Все это имеет отношение к трактату Урусова о сверхмультиплетах.
— Мультиплеты, мультиплеты… — задумчиво произносит доктор Гринберг. — Это что-то, имеющее отношение к нуклонам атомного ядра? А что за афоризм Будды? Может быть, вы его и сейчас помните?
— Нет, сейчас уже не вспомню… Хотя, постойте… Вспомнил! «Вот вам, о монахи, та благородная истина, которая показывает, как избавиться от страданий. К этой цели ведут восемь достойных путей: справедливое представление, справедливое намерение, справедливая речь, справедливое действие, справедливая жизнь, справедливое усилие, справедливое внимание и справедливая сосредоточенность».
— Ну, милый мой! — весело смеется доктор Гринберг. — Если вы в состоянии на память цитировать Будду…
— Ведь потому только, что его афоризм имеет отношение к сильным взаимодействиям ядерной физики.
— Тем более! И уж теперь-то я не сомневаюсь больше в окончательном восстановлении вашей памяти. Хватит вам лежать целыми днями на диване…
— Я не лежу, а хожу, и не только по квартире, но и по бульварам.
— Нет, это тоже не то. Вам нужно заняться делом. В институт вам еще, пожалуй, рано, а вот консультантом на киностудию, снимающую фильм из жизни физиков, в самый раз. Лена жаловалась мне, что вы не хотите ей помочь. А вам нужно переменить обстановку, отвлечься от мрачных мыслей, от страха, что вы не вспомните всего.
— И вы думаете, это мне поможет?
— Не сомневаюсь в этом!
— Ну, так я тогда попробую.
«13»
В клинике доктора Гринберга собираются чуть ли не все психиатры столицы. Мало того — приезжают еще два профессора из Америки и один из Швейцарии.
— А они-то зачем? — удивляется Евгения Антоновна.
— Ничего не поделаешь, Женечка, — сокрушенно вздыхает Александр Львович. — Ваш супруг — больной международного значения.
— Неужели снова начнут осматривать его?
— Этого мы не должны допустить. Этим только все дело можно испортить.
— А как же не допустить? Они ведь могут подумать…
— В том-то и дело, — снова вздыхает доктор Гринберг. — В крайнем случае, если уж очень будут настаивать, подпустим их к нему только после моего эксперимента. Думаю, однако, что тогда этого и не понадобится.
— Не сомневаетесь, значит?
— Не сомневаюсь.
— Ну, а наши психиатры как к этому относятся?
— Терпимо.
— А иностранцы могут и усомниться?
— Не исключено. На них не могла ведь не сказаться болтовня их прессы.
— Оказались, значит, под психологическим ее воздействием? — грустно усмехается Евгения Антоновна.
— И не только это. У нас вообще разные точки зрения на патологию высшей нервной деятельности.
Приезд иностранных психиатров и особенно предстоящая встреча с ними очень беспокоит теперь Александра Львовича. Ему известно, что оба американца — психотерапевты и психоаналитики, а психотерапия, в их понимании, не наука, а искусство, что явно противоречит точке зрения доктора Гринберга. Да и в самой Америке не все ведь являются сторонниками психотерапии. Известный американский психолог Хобарт Маурер считает, например, что психотерапия приводит больного не к нормальному состоянию, а к тому психопатическому и антиобщественному поведению, которое типично для преступников и не умеющих владеть собой людей. Особенно же пугает Александра Львовича «комплекс вины», столь дорогой сердцу многих американских психотерапевтов. Он боится, как бы прибывшие из-за океана психиатры не стали подвергать Холмского психоанализу, исходя из этого «комплекса вины». А повод к этому могли им дать измышления буржуазной прессы. Утешает доктора Гринберга лишь надежда на более трезвые взгляды швейцарского психиатра Фрея. Насколько известно Александру Львовичу, профессор Фрей считает, что поведение человека определяется не столько психологическими, сколько неврологическими и биохимическими факторами.
И вот иностранные психиатры сидят теперь перед доктором Гринбергом, придирчиво перелистывая бланки с результатами анализов и длинные ленты электроэнцефалограмм Холмского. Александр Львович только что сообщил им о воздействии на Михаила Николаевича сонной и лекарственной терапии.
Швейцарский профессор тотчас же спрашивает его, применял ли он фенамин, повышающий скорость замыкания условных рефлексов и уменьшающий их латентный период. Интересуется он и дозировкой хлоралгидрата, ослабляющего внутреннее торможение. Задают несколько вопросов и американцы.
— По тому, что вы спрашиваете, господа, — обращается к ним доктор Гринберг, — я вижу, что вы все еще считаете Холмского психически не вполне полноценным. Однако это не так. Я и мои коллеги, лечившие Холмского и длительное время наблюдавшие за ним, не сомневаемся в состоянии его психики. А такие фармакологические стимуляторы, как лимонник китайский и женьшень, о действии которых на Холмского я вам рассказывал, применяем мы теперь лишь в самых малых дозах для повышения работоспособности его нервных клеток.
— Да, но память мистера Холмского все еще полностью не восстановлена, — замечает Хейзельтайн. — И это, конечно, результат посттравматического состояния его мозга.
— А мы не сомневаемся, что это результат лишь психического шока.
И доктор Гринберг снова терпеливо излагает им свою теорию этого шока, вызванного передачами иностранного радио. В них утверждалось ведь, будто Холмский симулирует умопомешательство, чтобы утаить результат открытия, сделанного международным коллективом ученых. В результате травмированный в недавнем прошлом, а потому весьма ранимый мозг профессора Холмского под влиянием страха, боязни не вспомнить всего того, что произошло накануне катастрофы, находится сейчас в состоянии психического шока.
С недавнего времени Александр Львович утвердился в этом мнении непоколебимо, однако психологический эксперимент, предлагаемый им теперь для окончательного «расторможения» памяти профессора Холмского, кажется его зарубежным коллегам несколько рискованным. Они долго молчат, прежде чем решиться высказать свое мнение по этому поводу.
И вдруг профессор Фрей предлагает:
— А что, если пригласить сюда инженера Хофера? Профессор Холмский хорошо знал его. Хофер согласовывал с ним установку какой-то аппаратуры ускорителя накануне катастрофы. Я вообще думаю, что подвело их тогда не какое-то новое явление природы, а несовершенство их ускорителя. Он ведь тоже был принципиально новым, и эксплуатировали его впервые.
— А я не уверен в этом, — возражает Фрею американский профессор Хейзельтайн. — В ускорителях, по-моему, просто нечему взрываться.
— А жидководородная пузырьковая камера? — замечает профессор Фрей. Ему известно, что даже небольшая утечка водорода или проникновение воздуха в такую камеру может привести к образованию гремучего газа и взрыву. — Если мне не изменяет память, то в этих пузырьковых камерах никак не меньше пятисот, а то и шестисот литров жидкого водорода.
— Не думаю, не думаю, чтобы это именно он взорвался, — упрямо повторяет Хейзельтайн. — У них там строгие меры предосторожности. Тут другое, и кажется, по нашей с вами специальности…
Все недоуменно смотрят на Хейзельтайна. Даже его соотечественнику неясна его мысль.
— Я имею в виду психопатологию, — уточняет Хейзельтайн, хотя мысль его не становится от этого понятнее.
А Хейзельтайн не торопится с пояснением. Он, пожалуй, и не добавил бы ничего более, если бы не попросил его об этом профессор Фрей.
— Дело, видите ли, в том, что доктор физико-математических наук Харт Харрис, входивший в состав нашей группы ученых Цюрихского центра ядерных исследований, лечился у меня. Правда, это было довольно давно, но он страдал тогда манией преследования.
— А какое же отношение имеет это к цюрихской катастрофе? — пожимает плечами соотечественник Хейзельтайна.
— Может быть, и никакого, но, может быть, все-таки имеет… Дело, видите ли, в том, что перед отъездом из Штатов я посетил его вдову. Она мне рассказала кое-что такое, что невольно насторожило меня. Харрис, оказывается, был одержим страхом перед глобальным характером современных научных экспериментов. Уверял жену, что сделает все возможное, чтобы предостеречь человечество от их неизбежной, по его мнению, пагубности. А один раз, это было уже перед самым его отъездом из Штатов в Швейцарию, он заявил, что готов ради спасения человечества не пощадить даже собственной жизни…
— А что же жена его молчала об этом? Как могла не сообщить?..
— Спокойствие, спокойствие, дорогой коллега! — кладет руку на плечо своего соотечественника Хейзельтайн. — Она ведь не принимала всего этого всерьез. На него это лишь находило иногда. Вообще же был он очень рассудительным человеком, и жена не считала его способным ни на какие безрассудные поступки.
— А я вообще не вижу связи всего того, что вы рассказали нам, уважаемый мистер Хейзельтайн, с тем, что произошло в Цюрихском центре ядерных исследований, — спокойно замечает профессор Фрей.
— А я вижу, — мрачно произносит Хейзельтайн. — Харрис, одержимый идеей предостережения человечества от опасных экспериментов, мог принести в жертву не только ведь себя. Он мог не пощадить и своих коллег, ибо был не вполне вменяем. Сумасшедших вообще гораздо больше, чем принято считать, даже среди нас, психиатров. А у большинства физиков, по моему глубокому убеждению, мозги явно…
— Ну, хорошо, мистер Хейзельтайн, — деликатно прерывает американца профессор Фрей. — Может быть, вы и правы. Не будем, однако, обсуждать сейчас этой проблемы. Вернемся к Харрису и допустим, что он действительно решил подорвать Цюрихский центр ядерных исследований, но каким же образом?
— Да с помощью хотя бы той же жидководородной камеры, о возможности взрыва которой сами же вы только что говорили. Мог использовать и еще что-нибудь, не менее взрывчатое…
Мысль эта кажется настолько чудовищной, что некоторое время никто из психиатров не может произнести ни слова. Первым приходит в себя доктор Гринберг.
— Чем же тогда может помочь в разгадке тайны цюрихской катастрофы профессор Холмский? — спрашивает он Хейзельтайна.
— Да хотя бы подтверждением того, что никакого нового явления природы они не обнаружили. В этом случае мое предположение приобретает реальность.
— Ну, а если мощный цюрихский ускоритель дал все-таки возможность проникнуть в принципиально новую сферу материи?
— Не будем сейчас ломать головы и над этим, — снова предлагает Фрей. — Наша главная задача — окончательно восстановить память профессора Холмского, а уж он потом поможет физикам разгадать тайну катастрофы Цюрихского центра ядерных исследований. А доктор Харрис, даже если он и был одержим какой-то манией, безусловно, был прав в одном — на нас, ученых, действительно лежит большая ответственность за судьбы человечества. Может быть, даже еще большая, чем на государственных деятелях. И знаете, господин Гринберг, мне очень понравилось выступление крупного вашего ученого на одной из международных конференций в Дубне. «Я подошел к концу своего обзора, — сказал он в своей заключительной речи на этой конференции, — и вполне понимаю, что он далек от совершенства. Следуя намечающейся традиции, я не упоминал ни имен, ни лабораторий, ни даже стран, в которых были выполнены те или иные исследования. Пусть сознание того высокого духа коллективизма, который начинает развиваться в современной науке, заменит мелкое тщеславие. Кстати, это будет подкреплять надежду человечества на возможность лучшего будущего».
— Неплохо сказано, — одобрительно кивает седовласой головой Хейзельтайн.
— У меня хорошая память, — продолжает Фрей, — и я запомнил эту мысль советского физика дословно. Давайте и мы проникнемся таким же высоким духом коллективизма и объединим наши усилия для окончательного восстановления памяти профессора Холмского. Этим мы лишим возможности безответственных журналистов продолжать свои спекуляции на тайне трагической гибели ученых Цюрихского центра ядерных исследований. Я подаю свой голос за осуществление эксперимента нашего коллеги доктора Гринберга и снова предлагаю пригласить для этого моего соотечественника инженера Хофера. Он поможет воссоздать необходимую для задуманного эксперимента обстановку. Кроме того, немаловажное значение будет, видимо, иметь и личное его участие в этом эксперименте.
— Тогда можно вызвать из Нью-Йорка еще и Бриггза, — присоединяется к идее Фрея Хейзельтайн. — Он тоже работал с мистером Холмским и улетел из Цюриха в Штаты всего за неделю до катастрофы.
«14»
На киностудию Михаил Николаевич Холмский приезжает в сопровождении Лены. Она знакомит его с режиссером, операторами, исполнителями главных ролей. Режиссер сразу же ведет его в съемочный павильон и показывает макеты электрофизической аппаратуры и ускорителя заряженных частиц, выполненные почти в натуральную величину.
— Кое-что мы снимаем в Дубне и даже в Серпухове, — объясняет он Холмскому, — но главным образом их внешний вид и те громадные сооружения, макеты которых просто не в состоянии сделать наш макетно-бутафорский цех. Однако снимать там игровые сцены, надолго включая для этого аппаратуру ускорителей, мы, конечно, не можем. К тому же нам не совсем удобно размещаться там со своей тоже довольно громоздкой техникой. Да и небезопасно, — добавляет он, улыбаясь. — Поэтому-то нашим художникам-декораторам и приходится кое-что сооружать тут у себя. Конечно, нас консультировали, но вы все-таки посмотрите — нет ли каких нелепостей?
— По-моему, вы вообще зря все это мастерите, — пожимает плечами профессор Холмский. — Во время работы ускорителей мы ведь наблюдаем за ними лишь через смотровые плексигласовые окна пультов управления. А возле его резонансных баков, вакуумных камер, мишеней, пробников и триммерных устройств бываем главным образом при разборке ускорителя и ремонте его. Я понимаю, вам нужен какой-то антураж современного научно-исследовательского центра…
— Вот именно! — перебивая Холмского, энергично кивает головой режиссер. — И если можно, то подскажите, какой же именно.
— Подскажу, — улыбается Холмский, очень довольный, что хоть кому-то понадобился, наконец, его совет. — Вы знаете, что такое жидководородная пузырьковая камера?
— Пузырьковая, пузырьковая… — морщит лоб режиссер. — А у нее есть что-нибудь общее с камерой Вильсона?
— Ее называют «антикамерой Вильсона», — усмехается Холмский. — Почему? Да потому, что является она как бы ее зеркальным отражением. След частиц в ней состоит не из капелек жидкости, парящих в газе, а из пузырьков газа, плавающих в жидкости. И хотя камера эта всего лишь прибор для исследования элементарных частиц, конструкция ее — пример той сложности, которая характерна для современных научно-исследовательских центров ядерной физики. Даже в восьмилитровой дубненской камере насчитывается шестьдесят один вентиль, около сорока манометров, десятки сложнейших клапанов, насосов, расходомеров, уровнемеров и километры разных труб. А у нас есть ведь лаборатории, в которых установлены пузырьковые камеры на сотни кубических литров жидкого водорода.
— И вы предлагаете соорудить все это у нас? — удивляется режиссер.
— Нет, зачем же! Вы соорудите всего лишь макет пульта управления такой пузырьковой камерой. И он почти ничем не будет отличаться по разнообразию приборов от пульта управления мощной гидростанции или автоматического завода.
Они долго еще ходят по съемочному павильону, и режиссер с оператором не только советуются с Холмским, но и задают ему множество вопросов, имеющих отношение к ядерной физике. Хотя Михаил Николаевич понимает, что вопросы эти вряд ли имеют прямое отношение к будущему фильму, интерес киноработников к физике микромира кажется ему вполне естественным.
Все это происходит, конечно, не случайно, а по просьбе Александра Львовича Гринберга. Мало того, весь этот разговор незаметно для Холмского записывается на магнитную ленту, которую придирчиво прослушает потом академик Урусов.
Вот он сидит сейчас в кабинете доктора Гринберга и, откинувшись на спинку кресла, вслушивается в глуховатый голос Холмского, объясняющего режиссеру действие автомата, обрабатывающего снимки треков элементарных частиц.
«Координаты отдельных точек следа на таких фотографиях, — говорит Михаил Николаевич, — шифруются специальным кодом и посылаются в электронно-вычислительную машину, которая обучена обработке этих данных. Заложенная в нее программа предписывает все необходимые действия для определения пространственных координат следа, углов разлета частиц, радиусов кривизны и многих других данных…»
— Ну как, все у него правильно? — спрашивает Александр Львович. Доктора тревожит слишком уж торопливый голос Холмского.
— Да, все совершенно точно, — подтверждает Урусов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
— Мультиплеты, мультиплеты… — задумчиво произносит доктор Гринберг. — Это что-то, имеющее отношение к нуклонам атомного ядра? А что за афоризм Будды? Может быть, вы его и сейчас помните?
— Нет, сейчас уже не вспомню… Хотя, постойте… Вспомнил! «Вот вам, о монахи, та благородная истина, которая показывает, как избавиться от страданий. К этой цели ведут восемь достойных путей: справедливое представление, справедливое намерение, справедливая речь, справедливое действие, справедливая жизнь, справедливое усилие, справедливое внимание и справедливая сосредоточенность».
— Ну, милый мой! — весело смеется доктор Гринберг. — Если вы в состоянии на память цитировать Будду…
— Ведь потому только, что его афоризм имеет отношение к сильным взаимодействиям ядерной физики.
— Тем более! И уж теперь-то я не сомневаюсь больше в окончательном восстановлении вашей памяти. Хватит вам лежать целыми днями на диване…
— Я не лежу, а хожу, и не только по квартире, но и по бульварам.
— Нет, это тоже не то. Вам нужно заняться делом. В институт вам еще, пожалуй, рано, а вот консультантом на киностудию, снимающую фильм из жизни физиков, в самый раз. Лена жаловалась мне, что вы не хотите ей помочь. А вам нужно переменить обстановку, отвлечься от мрачных мыслей, от страха, что вы не вспомните всего.
— И вы думаете, это мне поможет?
— Не сомневаюсь в этом!
— Ну, так я тогда попробую.
«13»
В клинике доктора Гринберга собираются чуть ли не все психиатры столицы. Мало того — приезжают еще два профессора из Америки и один из Швейцарии.
— А они-то зачем? — удивляется Евгения Антоновна.
— Ничего не поделаешь, Женечка, — сокрушенно вздыхает Александр Львович. — Ваш супруг — больной международного значения.
— Неужели снова начнут осматривать его?
— Этого мы не должны допустить. Этим только все дело можно испортить.
— А как же не допустить? Они ведь могут подумать…
— В том-то и дело, — снова вздыхает доктор Гринберг. — В крайнем случае, если уж очень будут настаивать, подпустим их к нему только после моего эксперимента. Думаю, однако, что тогда этого и не понадобится.
— Не сомневаетесь, значит?
— Не сомневаюсь.
— Ну, а наши психиатры как к этому относятся?
— Терпимо.
— А иностранцы могут и усомниться?
— Не исключено. На них не могла ведь не сказаться болтовня их прессы.
— Оказались, значит, под психологическим ее воздействием? — грустно усмехается Евгения Антоновна.
— И не только это. У нас вообще разные точки зрения на патологию высшей нервной деятельности.
Приезд иностранных психиатров и особенно предстоящая встреча с ними очень беспокоит теперь Александра Львовича. Ему известно, что оба американца — психотерапевты и психоаналитики, а психотерапия, в их понимании, не наука, а искусство, что явно противоречит точке зрения доктора Гринберга. Да и в самой Америке не все ведь являются сторонниками психотерапии. Известный американский психолог Хобарт Маурер считает, например, что психотерапия приводит больного не к нормальному состоянию, а к тому психопатическому и антиобщественному поведению, которое типично для преступников и не умеющих владеть собой людей. Особенно же пугает Александра Львовича «комплекс вины», столь дорогой сердцу многих американских психотерапевтов. Он боится, как бы прибывшие из-за океана психиатры не стали подвергать Холмского психоанализу, исходя из этого «комплекса вины». А повод к этому могли им дать измышления буржуазной прессы. Утешает доктора Гринберга лишь надежда на более трезвые взгляды швейцарского психиатра Фрея. Насколько известно Александру Львовичу, профессор Фрей считает, что поведение человека определяется не столько психологическими, сколько неврологическими и биохимическими факторами.
И вот иностранные психиатры сидят теперь перед доктором Гринбергом, придирчиво перелистывая бланки с результатами анализов и длинные ленты электроэнцефалограмм Холмского. Александр Львович только что сообщил им о воздействии на Михаила Николаевича сонной и лекарственной терапии.
Швейцарский профессор тотчас же спрашивает его, применял ли он фенамин, повышающий скорость замыкания условных рефлексов и уменьшающий их латентный период. Интересуется он и дозировкой хлоралгидрата, ослабляющего внутреннее торможение. Задают несколько вопросов и американцы.
— По тому, что вы спрашиваете, господа, — обращается к ним доктор Гринберг, — я вижу, что вы все еще считаете Холмского психически не вполне полноценным. Однако это не так. Я и мои коллеги, лечившие Холмского и длительное время наблюдавшие за ним, не сомневаемся в состоянии его психики. А такие фармакологические стимуляторы, как лимонник китайский и женьшень, о действии которых на Холмского я вам рассказывал, применяем мы теперь лишь в самых малых дозах для повышения работоспособности его нервных клеток.
— Да, но память мистера Холмского все еще полностью не восстановлена, — замечает Хейзельтайн. — И это, конечно, результат посттравматического состояния его мозга.
— А мы не сомневаемся, что это результат лишь психического шока.
И доктор Гринберг снова терпеливо излагает им свою теорию этого шока, вызванного передачами иностранного радио. В них утверждалось ведь, будто Холмский симулирует умопомешательство, чтобы утаить результат открытия, сделанного международным коллективом ученых. В результате травмированный в недавнем прошлом, а потому весьма ранимый мозг профессора Холмского под влиянием страха, боязни не вспомнить всего того, что произошло накануне катастрофы, находится сейчас в состоянии психического шока.
С недавнего времени Александр Львович утвердился в этом мнении непоколебимо, однако психологический эксперимент, предлагаемый им теперь для окончательного «расторможения» памяти профессора Холмского, кажется его зарубежным коллегам несколько рискованным. Они долго молчат, прежде чем решиться высказать свое мнение по этому поводу.
И вдруг профессор Фрей предлагает:
— А что, если пригласить сюда инженера Хофера? Профессор Холмский хорошо знал его. Хофер согласовывал с ним установку какой-то аппаратуры ускорителя накануне катастрофы. Я вообще думаю, что подвело их тогда не какое-то новое явление природы, а несовершенство их ускорителя. Он ведь тоже был принципиально новым, и эксплуатировали его впервые.
— А я не уверен в этом, — возражает Фрею американский профессор Хейзельтайн. — В ускорителях, по-моему, просто нечему взрываться.
— А жидководородная пузырьковая камера? — замечает профессор Фрей. Ему известно, что даже небольшая утечка водорода или проникновение воздуха в такую камеру может привести к образованию гремучего газа и взрыву. — Если мне не изменяет память, то в этих пузырьковых камерах никак не меньше пятисот, а то и шестисот литров жидкого водорода.
— Не думаю, не думаю, чтобы это именно он взорвался, — упрямо повторяет Хейзельтайн. — У них там строгие меры предосторожности. Тут другое, и кажется, по нашей с вами специальности…
Все недоуменно смотрят на Хейзельтайна. Даже его соотечественнику неясна его мысль.
— Я имею в виду психопатологию, — уточняет Хейзельтайн, хотя мысль его не становится от этого понятнее.
А Хейзельтайн не торопится с пояснением. Он, пожалуй, и не добавил бы ничего более, если бы не попросил его об этом профессор Фрей.
— Дело, видите ли, в том, что доктор физико-математических наук Харт Харрис, входивший в состав нашей группы ученых Цюрихского центра ядерных исследований, лечился у меня. Правда, это было довольно давно, но он страдал тогда манией преследования.
— А какое же отношение имеет это к цюрихской катастрофе? — пожимает плечами соотечественник Хейзельтайна.
— Может быть, и никакого, но, может быть, все-таки имеет… Дело, видите ли, в том, что перед отъездом из Штатов я посетил его вдову. Она мне рассказала кое-что такое, что невольно насторожило меня. Харрис, оказывается, был одержим страхом перед глобальным характером современных научных экспериментов. Уверял жену, что сделает все возможное, чтобы предостеречь человечество от их неизбежной, по его мнению, пагубности. А один раз, это было уже перед самым его отъездом из Штатов в Швейцарию, он заявил, что готов ради спасения человечества не пощадить даже собственной жизни…
— А что же жена его молчала об этом? Как могла не сообщить?..
— Спокойствие, спокойствие, дорогой коллега! — кладет руку на плечо своего соотечественника Хейзельтайн. — Она ведь не принимала всего этого всерьез. На него это лишь находило иногда. Вообще же был он очень рассудительным человеком, и жена не считала его способным ни на какие безрассудные поступки.
— А я вообще не вижу связи всего того, что вы рассказали нам, уважаемый мистер Хейзельтайн, с тем, что произошло в Цюрихском центре ядерных исследований, — спокойно замечает профессор Фрей.
— А я вижу, — мрачно произносит Хейзельтайн. — Харрис, одержимый идеей предостережения человечества от опасных экспериментов, мог принести в жертву не только ведь себя. Он мог не пощадить и своих коллег, ибо был не вполне вменяем. Сумасшедших вообще гораздо больше, чем принято считать, даже среди нас, психиатров. А у большинства физиков, по моему глубокому убеждению, мозги явно…
— Ну, хорошо, мистер Хейзельтайн, — деликатно прерывает американца профессор Фрей. — Может быть, вы и правы. Не будем, однако, обсуждать сейчас этой проблемы. Вернемся к Харрису и допустим, что он действительно решил подорвать Цюрихский центр ядерных исследований, но каким же образом?
— Да с помощью хотя бы той же жидководородной камеры, о возможности взрыва которой сами же вы только что говорили. Мог использовать и еще что-нибудь, не менее взрывчатое…
Мысль эта кажется настолько чудовищной, что некоторое время никто из психиатров не может произнести ни слова. Первым приходит в себя доктор Гринберг.
— Чем же тогда может помочь в разгадке тайны цюрихской катастрофы профессор Холмский? — спрашивает он Хейзельтайна.
— Да хотя бы подтверждением того, что никакого нового явления природы они не обнаружили. В этом случае мое предположение приобретает реальность.
— Ну, а если мощный цюрихский ускоритель дал все-таки возможность проникнуть в принципиально новую сферу материи?
— Не будем сейчас ломать головы и над этим, — снова предлагает Фрей. — Наша главная задача — окончательно восстановить память профессора Холмского, а уж он потом поможет физикам разгадать тайну катастрофы Цюрихского центра ядерных исследований. А доктор Харрис, даже если он и был одержим какой-то манией, безусловно, был прав в одном — на нас, ученых, действительно лежит большая ответственность за судьбы человечества. Может быть, даже еще большая, чем на государственных деятелях. И знаете, господин Гринберг, мне очень понравилось выступление крупного вашего ученого на одной из международных конференций в Дубне. «Я подошел к концу своего обзора, — сказал он в своей заключительной речи на этой конференции, — и вполне понимаю, что он далек от совершенства. Следуя намечающейся традиции, я не упоминал ни имен, ни лабораторий, ни даже стран, в которых были выполнены те или иные исследования. Пусть сознание того высокого духа коллективизма, который начинает развиваться в современной науке, заменит мелкое тщеславие. Кстати, это будет подкреплять надежду человечества на возможность лучшего будущего».
— Неплохо сказано, — одобрительно кивает седовласой головой Хейзельтайн.
— У меня хорошая память, — продолжает Фрей, — и я запомнил эту мысль советского физика дословно. Давайте и мы проникнемся таким же высоким духом коллективизма и объединим наши усилия для окончательного восстановления памяти профессора Холмского. Этим мы лишим возможности безответственных журналистов продолжать свои спекуляции на тайне трагической гибели ученых Цюрихского центра ядерных исследований. Я подаю свой голос за осуществление эксперимента нашего коллеги доктора Гринберга и снова предлагаю пригласить для этого моего соотечественника инженера Хофера. Он поможет воссоздать необходимую для задуманного эксперимента обстановку. Кроме того, немаловажное значение будет, видимо, иметь и личное его участие в этом эксперименте.
— Тогда можно вызвать из Нью-Йорка еще и Бриггза, — присоединяется к идее Фрея Хейзельтайн. — Он тоже работал с мистером Холмским и улетел из Цюриха в Штаты всего за неделю до катастрофы.
«14»
На киностудию Михаил Николаевич Холмский приезжает в сопровождении Лены. Она знакомит его с режиссером, операторами, исполнителями главных ролей. Режиссер сразу же ведет его в съемочный павильон и показывает макеты электрофизической аппаратуры и ускорителя заряженных частиц, выполненные почти в натуральную величину.
— Кое-что мы снимаем в Дубне и даже в Серпухове, — объясняет он Холмскому, — но главным образом их внешний вид и те громадные сооружения, макеты которых просто не в состоянии сделать наш макетно-бутафорский цех. Однако снимать там игровые сцены, надолго включая для этого аппаратуру ускорителей, мы, конечно, не можем. К тому же нам не совсем удобно размещаться там со своей тоже довольно громоздкой техникой. Да и небезопасно, — добавляет он, улыбаясь. — Поэтому-то нашим художникам-декораторам и приходится кое-что сооружать тут у себя. Конечно, нас консультировали, но вы все-таки посмотрите — нет ли каких нелепостей?
— По-моему, вы вообще зря все это мастерите, — пожимает плечами профессор Холмский. — Во время работы ускорителей мы ведь наблюдаем за ними лишь через смотровые плексигласовые окна пультов управления. А возле его резонансных баков, вакуумных камер, мишеней, пробников и триммерных устройств бываем главным образом при разборке ускорителя и ремонте его. Я понимаю, вам нужен какой-то антураж современного научно-исследовательского центра…
— Вот именно! — перебивая Холмского, энергично кивает головой режиссер. — И если можно, то подскажите, какой же именно.
— Подскажу, — улыбается Холмский, очень довольный, что хоть кому-то понадобился, наконец, его совет. — Вы знаете, что такое жидководородная пузырьковая камера?
— Пузырьковая, пузырьковая… — морщит лоб режиссер. — А у нее есть что-нибудь общее с камерой Вильсона?
— Ее называют «антикамерой Вильсона», — усмехается Холмский. — Почему? Да потому, что является она как бы ее зеркальным отражением. След частиц в ней состоит не из капелек жидкости, парящих в газе, а из пузырьков газа, плавающих в жидкости. И хотя камера эта всего лишь прибор для исследования элементарных частиц, конструкция ее — пример той сложности, которая характерна для современных научно-исследовательских центров ядерной физики. Даже в восьмилитровой дубненской камере насчитывается шестьдесят один вентиль, около сорока манометров, десятки сложнейших клапанов, насосов, расходомеров, уровнемеров и километры разных труб. А у нас есть ведь лаборатории, в которых установлены пузырьковые камеры на сотни кубических литров жидкого водорода.
— И вы предлагаете соорудить все это у нас? — удивляется режиссер.
— Нет, зачем же! Вы соорудите всего лишь макет пульта управления такой пузырьковой камерой. И он почти ничем не будет отличаться по разнообразию приборов от пульта управления мощной гидростанции или автоматического завода.
Они долго еще ходят по съемочному павильону, и режиссер с оператором не только советуются с Холмским, но и задают ему множество вопросов, имеющих отношение к ядерной физике. Хотя Михаил Николаевич понимает, что вопросы эти вряд ли имеют прямое отношение к будущему фильму, интерес киноработников к физике микромира кажется ему вполне естественным.
Все это происходит, конечно, не случайно, а по просьбе Александра Львовича Гринберга. Мало того, весь этот разговор незаметно для Холмского записывается на магнитную ленту, которую придирчиво прослушает потом академик Урусов.
Вот он сидит сейчас в кабинете доктора Гринберга и, откинувшись на спинку кресла, вслушивается в глуховатый голос Холмского, объясняющего режиссеру действие автомата, обрабатывающего снимки треков элементарных частиц.
«Координаты отдельных точек следа на таких фотографиях, — говорит Михаил Николаевич, — шифруются специальным кодом и посылаются в электронно-вычислительную машину, которая обучена обработке этих данных. Заложенная в нее программа предписывает все необходимые действия для определения пространственных координат следа, углов разлета частиц, радиусов кривизны и многих других данных…»
— Ну как, все у него правильно? — спрашивает Александр Львович. Доктора тревожит слишком уж торопливый голос Холмского.
— Да, все совершенно точно, — подтверждает Урусов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24