А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Поэт выложил на поднос абрикосы, черешню, разломил на куски лепешку.
– Просто так. – Эль-Мирра отчужденно пожала плечами. – Для развлечения.
Из строптивости это говорит. Стихи она сочиняет, чтобы душу отвести. Как, впрочем, и сам Омар. Подражает в них грустным народным песням. И ему, кстати, тоже. Они не все равноценны, но все одинаково запальчивы. В ее стихах – те же резкость и злость, что и в характере, и еще – нечто скрытое, тайное, что он никак не может уловить.
Вот, например:

Грех? День – без радости, ночь – без сна…
Погаснув, скатилась бы в яму луна,
Если б узнала, о чем я мечтаю,
Когда остаюсь в темноте одна.

– О чем же? – спрашивал Омар.
Ответ такой же загадочный:
– Подумай…
– Для меня моя книга не развлечение, – мрачно сказа Омар, осторожно разливая по чашам чистое красное вино Труд. Смысл жизни. Долг.
Эль-Мирра вздохнула с глубоким недоумением:
– И как вы, поэты, все это выносите? Вешают вас, жгут на кострах. Сажают на цепь. А вы – опять за свое.
– На то мы и поэты.
– Да ну вас! – она с досадой махнула рукой. Видит Омар: стихи и книги интересуют сейчас девушку меньше всего.
– Иди сюда, – позвал Омар.
– Нет! Я боюсь. Тетушка вечером пригляделась, шипит: «Хорошеешь? Тебе замуж пора. Выдам за ночного сторожа. Путный человек не возьмет безродную». Если она узнает…
– Не успеет узнать. Завтра же пошлю к ней сваху.
– Каждую ночь обещаешь.
– Видишь, с книгой вожусь. Но завтра – непременно! – Внутри черным крылом опять взмахнула тревога. Омар отогнал ее, вскинув чашу.

Ты знаешь, отчего петух в рассветный час
Клич скорбный издает в десятый раз?
Он в зеркале зари увидеть побуждает,
Что ночь, еще одна, прошла, увы, без нас…

Эль-Мирра воркующе засмеялась и спорхнула к нему с тахты.
Омар мучительно застонал. Эти стихи он когда-то читал Рейхан в Самарканде. И она смеялась так же воркующе…
– Что ты, Омар? – испугалась Эль-Мирра.
Он мотнул головой, чтобы стряхнуть наваждение:
– Вспомнил кое о чем.
– Болит что-нибудь? – не поняла тюрчанка.
– Совесть. – Он не хотел ей говорить, что теперь часто стонет, кряхтит и охает от запоздалого раскаяния. Те, кого много лет назад обидел Омар, может быть, давно забыли о нем, он же забыть их не может… – Пей, – хмуро сказал Омар. Он через силу улыбнулся. И произнес экспромтом, чтобы ей угодить:

О горе, горе сердцу, где жгучей страсти нет,
Где нет любви мучений
и грез безумных нет!
День без любви потерян; противней и серей,
Чем этот день бесплодный,
и в дождь унылый нет…

Стихи получились, конечно, не ахти что. Розовый дым. Пустословие. Но они будто подхлестнули Эль-Мирру:
– Ох, старик! Ох, дурной старик…
Звериная страсть. Неутолимое любопытство. Каждую ночь, ускользнув от своей тетки, по мужски храпевшей во сне, она требует для себя все новых и новых открытий.
Может, в этом и кроется ее загадка?

На сей раз они проспали рассвет.

Позади Омарова дома жил, как известно, хлебопек. Поэт иногда заходил к нему с улицы, купить горячих лепешек. Их пекли в огромной круглой печке, раскалив ее свод огнем изнутри, и десятками, сотнями, румяные, мягкие, выносили на продажу.
В это утро жена хлебопека встала рано и поднялась на крышу. Лестница стонала и взвизгивала от непривычной тяжести. Вчера их семейство отрясло в своем небольшом саду три абрикосовых дерева, плоды разложили сушить на циновках во дворе и на крыше.
За ночь, конечно, абрикосы высохнуть не могли. И растащить их никто не мог, – в этих краях у соседей не воруют. И все же… Птицы могут склевать. Если же честно, – то ее, неимоверно толстую, чуть свет заставило лезть на крышу, где ей нечего было делать, чувство собственницы, у которой в хозяйстве прибавилось добра. И связанное с этим беспокойство. Она с удовольствием озирала свой достаток и с замирающим сердцем прикидывала, сколько дирхемов получит зимой за него на базаре.
Тяжело наклонилась, взяла чуть увядший янтарный плод.
Мы народ бережливый, расчетливый. Мы умеем жить. Не то, что этот тощий бездельник-поэт, новый сосед, которого то не видать много дней, то он бредет из харчевни навеселе. И везет же нам на соседей! Покойный художник с придурью был, этот – еще дурнее. В мечеть не ходит, соседей к себе не пускает, в их житейских делах не участвует.
Она сунула в рот абрикос. Вместе с крохотным муравьем, прилепившимся к нему. Не заметила. Несмотря на столь ранний час и обильный вчерашний ужин, ей уже хотелось есть. Жить у нее значило есть. Много-много, без устали. Чем дороднее человек, тем он более уважаем среди себе подобных.
И вдруг…
Она тихо вскрикнула и чуть не подавилась абрикосовой косточкой.
О боже!
Эта девчонка!
Эта скромница!!!
Эта красотка!!!
Эта Эль-Мир-р-р-а-а… из двора Хайяма взлетела на крышу, торопливо огляделась и шмыгнула вниз, к себе домой…
Соседку она не заметила, – та догадалась, при всей своей грузности, мгновенно укрыться за густой кроной чинары, нависшей сбоку. К тому же жена хлебопека, будто нарочно, надела сегодня зеленое, в бурых цветах, старое платье. Как заметишь, если спешишь?
«…Так-так. А я-то, дура, прочила эту Эль-Мирру, чтоб ей пропасть, за старшего сына. Из безродных, выкуп большой не возьмут». Глаза ее остекленели. Первым движением было вцепиться в собственные космы и завопить на весь квартал: «Вой дод! Смотрите, о мусульмане, что творится у нас».
Но… что скажет муж? Человек он усталый, строгий, женского визга не терпит. Может побить. «Не надо кричать. Разбужу потихоньку».
Она колыхнулась к лестнице. Но ненадежный вид перекладин, тонких, кривых, ведущих вниз, далеко-далеко, остановил ее у спуска. Он смутил бедную женщину. Там лестница, тут лестница. В голове мелькнуло туманное воспоминание. Где-то, в детстве, давным-давно, осталась еще одна. Когда-то, девчонкой, пекарша тоже влезала на крышу и, затаившись, следила за мужчинами в соседних дворах…
Решимость пропала. Женщину охватило странное томление. Она медленно спустилась на семь-восемь ступеней, повернулась и села на одну из них. Еле втиснулась.
Забытое чувство, которое вдруг шевельнулось в давно очерствевшей душе, настроило жену хлебопека на скрытность и осторожность.
«Ведь Эль-Мирру теперь можно даром заполучить, – осенило ее. – Мы не гордые тюрки, мы скромные персы: и такая девица для нас сгодится. Не буду шуметь! И мужу пока не скажу. Пойду попозже к соседке-швее, посмотрю, разберусь, что к чему. Все надо устроить тихо, спокойно, чтобы никто ничего не узнал».
Теперь она богаче всех соседей! Ибо она вооружена чужой тайной. Все-таки мы горожане. Себе на уме, народ деловитый и хитрый. Она улыбнулась предстоящей выгодной сделке. Даже развеселилась. И, сойдя во двор с тем же странным томлением, замерла у террасы, где сопел в затрудненном сне оплывший болезненный хлебопек.
Ей захотелось к нему, под уютное теплое одеяло. Чего уже давно не случалось. Но черный холодный зев хлебной печки драконьей пастью притянул несчастную к себе. Томление угасло. Она принялась выгребать золу.
Было ей сорок шесть – столько же, сколько Омару…

Шайтан! Как только в дело вмешается женщина, считай, оно пропало. Видно, не зря ее называют исчадием ада. Ее, говорят, не пускают в рай. Ибо еще неизвестно, имеет ли женщина душу, – о чем уже который век спорит с пеной на губах богословская братия.
Омар с болью слышит внутри призывный крик своей книги: «Работай!» Так нет же, изволь отодвинуть все в сторону и тащиться куда-то, сваху искать. Где и как он ее найдет? Никогда Омар не прибегал к услугам этих болтливых проныр. Без них обходился…
Не женитесь, поэты! Омар смахнул со стола злосчастную рукопись. Листы разлетелись с печалью, оскорбленно и скорбно перевернулась чернильница. На изумрудно-зеленом, как луг весенний, тюркском ковре зловеще расплылось траурное черное пятно. Еще одна польза от женитьбы. Предвестник семейного счастья.
Но все же оно, это влажное пятно, сослужило свою добрую службу. Оно отвлекло Омара от сердитых мыслей – и как ни странно, успокоило его и вернуло ему способность ясно соображать.
Эх! Если бы ночью мы могли рассуждать так же трезво, как утром…
Придется жениться. «В конце концов, – усмехнулся Омар, – это долг правоверного. Религиозная обязанность. Жениться – и наплодить как можно больше детей».
Коран разрешает каждому мусульманину иметь четырех жен, если он располагает возможностью их содержать и «делить между ними поровну свою мужскую ласку».
В цветущие 18-20 лет состоятельный юноша женится первый раз. В 30 лет, если хватит средств, берет вторую жену, в 40 – третью, в 50 – четвертую. Чтобы до старости доставало ему свежих радостей. Сказано: «Стол – и тот держится на четырех ножках».
У нас, опять усмехнулся Омар, все получилось немного по-другому. Стол у нас длинный, и похож он на сороконожку…
Что ж! Исправим. Попадет в рай Эль-Мирра, не попадет, – все равно сама она рай.
Годы не те? На Востоке это не имеет значения. В девяносто можешь, пожалуйста, жениться на девчонке. Если есть такое желание. И деньги, конечно.
Итак, что мы знаем о здешних брачных обрядах? Учились же когда-то шариату… В этих краях, где сунниты живут совместно с шиитами, обычаи многие волей-неволей, сделались общими. Дом, где, по слухам, подросла девица на выданье, посещают несколько женщин из семьи, в которой имеется холостой мужчина.
«Холостой мужчина у нас налицо, – усмехнулся Омар невесело. – Но женщин в этой семье не найдешь».
Есть, правда, здесь, в Нишапуре, сестра Голе-Мохтар. Замужем за учителем Мохамедом аль-Багдади, – сам когда-то выдал ее за него. Но люди они богобоязненные, с ним, вертопрахом, не общаются. Чтобы, конечно, не уронить себя в глазах мусульманской общины. И ладно! Бог с ними…
Невеста, принарядившись, выходит к гостям, накрывает стол, стараясь показать себя расторопной хозяйкой. Эх, как у бедняжки руки трясутся, губы дрожат от страха: а вдруг не понравится?
После смотрин к отцу невесты идет с небольшим подарком нишан – отец жениха.
«Где я его возьму? – вопросил уныло Омар пустоту. – Не подарок, – отца, мир его праху. И где возьмет его Эль-Мирра? Особый случай».
Договорились о выкупе – объявляют помолвку. Экая канитель! Омар с яростью пнул и опрокинул столик. Затем будет свадьба, на которую нужно звать всех жителей квартала. Визг зурн и грохот барабанов. Шум, теснота. Придется всех угощать, всем угождать, кому-то что-то дарить…
Можно подумать, орава наглых потных мужчин и веселящихся отдельно женщин – самовлюбленных дур, заплывших салом, с отвислой грудью и жирной шеей, имеет какое-то право на жениха и невесту. Утром следует безотлагательно вывесить напоказ белье, чтобы народ правоверный убедился воочию: невеста была «непорочной». А как же! Иначе нельзя.
Но ведь любовь – дело интимное, личное.
Хуже всего, что станешь на несколько дней объектом сплетен в квартале и на базаре. Ничего хорошего не скажут, не надейся. Хоть весь, до последнего фельса, выложись ради них. Всего лишь новый повод позлословить на твой счет.
Ах, Эль-Мирра, Эль-Мирра. И откуда ты взялась на мою несчастную голову? С крыши свалилась, ноги б тебе сломать…
Но было же сказочно! Он с обычной для него тайной улыбкой, вернее – с неизменной усмешкой, спасительной и веселой, вспомнил, как все это произошло.
Омар сидел у себя во дворе, на скамье у ручья, в тяжких раздумьях над новой книгой. Вытекающий из-под ограды соседнего, слева, двора, ручей забран в короткую керамическую трубу и выведен в небольшой круглый колодец, живописно, в нарочитом беспорядке, обложенный диким камнем. Будто это природный родник: вода в нем бьется, журчит и булькает, как в горных ключах. И, как женщина – пряди волос, полощет в ней обвисшие ветви молодая плакучая ива.
Поэт, подперев подбородок двумя кулаками, отрешенно уставился на живую веселую воду.
Со дна родника, из прохладной его глубины, всплыл, как радостный случай в памяти, красный лоскут. Всплыл, качаясь, и закружился по воде. Омар долго смотрел на него, не видя. И вдруг сообразил: ведь это роза! Поймал, отряхнул. Свежая, только что сорвана. Он поцеловал ее.
Из родника всплыла вторая красная роза и третья. Чудо! Видно, где-то вверх по ручью…
– Эй!
Омар огляделся, – пусто во дворе.
– Я тут, – тихий шепот сверху.
Он вскинул глаза. Девушка… Лежит в тени чинары, на соседской крыше, принадлежащей вдове. Густая челка до самых глаз – с особым рисунком, тюркским – так, что даже бровей не видать. Носик в легких веснушках. Щечки горят.
Вот откуда розы. Прямо с этих щечек их сорвали.
– Целый час на тебя гляжу. Слезла, вернулась. Правда, что ты поэт?
– А как же.
– Одаренный?
– Очень…
– Знаменитый?
– Конечно…
– Холостой?
– Совершенно… – вздохнул Омар.
«Сейчас спросит, много ли у меня денег».
Нет, не спросила. Засмеялась тихо и вкрадчиво, как горлица, обдавая его светлой лаской родных, давно знакомых глаз.
– Я тоже, – смущенно призналась, – стихи… сочиняю…
– О? Записываешь? Принеси, покажи.
– Нет… я писать не умею. Слагаю в уме и запоминаю
– Не умеешь писать! Ну, этому можно научиться. Как тебя зовут? – смягчился Омар.
– Эль-Мирра. Но я сама не знаю, что означает мое имя
– Есть такое растение с благоуханной смолой в жарких краях аравийских. – И сказал, опустив голову: – Знавал я одну… Рейхан. Она и вправду пахла рейханом. Слезай. – Он встал, приставил к стене лесенку. – Посмотрим, чем ты пахнешь.
– Нет!
– Тогда – убирайся.
– Не уйду! Наша крыша.
– И сиди на ней, пока не состаришься.
– Я…боюсь. Высоко.
– Подержу, не бойся.
Небольшая, стройная, с едва налившейся грудью, в розовом платье и красных штанишках, стесняясь повернуться спиной, она, – пылающим лицом к Омару, стыдливо посмеиваясь, – сошла к нему, как богиня с неба. Горячий ветер рвал ей платье, оно трепетало, как пламя. Когда ее узкая белая стопа поравнялась с его лицом, он бережно взял в ладонь эту босую стопу и расцеловал тонкие пальчики.
Нет, кожа ее не пахла миррой. Ее аромат был лучше в тысячу раз: она пахла утренней свежестью и безоглядной девичьей любовью…
Омар заскрипел зубами. То, что здоровую юную девушку с горячим воображением неудержимо потянуло к опытному, зрелому и крепкому мужчине, вполне естественно. Природа знает, что делает.

Неестественно другое: что вокруг их любви, ясной и чистой, – да, чистой! Что может быть чище настоящей, природной любви? – начнется возня глупых и грубых людей, не имеющих к ней никакого отношения и понимающих женитьбу не иначе, как торговую сделку.
Но скажите, к какой статье шариата можно отнести властное влечение друг к другу Омара и Эль-Мирры, ее тихую улыбку, в которой бездна содержания, выразительный свет влажных глаз, скупые движения рук, понятные только им?
Имам квартальной мечети? Человек недалекий и малограмотный, знающий даже свой неизменный Коран с пятого на десятое. К нему обязан Омар обратиться за помощью, чтобы почтенный священнослужитель через свою достойную жену нашел для Омара сваху. И дура-сваха? Почему он должен впустить в заколдованный мир своей души этих чужих, совершенно ненужных ему людишек?
Во всем мусульманском судебнике, даже в частях о браке, семье, ни разу не упомянуто слово «любовь». Все предусмотрено: как жениться, как разводиться, как делить имущество и детей. Кому и сколько и за что заплатить. О любви же – ни звука! Бред какой-то…
Он услыхал за спиной чье-то легкое трепыхание. Повернулся: на подоконнике, уронив крылья, стоит и трясется воробей. Что-то неладное с ним. Омар подошел взглянуть, в чем дело.
Большая, колюче-сухая крошка, из тех, что поэт, как всегда, рассыпал на широком подоконнике, застряла у воробья во рту. Ни проглотить ее не может, ни выбросить, бедный. Стоит и трясется, явно пропадает. Крылышки беспомощно трепещут. Даже взлететь не способен.
– Эй, ты что, помираешь? – Омар слегка хлопнул его по дрожащей спине.
Крошка выпала. Воробей вспорхнул на ветвь соседской чинары и зачирикал, довольный.
Забавный случай.
Омар повеселел. Он поставил столик на место, аккуратно сложил на нем бумагу, водворил туда же перо и чернильницу. Вытер мокрой тряпкой пятно на ковре. Но грязный след от чернил на чистом ковре, конечно, остался.
– Э, ладно! Купим когда-нибудь новый ковер. Если возникнет такая необходимость.
Он отправился на Шелковый базар, к старому знакомцу Музафару, которому гадал по звездам.
– Дай мне отрез на халат. Лучшего шелка, зеленого.
– Жениться надумал?
– Что, похоже?
– Помолодел, похорошел. Обычно ты ходишь в чем попало. А тут новый халат, да еще шелковый. Дай бог! Может, остепенишься.
– Вряд ли… Все стараются меня переделать! Зачем? Бесполезно. Какой я есть, таким и останусь до конца. Неужели не можете потерпеть еще каких-то жалких двадцать пять – тридцать лет?
С отрезом шелковой ткани под мышкой он постучался к соседке. Хоть и не положено мужчине входить в дом, где одни женщины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21