, в те необходимые часы, когда с птиц снимают колпачки, чтобы они могли размять крылья под высокими сводами соколятни. Думая, что Торд… его ведь так звали… возьмет ее назад, я поехала в Локисхейм с двумя стражами, но нашла там только того мальчика, бледного хромого мальчика…
— Льота, — подсказал Фенгон, его собольи глаза искрились, питаясь каждым ее движением, каждой интонацией, каждой черточкой ее лица, и Геруте, продолжая говорить, почувствовала, что ее язык и жесты замедляются, как музыкант замедляет темп, если слишком остро сознает, что его слушают. Под тяжелым сюрко на меху, зашнурованном спереди поверх голубой котарды из серебряной парчи, по ее коже побежали мурашки. Какая женщина — а уж тем более сорока семи лет от роду и более уже не худощавая — могла бы противостоять столь жадному интересу к себе? Она привыкла, что ею восхищаются, но не пожирают глазами, вот как сейчас.
— Маленький Льот, да-да, — согласилась Геруте, торопясь разделаться с этими неприятностями десятилетней давности, когда чуть-чуть зловещий подарок Фенгона впутал ее в своего рода секрет, хотя Горвендил был поставлен в известность о странном подарке его брата и презрительно засмеялся: «Если мужчине подарить прялку, — сказал он, — толку будет ровно столько же!»
Она продолжала, стараясь соответствовать осторожности в голосе мужчины, с которым разговаривала:
— Он сказал, что Торд заболел от старости и жестоких требований ухода за птицами, а твои, согласно твоему распоряжению перед отъездом, были уступлены продавцу этих ценных и опасных птиц в Недебо.
— Я не думал, что вернусь скоро, — объяснил ей Фенгон. — Я дал обет.
— Какой обет?
— Обет отречения.
— Отречения от чего, могу ли я спросить?
— У кого есть больше права спрашивать? Я отрекался видеть тебя, слышать тебя, вдыхать твое легкое, сводящее с ума благоухание.
Она залилась краской. У него была манера намекать словами на невыразимое, однако с ее зачина, и ей не в чем было его упрекнуть.
— Но с какой стати? — тем не менее возразила она. — Человек имеет право оказывать знаки внимания своей невестке, если это делается с уважением.
— Уважения мои мысли не исключали, однако заходили дальше. Пугали меня своим неистовством, тем, что занимали все часы моего бодрствования, а по ночам, в ужасных искажениях, владели моими снами. В моих снах ты была распутна, а я носил корону. Возможно, мои опасения были династическими: я боялся, что из любви к тебе и зависти к нему могу причинить вред моему брату.
Геруте встала, отчасти от испуга, отчасти чтобы согреться в этой холодной задымленной комнате.
— Мы не должны говорить о любви.
— Да, не должны. Расскажи мне о судьбе бедной одинокой Вирсавии, слишком дикой для ее госпожи и слишком ручной для вольной природы.
— Мы отнесли ее, Льот и я, на твой луг, где ты показывал мне соколиную охоту, и освободили.
— Освободили? Но что для нее означала свобода? Только смерть в когтях более крупной, более дикой птицы, ни в чем не испорченной рукой человека.
Он тоже встал, чтобы не сидеть, развалившись в кресле, если королева стоит.
— Ее приручала не моя рука, — сказала Геруте, — мы сняли путы, и сначала она полетела низко, волнисто, словно волочила за собой креанс, который вот-вот потянет ее назад, но потом, не ощущая помехи, устремилась в небо и, поднимаясь, опускаясь, кружа, изведала широту его просторов, но притом поворачивала и поворачивала, стараясь оказаться над нами, описывала недоуменные круги, словно не желала рвать привычную связь. Она начала спускаться, будто в намерении снова сесть на мое запястье, но свою перчатку из шагрени на стеганой подкладке я бросила в высокую траву, а она в полете углядела ее там и как будто хотела ее схватить и вернуть мне. Но нет! Тут она с клекотом унеслась прочь к лесу Гурре в направлении Эльсинора.
— Ты помнишь все так, словно это нарисовано на твоей памяти. И может быть, она вернулась в Эльсинор, опустилась на твой подоконник?
— Нет, но моих мыслей она не покидала. Ведь тогда я поняла, насколько она была дорога мне, хотя хлопоты, которые она доставляла, мешали это почувствовать.
— Потому что ее надо было кормить, хочешь ты сказать?
— И убирать, оттирать грязь, которую она разводила, и проверять ее перья на клещей и вшей и вообще тревожиться из-за нее. — Ее фигура содрогнулась от негодования, словно чтобы заставить зазвенеть колокольчики на поясе. — Ты как бы обременил меня своим подобием, которым я не смела пренебречь, чтобы сохранять тебя живым, хотя неясно: то ли в твоих странствованиях, то ли в моей памяти.
— Жизнь, — признал Фенгон, — предъявляет жестокие требования. Parta! — сказал он тихо своему слуге, и только когда смуглый юноша, чья тревожаще бесшумная легкость походки вызывала подозрения у тяжеловесных датчан, выскользнул из комнаты, Фенгон обнял Геруте там, где она застыла в ожидании, негодуя, устрашенная разверзшейся у ее ног бездной, но пламенея от желания, чтобы его губы — изогнутые, припухлые, почти как у женщины даже в обрамлении густой, черной, тронутой сединой бороды, уже готовые к соприкосновению, — слились с ее губами, и их дыхание взаимно осквернило бы их, и влага за их зубами была бы внесена языком в открытые теплые рты друг друга. В стеганном ромбами дублете он выглядел крепким, как дерево, как вздыбившийся молодой медведь — моложе, меньше, тверже Горвендила. И его вкус не отдавал гниющими зубами, недавним ужином, умягченным пивом, но был вкусом живой древесины, как корень мандрагоры, когда она, маленькая девочка, грызла и обсасывала его, прельщенная привкусом миндаля, намеком на сладость, исходящую из-под земли.
Она вырвалась из его объятия, тяжело дыша. Первое желание было удовлетворено, но следом уже теснились другие, чреда бесстыдных просителей, и у нее закружилась голова.
— Это грех, — сказала она своему соучастнику в нем.
Он отступил танцующим движением, его губы изогнулись в веселом торжестве.
— Не по закону любви, — быстро и нежно возразил он. — Есть грехи против Церкви и грехи против природы, а она — более раннее и чистое творение Бога. Наш грех долгие годы заключался в том, что мы противились нашей природе.
— Ты думаешь, я тебя любила? — спросила она, не пропустив мимо ушей дерзость его самоуверенности, хотя ее тело налилось тяжестью и томилось по его объятию, как раненый зверек ищет прибежища в лесу.
— Не могу поверить, — начал он осторожно, чувствуя, что малейший намек на вольность она может использовать как предлог, чтобы навсегда бежать его присутствия. — Возможно, это еретический догмат моей собственной веры, — начал он заново, — но Творец не зажег бы во мне столь яростную любовь, налагая запрет на ответную искру в предмете этой любви. Может ли молитва быть столь бессильной? Ты всегда с добротой принимала мое присутствие, вопреки греху всех моих отсутствий.
Ее сердце, ее руки трепетали; она чувствовала, что в ее жизнь грозит вторгнуться большой смысл, больше всех прежних с тех самых пор, как она, малютка-принцесса, молила о крошках любви Родерика в беспорядочной суматохе его распутного двора. Когда ты маленькая, всякий смысл — большой; если позже ты и утрачиваешь детскую опору заведомого прощения и нескончаемых спасений, тем не менее сбивающее с толку ощущение чего-то большего время от времени возвращается.
— Я могу продолжить этот разговор, — еле слышно сказала она Фенгону, — но не в Эльсиноре. Только погляди на нас: шепчемся, в этом холодном задымленном закутке, а твой слуга ждет снаружи, думая самое плохое! В этом королевском обиталище ничто не остается незамеченным, и моя собственная совесть морщится на малейший проступок, недостойный королевы. Было лучше, мой милый деверь, когда я могла лелеять твой образ в краях, какие только было способно нарисовать мое воображение, и с нежностью вспоминать, как ты осмеливался поддразнивать королеву голосом, подобного которому она никогда больше не слышала, чем быть с тобой здесь и встречать твои дерзкие настояния.
Он рухнул на колени у ее ног на ледяные плиты, обратив к ней не лицо, но склоненную голову с густыми поседевшими волосами и белой полосой там, где рана не свела его в могилу.
— Я ни на чем не настаиваю, Геруте, я только нищий, молящий о милостыне. Правда очень проста: я живу, только когда я с тобой. Все остальное — лишь актерская игра.
— А это не актерская игра? — сухо сказала Геруте, проводя по его щекочущим волосам ладонью, которая похолодела от ее рокового решения. — Нам надо найти сцену получше, не взятую взаймы у нашего короля.
— Да, — сказал он, вставая и тоже переходи, как она, на практический тон. — Мой брат сверх того еще и мой король, и это жгло бы желчью, даже не пади я настолько низко, что возжелал его жену.
— Меня… так давно пережившую свой расцвет? Милый Фенгон, неужели ты не встречал в средиземноморских землях женщин помоложе, которые помогли бы тебе забыть твою толстую и стареющую невестку? Ведь говорят, что вдали от наших пасмурных небес кровь струится жарко и ночи напоены ароматом лимонов и цветов. — Она пыталась увести их с предательской свинцовой трясины, на которую они вступили (это было ясно, хотя и не высказано вслух), вступив в преступный сговор.
Он ответил ей в тон:
— Да, так оно и есть, и там есть подобные женщины — ведь женщин полным-полно в любых краях, но я сын вересковых пустошей и тщетно искал взглядом северное сияние в тамошних небесах, где звезды висят совсем близко, будто плоды. Наши всполохи скользят неуловимо, дразняще. И в сравнении жаркое солнце и жирная луна, из которых южные народы черпают свою ясность духа, кажутся… как бы это сказать?.. вульгарными, наглыми, грубыми…
— Неутонченными, — подсказала она, смеясь над собой и над гармонией между ней и этим обаятельным злодеем. Раз священники твердят женщине, что ее нижние части греховны, значит, ей надлежит взять в любовники дурного человека.
* * *
Геруте призвала к себе Корамбиса в тот день, когда король не мог потребовать их присутствия. Горвендил устроил смотр сподсбьергскому гарнизону, показавшись им в полном вооружении, дабы поддержать их дух для сражения, по его словам неизбежного, с молодым Фортинбрасом и его норвежскими ренегатами. Несколько дней Геруте могла дышать спокойно. Последнее, время близкое присутствие ее корпулентного преданного войне супруга вытесняло воздух из ее легких; при одной только мысли о нем у нее в горле поднимался тайный комок.
Камерарий казался стариком только что дефлорированной новобрачной, когда этот придворный, тогда еще стройный и только-только достигший сорока лет, пробежал на лыжах двенадцать лиг по свежему снегу, чтобы засвидетельствовать подлинность крови на простынях. А вот матроне сорока семи лет он казался немногим старше нее, хотя следующий день рождения будет для него семидесятым, а его неухоженная козлиная борода совсем побелела.
— Дорогой друг, — начала она, — среди этого двора ты один за королевской личиной увидел неспокойность моего сердца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Геруте положила щетку, чтобы отвернуться от зеркала и сказать, глядя в лицо мужу:
— Никаких происков нет — ни Корамбиса, ни моих. Просто естественный ход вещей, который мы оба заметили, но вовсе не поощряли, — интерес Хамблета к этому цветочку, распустившемуся при его собственном дворе, пока он почти все время отсутствовал. Ну а она — как могла она не быть очарована нашим царственным отроком, пока он складывался в такого замечательного и обаятельного мужчину, завиднейшего жениха, но ни с кем не помолвленного? Однако она кроткая девушка и оставит всякую надежду, если ей прикажет отец.
— Ну, так пусть прикажет. Может, она и твоего брачного возраста, но ты не была бледной немочью, не вжималась в тень твоего отца, стоило ему только нахмуриться.
— Когда требовалось, то и была, — возразила Геруте, лицо у нее разгорелось, — как ты прекрасно помнишь, добившись своего, потому что я покорилась. В Офелии больше силы и здравого смысла и запасов страсти, чем тебе благоугодно думать. Мой инстинкт подсказывает мне, что она будет рожать крепких и здоровых детей.
Горвендил обратил на нее флегматичные бледные глаза, которые порой видели слишком уж много.
— Твой инстинкт подчиняется твоему желанию, моя дорогая. Ты упрямо видишь в ней себя молодую и хотела бы установить гармонию между нашим единственным наследником и отзвуками твоей юности. Геруте, не ищи в этой хрупкой девице средства для собственного запоздалого удовлетворения и победы над собственным сыном. Орудия выкручиваются у нас в руках, если мы неправильно ими пользуемся, и ранят нас.
Геруте со стуком положила щетку на туалетный столик из дуба и шиповника, где были разложены средства для поддержания красоты, в которых она, собственно, нисколько не нуждалась, хотя ей было уже сорок семь: щетка из кабаньей щетины с черными кончиками, два резных гребня слоновой кости, железные щипчики, чтобы выщипывать лишние волоски, которые расширяли ее брови, пробивались на ее округлых висках, четыре зубочистки — две из слоновой кости, а две из золота, ольховые прутики с концами, размоченными и растрепанными в волокнистые кисточки, чтобы сохранять ее улыбку сверкающей и оберегать от зубных червей, баночка из мыльного камня для растертой в порошок хны и еще одна с ляпис-лазурью, чтобы подкрашивать щеки и веки в дни торжественных церемоний, тальк, чтобы скрывать красноту кожи, и «душистый ларец» из благоуханного кедра с ароматными притираниями для смягчения кожи и разглаживания морщинок у глаз. В своем овальном металлическом зеркале она увидела лицо, все еще сохраняющее свежую девичью полноту и в эту минуту розовое от гнева из-за внезапного ощущения вины. Она сказала Горвендилу:
— Я всего лишь высказываю мысли о деле, про которое мой супруг заговорил сам, — как вернуть принца Хамблета ко двору, к его царственному предназначению. Я сожалею, что мои побуждения кажутся двусмысленными, хотя мне они кажутся искренними и добрыми.
— Король постоянно получает добрые советы, так что выучивается распознавать за ними собственную выгоду того, кто их дает.
— И доходит до того, что подозрения высушивают его сердце до величины шишечки на его скипетре, — с жаром отозвалась Геруте. — Понятно, почему его сын отказывается вернуться домой.
— Он избегает не меня, — огрызнулся Горвендил, но тут же, испугавшись, как бы его королева не обиделась на столь ясный намек на нее, он поправился: — Ну… э… все дело в климате, — и замолк на описании местной непогоды, столь неуловимо вялой и неблагоуханной.
* * *
— А что произошло с Вирсавией? — спросил Фенгон у Геруте. Они сидели в одной из тех комнат Эльсинора, куда редко кто заглядывал, но слуга Фенгона, Сандро, стройный уроженец Калабрии с кожей цвета меда, убедил на очень скверном датском языке упиравшегося прислужника принести дрова и затопить очаг. Поленья были ясеневые, только что наколотые, и сильно дымили. Однако знатные собеседники не обращали внимания, что их глаза слезятся, а ноги замерзают, настолько они были поглощены тем, что сообщали друг другу под прикрытием слов.
В растерянности Геруте переспросила:
— С Вирсавией?
— Молоденькой бурой сапсанкой, которую я прислал тебе много лет назад. Ты забыла — так королевы привыкают к подаркам от почти незнакомых.
— Теперь почти, но незнакомый? Никогда. Я помню. Мы плохо сочетались, Вирсавия и я. Ее распечатанные глаза видели слишком уж много, и она все время «била» (это ведь так называют?), целясь во все блестящие предметы в моем покое, когда на них падали солнечные лучи. И она кидалась на звуки в стене, то ли мышей, то ли ласточек, гнездящихся в трубе, но слишком слабых для моих ушей. Мне не удавалось воззвать к ее разуму.
— С соколами это никому не дано, — сказал Фенгон мягким журчащим голосом, который, заметила она, приберегал для нее одной. С мужчинами и слугами он говорил громко и четко, даже властно. За прошедшие годы он прибавил в весе, его голос в громкости. — Разум над ними не властен. В этом они подобны нашим глубинным натурам, над которыми разум тщетно пытается поставить себя господином.
— Как я обнаружила, королеве в замке не так просто получать каждый день парное мясо. По ночам ее негромкие, но несмолкающие крики, плач по ее свободе, как я воображала, не давали мне спать. Старший сокольничий Горвендила забрал мою чахнущую от голода подопечную в королевскую соколятню, но там существовал давно установленный порядок, и другие хищные птицы, обломанные для службы людям, не пожелали принять нашу полудикую Вирсавию. Сокольничий опасался, что ее убьют, перервут ей горло или сломают хребет, в те необходимые часы, когда с птиц снимают колпачки, чтобы они могли размять крылья под высокими сводами соколятни. Думая, что Торд… его ведь так звали… возьмет ее назад, я поехала в Локисхейм с двумя стражами, но нашла там только того мальчика, бледного хромого мальчика…
— Льота, — подсказал Фенгон, его собольи глаза искрились, питаясь каждым ее движением, каждой интонацией, каждой черточкой ее лица, и Геруте, продолжая говорить, почувствовала, что ее язык и жесты замедляются, как музыкант замедляет темп, если слишком остро сознает, что его слушают. Под тяжелым сюрко на меху, зашнурованном спереди поверх голубой котарды из серебряной парчи, по ее коже побежали мурашки. Какая женщина — а уж тем более сорока семи лет от роду и более уже не худощавая — могла бы противостоять столь жадному интересу к себе? Она привыкла, что ею восхищаются, но не пожирают глазами, вот как сейчас.
— Маленький Льот, да-да, — согласилась Геруте, торопясь разделаться с этими неприятностями десятилетней давности, когда чуть-чуть зловещий подарок Фенгона впутал ее в своего рода секрет, хотя Горвендил был поставлен в известность о странном подарке его брата и презрительно засмеялся: «Если мужчине подарить прялку, — сказал он, — толку будет ровно столько же!»
Она продолжала, стараясь соответствовать осторожности в голосе мужчины, с которым разговаривала:
— Он сказал, что Торд заболел от старости и жестоких требований ухода за птицами, а твои, согласно твоему распоряжению перед отъездом, были уступлены продавцу этих ценных и опасных птиц в Недебо.
— Я не думал, что вернусь скоро, — объяснил ей Фенгон. — Я дал обет.
— Какой обет?
— Обет отречения.
— Отречения от чего, могу ли я спросить?
— У кого есть больше права спрашивать? Я отрекался видеть тебя, слышать тебя, вдыхать твое легкое, сводящее с ума благоухание.
Она залилась краской. У него была манера намекать словами на невыразимое, однако с ее зачина, и ей не в чем было его упрекнуть.
— Но с какой стати? — тем не менее возразила она. — Человек имеет право оказывать знаки внимания своей невестке, если это делается с уважением.
— Уважения мои мысли не исключали, однако заходили дальше. Пугали меня своим неистовством, тем, что занимали все часы моего бодрствования, а по ночам, в ужасных искажениях, владели моими снами. В моих снах ты была распутна, а я носил корону. Возможно, мои опасения были династическими: я боялся, что из любви к тебе и зависти к нему могу причинить вред моему брату.
Геруте встала, отчасти от испуга, отчасти чтобы согреться в этой холодной задымленной комнате.
— Мы не должны говорить о любви.
— Да, не должны. Расскажи мне о судьбе бедной одинокой Вирсавии, слишком дикой для ее госпожи и слишком ручной для вольной природы.
— Мы отнесли ее, Льот и я, на твой луг, где ты показывал мне соколиную охоту, и освободили.
— Освободили? Но что для нее означала свобода? Только смерть в когтях более крупной, более дикой птицы, ни в чем не испорченной рукой человека.
Он тоже встал, чтобы не сидеть, развалившись в кресле, если королева стоит.
— Ее приручала не моя рука, — сказала Геруте, — мы сняли путы, и сначала она полетела низко, волнисто, словно волочила за собой креанс, который вот-вот потянет ее назад, но потом, не ощущая помехи, устремилась в небо и, поднимаясь, опускаясь, кружа, изведала широту его просторов, но притом поворачивала и поворачивала, стараясь оказаться над нами, описывала недоуменные круги, словно не желала рвать привычную связь. Она начала спускаться, будто в намерении снова сесть на мое запястье, но свою перчатку из шагрени на стеганой подкладке я бросила в высокую траву, а она в полете углядела ее там и как будто хотела ее схватить и вернуть мне. Но нет! Тут она с клекотом унеслась прочь к лесу Гурре в направлении Эльсинора.
— Ты помнишь все так, словно это нарисовано на твоей памяти. И может быть, она вернулась в Эльсинор, опустилась на твой подоконник?
— Нет, но моих мыслей она не покидала. Ведь тогда я поняла, насколько она была дорога мне, хотя хлопоты, которые она доставляла, мешали это почувствовать.
— Потому что ее надо было кормить, хочешь ты сказать?
— И убирать, оттирать грязь, которую она разводила, и проверять ее перья на клещей и вшей и вообще тревожиться из-за нее. — Ее фигура содрогнулась от негодования, словно чтобы заставить зазвенеть колокольчики на поясе. — Ты как бы обременил меня своим подобием, которым я не смела пренебречь, чтобы сохранять тебя живым, хотя неясно: то ли в твоих странствованиях, то ли в моей памяти.
— Жизнь, — признал Фенгон, — предъявляет жестокие требования. Parta! — сказал он тихо своему слуге, и только когда смуглый юноша, чья тревожаще бесшумная легкость походки вызывала подозрения у тяжеловесных датчан, выскользнул из комнаты, Фенгон обнял Геруте там, где она застыла в ожидании, негодуя, устрашенная разверзшейся у ее ног бездной, но пламенея от желания, чтобы его губы — изогнутые, припухлые, почти как у женщины даже в обрамлении густой, черной, тронутой сединой бороды, уже готовые к соприкосновению, — слились с ее губами, и их дыхание взаимно осквернило бы их, и влага за их зубами была бы внесена языком в открытые теплые рты друг друга. В стеганном ромбами дублете он выглядел крепким, как дерево, как вздыбившийся молодой медведь — моложе, меньше, тверже Горвендила. И его вкус не отдавал гниющими зубами, недавним ужином, умягченным пивом, но был вкусом живой древесины, как корень мандрагоры, когда она, маленькая девочка, грызла и обсасывала его, прельщенная привкусом миндаля, намеком на сладость, исходящую из-под земли.
Она вырвалась из его объятия, тяжело дыша. Первое желание было удовлетворено, но следом уже теснились другие, чреда бесстыдных просителей, и у нее закружилась голова.
— Это грех, — сказала она своему соучастнику в нем.
Он отступил танцующим движением, его губы изогнулись в веселом торжестве.
— Не по закону любви, — быстро и нежно возразил он. — Есть грехи против Церкви и грехи против природы, а она — более раннее и чистое творение Бога. Наш грех долгие годы заключался в том, что мы противились нашей природе.
— Ты думаешь, я тебя любила? — спросила она, не пропустив мимо ушей дерзость его самоуверенности, хотя ее тело налилось тяжестью и томилось по его объятию, как раненый зверек ищет прибежища в лесу.
— Не могу поверить, — начал он осторожно, чувствуя, что малейший намек на вольность она может использовать как предлог, чтобы навсегда бежать его присутствия. — Возможно, это еретический догмат моей собственной веры, — начал он заново, — но Творец не зажег бы во мне столь яростную любовь, налагая запрет на ответную искру в предмете этой любви. Может ли молитва быть столь бессильной? Ты всегда с добротой принимала мое присутствие, вопреки греху всех моих отсутствий.
Ее сердце, ее руки трепетали; она чувствовала, что в ее жизнь грозит вторгнуться большой смысл, больше всех прежних с тех самых пор, как она, малютка-принцесса, молила о крошках любви Родерика в беспорядочной суматохе его распутного двора. Когда ты маленькая, всякий смысл — большой; если позже ты и утрачиваешь детскую опору заведомого прощения и нескончаемых спасений, тем не менее сбивающее с толку ощущение чего-то большего время от времени возвращается.
— Я могу продолжить этот разговор, — еле слышно сказала она Фенгону, — но не в Эльсиноре. Только погляди на нас: шепчемся, в этом холодном задымленном закутке, а твой слуга ждет снаружи, думая самое плохое! В этом королевском обиталище ничто не остается незамеченным, и моя собственная совесть морщится на малейший проступок, недостойный королевы. Было лучше, мой милый деверь, когда я могла лелеять твой образ в краях, какие только было способно нарисовать мое воображение, и с нежностью вспоминать, как ты осмеливался поддразнивать королеву голосом, подобного которому она никогда больше не слышала, чем быть с тобой здесь и встречать твои дерзкие настояния.
Он рухнул на колени у ее ног на ледяные плиты, обратив к ней не лицо, но склоненную голову с густыми поседевшими волосами и белой полосой там, где рана не свела его в могилу.
— Я ни на чем не настаиваю, Геруте, я только нищий, молящий о милостыне. Правда очень проста: я живу, только когда я с тобой. Все остальное — лишь актерская игра.
— А это не актерская игра? — сухо сказала Геруте, проводя по его щекочущим волосам ладонью, которая похолодела от ее рокового решения. — Нам надо найти сцену получше, не взятую взаймы у нашего короля.
— Да, — сказал он, вставая и тоже переходи, как она, на практический тон. — Мой брат сверх того еще и мой король, и это жгло бы желчью, даже не пади я настолько низко, что возжелал его жену.
— Меня… так давно пережившую свой расцвет? Милый Фенгон, неужели ты не встречал в средиземноморских землях женщин помоложе, которые помогли бы тебе забыть твою толстую и стареющую невестку? Ведь говорят, что вдали от наших пасмурных небес кровь струится жарко и ночи напоены ароматом лимонов и цветов. — Она пыталась увести их с предательской свинцовой трясины, на которую они вступили (это было ясно, хотя и не высказано вслух), вступив в преступный сговор.
Он ответил ей в тон:
— Да, так оно и есть, и там есть подобные женщины — ведь женщин полным-полно в любых краях, но я сын вересковых пустошей и тщетно искал взглядом северное сияние в тамошних небесах, где звезды висят совсем близко, будто плоды. Наши всполохи скользят неуловимо, дразняще. И в сравнении жаркое солнце и жирная луна, из которых южные народы черпают свою ясность духа, кажутся… как бы это сказать?.. вульгарными, наглыми, грубыми…
— Неутонченными, — подсказала она, смеясь над собой и над гармонией между ней и этим обаятельным злодеем. Раз священники твердят женщине, что ее нижние части греховны, значит, ей надлежит взять в любовники дурного человека.
* * *
Геруте призвала к себе Корамбиса в тот день, когда король не мог потребовать их присутствия. Горвендил устроил смотр сподсбьергскому гарнизону, показавшись им в полном вооружении, дабы поддержать их дух для сражения, по его словам неизбежного, с молодым Фортинбрасом и его норвежскими ренегатами. Несколько дней Геруте могла дышать спокойно. Последнее, время близкое присутствие ее корпулентного преданного войне супруга вытесняло воздух из ее легких; при одной только мысли о нем у нее в горле поднимался тайный комок.
Камерарий казался стариком только что дефлорированной новобрачной, когда этот придворный, тогда еще стройный и только-только достигший сорока лет, пробежал на лыжах двенадцать лиг по свежему снегу, чтобы засвидетельствовать подлинность крови на простынях. А вот матроне сорока семи лет он казался немногим старше нее, хотя следующий день рождения будет для него семидесятым, а его неухоженная козлиная борода совсем побелела.
— Дорогой друг, — начала она, — среди этого двора ты один за королевской личиной увидел неспокойность моего сердца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21