Я еще немного не добрался до самой верхушки, но, взглянув в первый раз вниз, не увидел земли, таким плотным ковром расстелилось у меня под ногами зеленое и коричневое переплетение хвойной поросли, веток и сосновых шишек. Спрыгнуть отсюда казалось невозможным. Все равно как спрыгнуть из-за облаков как бы в близкую, обманчиво прочную постель с последующим падением в неизвестность. Но я ведь не хотел прыгать в неизвестность, я хотел видеть, где, когда и как упаду. Я собирался совершить свободное падение по законам Галилео Галилея.
Поэтому я снова спустился в сумеречную область, двигаясь от ветви к ветви вокруг ствола и высматривая внизу траекторию свободного падения. Несколькими ветвями ниже я ее нашел – идеальную траекторию полета, глубокую, как колодец шахты, строго перпендикулярную земле, где узловатые корневища дерева обеспечат мне жесткое и неминуемо смертельное столкновение с почвой. Нужно было только немного отклониться от ствола и слегка продвинуться по ветке наружу, а потом совершенно беспрепятственно прыгать и стремительно лететь в глубину. Я медленно опустился на колени, уселся на ветку, прислонился к стволу и перевел дух. До этого момента я вообще не сообразил задуматься, что я, собственно, замышляю, – настолько меня захватила техническая сторона предприятия. И вот теперь, перед решающим моментом, снова нахлынули мысли, и я, снова предав анафеме и проклятию весь порочный мир и всех его обитателей без разбора чина и звания, начал рисовать в воображении умилительные картины собственных похорон. О, это будут великолепные похороны! Под звон церковных колоколов, под рокочущие звуки органа толпа людей в трауре заполнит кладбище Верхнего Озера. Я буду лежать на ложе из цветов в стеклянном гробу, и черная лошадка повезет меня в последний путь, и все вокруг меня громко зарыдают. Зарыдают мои родители, зарыдают мои одноклассники, зарыдают госпожа д-р Хартлауб и барышня Функель, издалека прибудут для рыдания родственники и, рыдая, все будут бить себя в грудь и громко причитать: «Ах! Мы виноваты, что среди нас нет больше этого славного, незаурядного человека! Ах! Если бы мы лучше с ним обращались, если бы мы не были так злы и несправедливы, он был бы теперь еще жив, этот хороший, этот славный, этот незаурядный и симпатичный человек!» А у самого края моей могилы стояла Каролина Кюкельманн и бросала мне на гроб букет цветов и прощальный взгляд и восклицала в слезах срывающимся от мучительной боли хрипловатым голосом: «Ах, дорогой мой! Незаурядный мой! Зачем только я не пошла с тобой в тот понедельник!
Какое упоение эти фантазии! Я погружался в них, я проигрывал свои похороны во все новых вариантах, от положения во гроб до поминальной трапезы, где меня восхваляли в надгробных речах, и под конец сам растрогался настолько, что если не разрыдался, то во всяком случае прослезился. Это были самые прекрасные похороны в истории нашего прихода, о них будут с глубокой грустью вспоминать еще многие десятилетия… какая досада, что сам я не смогу по-настоящему принять в них участия, ведь я тогда буду уже мертв. В этом, к сожалению, не приходилось сомневаться. На своих похоронах я должен быть мертв. Нельзя сразу заиметь и то и другое: отомстить миру и продолжать в нем жить. Значит, пусть будет месть!
Я отцепился от ствола сосны. Медленно, сантиметр за сантиметром, я съезжал по ветке наружу, наполовину опираясь правой рукой о ствол, наполовину отталкиваясь от него и обхватывая левой рукой ветку, на которой сидел. Наступил момент, когда я мог касаться ствола лишь кончиками пальцев… а потом не мог и кончиками пальцев… и сидел уже без боковой опоры, только еще вцепившись обеими руками в ветку, свободный, как птица, подо мной глубина. Очень, очень осторожно я заглянул вниз. И оценил высоту, на которой находился, примерно в три высоты нашего дома – с земли до конька на крыше, а это десять метров. Значит, моя высота равнялась тридцати метрам. По законам Галилео Галилея это означало, что время моего предстоящего падения будет равно точно 2,4730986 секунды, и, следовательно, я ударюсь о землю, имея конечную скорость 87,34 километра в час.
* Если пренебречь сопротивлением воздуха!
** Разумеется, эти вычисления до седьмого знака после запятой я проделал намного позже с помощью карманного арифмометра. Ведь законы падения стали мне в свое время известны только понаслышке, а их значения или математической формулы я еще точно не знал. Мои тогдашние расчеты ограничивались примерной оценкой высоты падения и основанным на разного рода эмпирических опытах предположением, что время падения могло быть довольно долгим, а скорость при столкновении с землей довольно большой.
Я долго смотрел вниз. Глубина влекла. Она соблазнительно притягивала. Она как бы манила: «Ну же, давай прыгай!» Она тащила к себе, как на невидимых нитях: «Давай прыгай!» И это было проще простого. Легче легкого. Только немного наклониться вперед, только совсем чуть-чуть потерять равновесие… остальное произойдет само собой… «Давай прыгай!»
Да! Я прыгну! Я еще только не могу решить когда! Я должен выбрать совершенно определенный момент, одну точку, точку во времени! Я не могу сказать: «Сейчас! Сейчас я это сделаю!»
Я решил досчитать до трех, как мы делали, гоняясь наперегонки или ныряя в воду, и на счете «три» упасть. Я собрался с духом и начал считать:
«Раз… два…» Тут я опять остановился, потому что не знал, как нужно прыгать, с открытыми или с закрытыми глазами. Немного подумав, я решил досчитать до трех с закрытыми глазами, на счете «три», еще не открывая глаз, отцепить руки, и только в момент начинающегося падения снова открыть глаза. Я зажмурился и стал считать: «Раз… два…»
И вдруг я услышал стук. Он доносился с дороги. Тяжелое ритмичное «тук-тук-тук-тук» раздавалось в двойном темпе моего счета: на «раз» – «тук», между «раз» и «два» – «тук», на «два» – «тук» и между «два» и предстоящим «три»… в точности, как метроном барышни Функель: «тук-тук-тук-тук».
Казалось, что это постукивание передразнивает мой счет. Я открыл глаза, и в ту же секунду постукивание прекратилось, а вместо него послышалось шуршание, хруст веток, мощное звериное пыхтенье… и вдруг подо мной оказался господин Зоммер, он стоял на глубине тридцати метров строго по вертикали, так что, прыгнув теперь, я бы разбил в лепешку не только себя, но и его. Я вцепился в мою ветку и замер.
Господин Зоммер неподвижно стоял внизу и пыхтел. Немного отдышавшись, он вдруг затаил дыхание и стал вертеть головой во все стороны, вроде как прислушиваясь. Потом наклонился и заглянул налево под кусты, направо под валежник, обошел, крадучись, как индеец, вокруг дерева, снова возник на прежнем месте, еще раз прислушался и осмотрелся (только не поглядел наверх!), убедился, что никто за ним не гонится и вокруг нет ни души, тремя быстрыми движениями отбросил соломенную шляпу, палку и рюкзак и растянулся во весь рост на голой земле между корнями, как в своей постели. Но он не угомонился в этой постели, а, едва улегшись, исторг долгий жутко прозвучавший вздох… нет даже не вздох, во вздохе уже звучит облегчение, а скорее кряхтящий стон, глубокий, жалобный грудной звук, в котором смешались отчаяние и страстная жажда облегчения. И во второй раз тот же звук, от которого волосы вставали дыбом, жалостный стон истерзанного муками больного, и опять никакого облегчения, никакого покоя, ни секунды передышки, а он уже снова приподнялся, нащупал свой рюкзак, торопливыми движениями вытащил из него бутерброд и плоскую жестяную фляжку и начал есть, жрать, вталкивать в себя свой бутерброд, и каждый раз, откусывая кусок бутерброда, он снова подозрительно оглядывался вокруг, словно в лесу затаились враги, словно за ним гонится страшный преследователь, отставший на короткое и все уменьшающееся расстояние, и вот теперь настигает, и вот-вот настигнет его, и в любой момент может объявиться прямо здесь, на этом самом месте. Бутерброд был поглощен в кратчайшие сроки, запит глотком из полевой фляжки, и снова в лихорадочной спешке начались сборы к паническому бегству: полевая фляжка брошена в рюкзак, рюкзак закинут за спину, палка и шляпа одним движением подняты с земли, и вот он уже, торопливо пыхтя, шагает прочь, продираясь сквозь кусты, слышится шуршание, хруст веток и, со стороны дороги, четкое, как метроном, быстро удаляющееся постукивание палки: «тук-тук-тук-тук…»
Я сидел в развилине кроны, плотно прижавшись к стволу. Не помню, как я туда вернулся. Я дрожал. Меня знобило. Мне вдруг совершенно расхотелось бросаться в глубину. Мне показалось это смешным. Я больше не понимал, как мне могла прийти в голову такая идиотская мысль: кончать жизнь самоубийством из-за какой-то сопли! Я же только что видел человека, который всю жизнь убегал от смерти.
Прошло, кажется, пять или шесть лет, прежде чем я встретил господина Зоммера в следующий и одновременно в последний раз. Конечно, я часто видел его издалека, да и как было не увидеть, раз он постоянно находился в пути, где-нибудь на проселочной дороге, на какой-нибудь тропе, проложенной вокруг озера, в поле или в лесу. Но я больше не обращал на него особенного внимания, да, пожалуй, и никто не обращал, его видели так часто, что перестали замечать как слишком знакомую деталь ландшафта, при виде которой никто не станет изумляться и восклицать: «Гляди-ка, вон церковная колокольня! Гляди-ка, вон она, Школьная гора! Гляди-ка, вон там едет автобус!..» Разве что по воскресеньям, по дороге на скачки, мы с отцом говорили в шутку: «Гляди-ка, вон идет господин Зоммер – он себя погубит!» и при этом имели в виду вовсе не его, а наше первое воспоминание о том далеком-далеком дне, когда шел град и мой отец употребил эту банальную фразу.
От кого-то мы услышали, что жена его – кукольница – померла, но никто точно не знал, где и когда, и на похоронах никого не было. Он больше не снимал подвал у маляра мастера Штангльмайера (его теперь занимали Рита и ее муж), а жил на чердаке у рыбака Ридля, несколькими домами дальше. Но там он бывал очень редко; по словам госпожи Ридль, он только заглядывал туда ненадолго, чтобы перекусить или выпить стакан чая, а потом снова убегал. Часто он пропадал сутками, даже не ночевал; где его носило, где он спал по ночам, и спал ли он вообще по ночам или днем и ночью странствовал по округе – этого никто не знал. Да это и никого не интересовало. У людей теперь были другие заботы. Они думали о своих автомобилях, о своих палисадниках и газонах, но не о том, где находил приют на ночь старый чудак. Они говорили о том, что слышали вчера по радио или смотрели по телевизору, или о новом магазине самообслуживания, который открыла госпожа Хирт. Но уж никак не о господине Зоммере! И хотя господина Зоммера еще иногда видели, но в сознании других людей он больше не занимал места. Его время, как говорится, миновало.
Но не мое! Я шел в ногу со временем. Я был на высоте времени – во всяком случае, я казался себе вполне современным, а иногда даже чувствовал, что опережаю свое время: рост – метр семьдесят, вес – сорок девять кило, размер обуви – сорок первый. Я уже почти перешел в пятый класс гимназии. Я прочел все сказки братьев Гримм и еще половину Мопассана. Я уже выкурил полсигареты и посмотрел в кино два фильма об одной австрийской императрице. Еще немного, и я получу заветное школьное удостоверение с красным штемпелем «старше 16», которое даст мне право ходить на фильмы для взрослых и посещать публичные места до 22 часов «без сопровождения родителей и/или уполномоченных на то педагогов». Я уже умел решать уравнения с тремя неизвестными, мог смастерить кристаллический средневолновый детектор, знал наизусть начало сочинения Юлия Цезаря «De bello Gallico» и первую строку «Одиссеи», хотя никогда не учил ни слова по-гречески. На фортепьяно я играл уже не только Диабелли и ненавистного Хесслера, но кроме блюзов и буги-вуги еще и таких почтенных композиторов, как Гайдн, Шуман, Бетховен или Шопен, а припадки ярости, которым была подвержена барышня Функель, я научился переносить стоически и даже с тайной ухмылкой.
Я почти уже не залезал на деревья. Зато у меня был собственный велосипед, а именно бывший велосипед моего брата с тремя скоростями, и на нем я однажды преодолел расстояние от Нижнего Озера до виллы Функель не за тринадцать с половиной, а за двенадцать минут пятьдесят секунд, то есть перекрыл старый рекорд на тридцать пять секунд (заметив время по моим собственным наручным часам с секундомером). Я вообще (утверждаю это без ложной скромности) стал блестящим велосипедистом, не только в смысле скорости и выносливости, но и в том, что касается ловкости. Езда без рук, езда без рук по кривой, поворот стоя или на полном торможении или эффектный рывок с места не составляли для меня проблемы. Я даже мог на ходу вставать ногами на багажник – достижение хотя и бессмысленное, но весьма артистичное, явившееся красноречивым свидетельством обретенного мною безграничного доверия к закону сохранения вращательного импульса. Скепсис по отношению к езде на велосипеде был окончательно преодолен как теоретически, так и практически. Ездить на велосипеде было почти то же, что летать.
Конечно, и в эту эпоху моей жизни некоторые вещи отравляли мне существование.
Я, например: а) не имел свободного доступа к ультракоротковолновому радиоприемнику, то есть был лишен возможности слушать детективные радиопьесы, которые передавались по четвергам с десяти до одиннадцати вечера; это вынуждало меня узнавать их содержание только на следующее утро в школьном автобусе в довольно бездарном изложении моего друга Корнелиуса Михеля; б) то обстоятельство, что у нас не было телевизора. «Телевизору не место в моем доме, – таков был вердикт моего отца, родившегося в тот год, когда умер Джузеппе Верди, – ибо телевидение хоронит домашнее музицирование, портит глаза, разрушает семейную жизнь и вообще ведет ко всеобщему оглуплению».
* Был один-единственный день в году, когда телевидение не портило глаза и не вело ко всеобщему оглуплению, а именно тот день в начале июля, когда с ипподрома Гамбург-Горн велась прямая трансляция скачек «Немецкое дерби». По этому поводу мой отец надевал серый цилиндр, отправлялся в Верхнее Озеро в гости к Михелям и смотрел у них трансляцию.
К сожалению, по этому вопросу мама отцу не возражала, так что мне приходилось торчать у моего друга Корнелиуса Михеля, чтобы хотя бы иногда приобщаться к столь значительным культурным событиям, как «Лесси», «Мама лучше всех» или «Приключения Хайрама Холл идея».
Глупейшим образом почти все эти передачи шли по так называемой предвечерней программе и заканчивались ровно в восемь, когда начинались последние известия. А ровно в восемь я должен был с вымытыми руками сидеть за ужином. Но поскольку невозможно находиться одновременно в двух разных местах, тем более что для преодоления расстояния между ними требуется семь с половиной минут (не говоря уже о мытье рук), мои телевизионные эскапады систематически приводили к классическому конфликту между долгом и сердечной склонностью. И я должен был либо за семь с половиной минут до конца передачи отправляться домой – и пропускать из-за этого развязку драматической коллизии, – либо оставаться до конца и, следовательно, на семь с половиной минут опаздывать к ужину, рискуя скандалом с мамой и обрекая себя на выслушивание отцовских разглагольствований о разрушении телевидением основ семейной жизни. Вообще мне кажется, что для этой фазы моей биографии характерны конфликты такого и подобного рода. Вечно ты что-то должен, почему-то обязан, чего-то не должен, и лучше бы ты… вечно от тебя чего-то требуют, ожидают, на чем-то настаивают: сделай это! сделай то! не забудь о том-то! ты уже сделал это? ты уже был там-то? ты почему опаздываешь?., вечно нажим, вечно притеснение… вечно цейтнот, вечно тебе под нос суют часы. Меня редко оставляли в покое… Тогда. Но сейчас я не собираюсь плакаться и вдаваться в подробности каких-то конфликтов моей юности. Мне подобает как можно скорее почесать в затылке, возможно, даже слегка постучать средним пальцем по известному месту и сосредоточиться на том, от чего я предпочел бы увильнуть, а именно рассказать о последней встрече с господином Зоммером и тем самым закончить его и всю эту историю.
Это было осенью, после одного из телевизионных вечеров у Корнелиуса Михеля. Передача оказалась скучной, развязка предсказуемой, так что я покинул дом Михелей уже без пяти восемь, чтобы хоть как-то успеть к ужину.
Темнота давно уже разлеглась по всей земле, только на западе, над озером, в небе еще держался сероватый свет. Я ехал без освещения, во-первых, потому, что фара часто ломалась – то лампа, то патрон, то кабель, – а во-вторых, потому, что при включении динамо велосипед все же значительно тормозит на свободном ходу, а это значительно увеличило бы время движения к Нижнему Озеру.
1 2 3 4 5 6
Поэтому я снова спустился в сумеречную область, двигаясь от ветви к ветви вокруг ствола и высматривая внизу траекторию свободного падения. Несколькими ветвями ниже я ее нашел – идеальную траекторию полета, глубокую, как колодец шахты, строго перпендикулярную земле, где узловатые корневища дерева обеспечат мне жесткое и неминуемо смертельное столкновение с почвой. Нужно было только немного отклониться от ствола и слегка продвинуться по ветке наружу, а потом совершенно беспрепятственно прыгать и стремительно лететь в глубину. Я медленно опустился на колени, уселся на ветку, прислонился к стволу и перевел дух. До этого момента я вообще не сообразил задуматься, что я, собственно, замышляю, – настолько меня захватила техническая сторона предприятия. И вот теперь, перед решающим моментом, снова нахлынули мысли, и я, снова предав анафеме и проклятию весь порочный мир и всех его обитателей без разбора чина и звания, начал рисовать в воображении умилительные картины собственных похорон. О, это будут великолепные похороны! Под звон церковных колоколов, под рокочущие звуки органа толпа людей в трауре заполнит кладбище Верхнего Озера. Я буду лежать на ложе из цветов в стеклянном гробу, и черная лошадка повезет меня в последний путь, и все вокруг меня громко зарыдают. Зарыдают мои родители, зарыдают мои одноклассники, зарыдают госпожа д-р Хартлауб и барышня Функель, издалека прибудут для рыдания родственники и, рыдая, все будут бить себя в грудь и громко причитать: «Ах! Мы виноваты, что среди нас нет больше этого славного, незаурядного человека! Ах! Если бы мы лучше с ним обращались, если бы мы не были так злы и несправедливы, он был бы теперь еще жив, этот хороший, этот славный, этот незаурядный и симпатичный человек!» А у самого края моей могилы стояла Каролина Кюкельманн и бросала мне на гроб букет цветов и прощальный взгляд и восклицала в слезах срывающимся от мучительной боли хрипловатым голосом: «Ах, дорогой мой! Незаурядный мой! Зачем только я не пошла с тобой в тот понедельник!
Какое упоение эти фантазии! Я погружался в них, я проигрывал свои похороны во все новых вариантах, от положения во гроб до поминальной трапезы, где меня восхваляли в надгробных речах, и под конец сам растрогался настолько, что если не разрыдался, то во всяком случае прослезился. Это были самые прекрасные похороны в истории нашего прихода, о них будут с глубокой грустью вспоминать еще многие десятилетия… какая досада, что сам я не смогу по-настоящему принять в них участия, ведь я тогда буду уже мертв. В этом, к сожалению, не приходилось сомневаться. На своих похоронах я должен быть мертв. Нельзя сразу заиметь и то и другое: отомстить миру и продолжать в нем жить. Значит, пусть будет месть!
Я отцепился от ствола сосны. Медленно, сантиметр за сантиметром, я съезжал по ветке наружу, наполовину опираясь правой рукой о ствол, наполовину отталкиваясь от него и обхватывая левой рукой ветку, на которой сидел. Наступил момент, когда я мог касаться ствола лишь кончиками пальцев… а потом не мог и кончиками пальцев… и сидел уже без боковой опоры, только еще вцепившись обеими руками в ветку, свободный, как птица, подо мной глубина. Очень, очень осторожно я заглянул вниз. И оценил высоту, на которой находился, примерно в три высоты нашего дома – с земли до конька на крыше, а это десять метров. Значит, моя высота равнялась тридцати метрам. По законам Галилео Галилея это означало, что время моего предстоящего падения будет равно точно 2,4730986 секунды, и, следовательно, я ударюсь о землю, имея конечную скорость 87,34 километра в час.
* Если пренебречь сопротивлением воздуха!
** Разумеется, эти вычисления до седьмого знака после запятой я проделал намного позже с помощью карманного арифмометра. Ведь законы падения стали мне в свое время известны только понаслышке, а их значения или математической формулы я еще точно не знал. Мои тогдашние расчеты ограничивались примерной оценкой высоты падения и основанным на разного рода эмпирических опытах предположением, что время падения могло быть довольно долгим, а скорость при столкновении с землей довольно большой.
Я долго смотрел вниз. Глубина влекла. Она соблазнительно притягивала. Она как бы манила: «Ну же, давай прыгай!» Она тащила к себе, как на невидимых нитях: «Давай прыгай!» И это было проще простого. Легче легкого. Только немного наклониться вперед, только совсем чуть-чуть потерять равновесие… остальное произойдет само собой… «Давай прыгай!»
Да! Я прыгну! Я еще только не могу решить когда! Я должен выбрать совершенно определенный момент, одну точку, точку во времени! Я не могу сказать: «Сейчас! Сейчас я это сделаю!»
Я решил досчитать до трех, как мы делали, гоняясь наперегонки или ныряя в воду, и на счете «три» упасть. Я собрался с духом и начал считать:
«Раз… два…» Тут я опять остановился, потому что не знал, как нужно прыгать, с открытыми или с закрытыми глазами. Немного подумав, я решил досчитать до трех с закрытыми глазами, на счете «три», еще не открывая глаз, отцепить руки, и только в момент начинающегося падения снова открыть глаза. Я зажмурился и стал считать: «Раз… два…»
И вдруг я услышал стук. Он доносился с дороги. Тяжелое ритмичное «тук-тук-тук-тук» раздавалось в двойном темпе моего счета: на «раз» – «тук», между «раз» и «два» – «тук», на «два» – «тук» и между «два» и предстоящим «три»… в точности, как метроном барышни Функель: «тук-тук-тук-тук».
Казалось, что это постукивание передразнивает мой счет. Я открыл глаза, и в ту же секунду постукивание прекратилось, а вместо него послышалось шуршание, хруст веток, мощное звериное пыхтенье… и вдруг подо мной оказался господин Зоммер, он стоял на глубине тридцати метров строго по вертикали, так что, прыгнув теперь, я бы разбил в лепешку не только себя, но и его. Я вцепился в мою ветку и замер.
Господин Зоммер неподвижно стоял внизу и пыхтел. Немного отдышавшись, он вдруг затаил дыхание и стал вертеть головой во все стороны, вроде как прислушиваясь. Потом наклонился и заглянул налево под кусты, направо под валежник, обошел, крадучись, как индеец, вокруг дерева, снова возник на прежнем месте, еще раз прислушался и осмотрелся (только не поглядел наверх!), убедился, что никто за ним не гонится и вокруг нет ни души, тремя быстрыми движениями отбросил соломенную шляпу, палку и рюкзак и растянулся во весь рост на голой земле между корнями, как в своей постели. Но он не угомонился в этой постели, а, едва улегшись, исторг долгий жутко прозвучавший вздох… нет даже не вздох, во вздохе уже звучит облегчение, а скорее кряхтящий стон, глубокий, жалобный грудной звук, в котором смешались отчаяние и страстная жажда облегчения. И во второй раз тот же звук, от которого волосы вставали дыбом, жалостный стон истерзанного муками больного, и опять никакого облегчения, никакого покоя, ни секунды передышки, а он уже снова приподнялся, нащупал свой рюкзак, торопливыми движениями вытащил из него бутерброд и плоскую жестяную фляжку и начал есть, жрать, вталкивать в себя свой бутерброд, и каждый раз, откусывая кусок бутерброда, он снова подозрительно оглядывался вокруг, словно в лесу затаились враги, словно за ним гонится страшный преследователь, отставший на короткое и все уменьшающееся расстояние, и вот теперь настигает, и вот-вот настигнет его, и в любой момент может объявиться прямо здесь, на этом самом месте. Бутерброд был поглощен в кратчайшие сроки, запит глотком из полевой фляжки, и снова в лихорадочной спешке начались сборы к паническому бегству: полевая фляжка брошена в рюкзак, рюкзак закинут за спину, палка и шляпа одним движением подняты с земли, и вот он уже, торопливо пыхтя, шагает прочь, продираясь сквозь кусты, слышится шуршание, хруст веток и, со стороны дороги, четкое, как метроном, быстро удаляющееся постукивание палки: «тук-тук-тук-тук…»
Я сидел в развилине кроны, плотно прижавшись к стволу. Не помню, как я туда вернулся. Я дрожал. Меня знобило. Мне вдруг совершенно расхотелось бросаться в глубину. Мне показалось это смешным. Я больше не понимал, как мне могла прийти в голову такая идиотская мысль: кончать жизнь самоубийством из-за какой-то сопли! Я же только что видел человека, который всю жизнь убегал от смерти.
Прошло, кажется, пять или шесть лет, прежде чем я встретил господина Зоммера в следующий и одновременно в последний раз. Конечно, я часто видел его издалека, да и как было не увидеть, раз он постоянно находился в пути, где-нибудь на проселочной дороге, на какой-нибудь тропе, проложенной вокруг озера, в поле или в лесу. Но я больше не обращал на него особенного внимания, да, пожалуй, и никто не обращал, его видели так часто, что перестали замечать как слишком знакомую деталь ландшафта, при виде которой никто не станет изумляться и восклицать: «Гляди-ка, вон церковная колокольня! Гляди-ка, вон она, Школьная гора! Гляди-ка, вон там едет автобус!..» Разве что по воскресеньям, по дороге на скачки, мы с отцом говорили в шутку: «Гляди-ка, вон идет господин Зоммер – он себя погубит!» и при этом имели в виду вовсе не его, а наше первое воспоминание о том далеком-далеком дне, когда шел град и мой отец употребил эту банальную фразу.
От кого-то мы услышали, что жена его – кукольница – померла, но никто точно не знал, где и когда, и на похоронах никого не было. Он больше не снимал подвал у маляра мастера Штангльмайера (его теперь занимали Рита и ее муж), а жил на чердаке у рыбака Ридля, несколькими домами дальше. Но там он бывал очень редко; по словам госпожи Ридль, он только заглядывал туда ненадолго, чтобы перекусить или выпить стакан чая, а потом снова убегал. Часто он пропадал сутками, даже не ночевал; где его носило, где он спал по ночам, и спал ли он вообще по ночам или днем и ночью странствовал по округе – этого никто не знал. Да это и никого не интересовало. У людей теперь были другие заботы. Они думали о своих автомобилях, о своих палисадниках и газонах, но не о том, где находил приют на ночь старый чудак. Они говорили о том, что слышали вчера по радио или смотрели по телевизору, или о новом магазине самообслуживания, который открыла госпожа Хирт. Но уж никак не о господине Зоммере! И хотя господина Зоммера еще иногда видели, но в сознании других людей он больше не занимал места. Его время, как говорится, миновало.
Но не мое! Я шел в ногу со временем. Я был на высоте времени – во всяком случае, я казался себе вполне современным, а иногда даже чувствовал, что опережаю свое время: рост – метр семьдесят, вес – сорок девять кило, размер обуви – сорок первый. Я уже почти перешел в пятый класс гимназии. Я прочел все сказки братьев Гримм и еще половину Мопассана. Я уже выкурил полсигареты и посмотрел в кино два фильма об одной австрийской императрице. Еще немного, и я получу заветное школьное удостоверение с красным штемпелем «старше 16», которое даст мне право ходить на фильмы для взрослых и посещать публичные места до 22 часов «без сопровождения родителей и/или уполномоченных на то педагогов». Я уже умел решать уравнения с тремя неизвестными, мог смастерить кристаллический средневолновый детектор, знал наизусть начало сочинения Юлия Цезаря «De bello Gallico» и первую строку «Одиссеи», хотя никогда не учил ни слова по-гречески. На фортепьяно я играл уже не только Диабелли и ненавистного Хесслера, но кроме блюзов и буги-вуги еще и таких почтенных композиторов, как Гайдн, Шуман, Бетховен или Шопен, а припадки ярости, которым была подвержена барышня Функель, я научился переносить стоически и даже с тайной ухмылкой.
Я почти уже не залезал на деревья. Зато у меня был собственный велосипед, а именно бывший велосипед моего брата с тремя скоростями, и на нем я однажды преодолел расстояние от Нижнего Озера до виллы Функель не за тринадцать с половиной, а за двенадцать минут пятьдесят секунд, то есть перекрыл старый рекорд на тридцать пять секунд (заметив время по моим собственным наручным часам с секундомером). Я вообще (утверждаю это без ложной скромности) стал блестящим велосипедистом, не только в смысле скорости и выносливости, но и в том, что касается ловкости. Езда без рук, езда без рук по кривой, поворот стоя или на полном торможении или эффектный рывок с места не составляли для меня проблемы. Я даже мог на ходу вставать ногами на багажник – достижение хотя и бессмысленное, но весьма артистичное, явившееся красноречивым свидетельством обретенного мною безграничного доверия к закону сохранения вращательного импульса. Скепсис по отношению к езде на велосипеде был окончательно преодолен как теоретически, так и практически. Ездить на велосипеде было почти то же, что летать.
Конечно, и в эту эпоху моей жизни некоторые вещи отравляли мне существование.
Я, например: а) не имел свободного доступа к ультракоротковолновому радиоприемнику, то есть был лишен возможности слушать детективные радиопьесы, которые передавались по четвергам с десяти до одиннадцати вечера; это вынуждало меня узнавать их содержание только на следующее утро в школьном автобусе в довольно бездарном изложении моего друга Корнелиуса Михеля; б) то обстоятельство, что у нас не было телевизора. «Телевизору не место в моем доме, – таков был вердикт моего отца, родившегося в тот год, когда умер Джузеппе Верди, – ибо телевидение хоронит домашнее музицирование, портит глаза, разрушает семейную жизнь и вообще ведет ко всеобщему оглуплению».
* Был один-единственный день в году, когда телевидение не портило глаза и не вело ко всеобщему оглуплению, а именно тот день в начале июля, когда с ипподрома Гамбург-Горн велась прямая трансляция скачек «Немецкое дерби». По этому поводу мой отец надевал серый цилиндр, отправлялся в Верхнее Озеро в гости к Михелям и смотрел у них трансляцию.
К сожалению, по этому вопросу мама отцу не возражала, так что мне приходилось торчать у моего друга Корнелиуса Михеля, чтобы хотя бы иногда приобщаться к столь значительным культурным событиям, как «Лесси», «Мама лучше всех» или «Приключения Хайрама Холл идея».
Глупейшим образом почти все эти передачи шли по так называемой предвечерней программе и заканчивались ровно в восемь, когда начинались последние известия. А ровно в восемь я должен был с вымытыми руками сидеть за ужином. Но поскольку невозможно находиться одновременно в двух разных местах, тем более что для преодоления расстояния между ними требуется семь с половиной минут (не говоря уже о мытье рук), мои телевизионные эскапады систематически приводили к классическому конфликту между долгом и сердечной склонностью. И я должен был либо за семь с половиной минут до конца передачи отправляться домой – и пропускать из-за этого развязку драматической коллизии, – либо оставаться до конца и, следовательно, на семь с половиной минут опаздывать к ужину, рискуя скандалом с мамой и обрекая себя на выслушивание отцовских разглагольствований о разрушении телевидением основ семейной жизни. Вообще мне кажется, что для этой фазы моей биографии характерны конфликты такого и подобного рода. Вечно ты что-то должен, почему-то обязан, чего-то не должен, и лучше бы ты… вечно от тебя чего-то требуют, ожидают, на чем-то настаивают: сделай это! сделай то! не забудь о том-то! ты уже сделал это? ты уже был там-то? ты почему опаздываешь?., вечно нажим, вечно притеснение… вечно цейтнот, вечно тебе под нос суют часы. Меня редко оставляли в покое… Тогда. Но сейчас я не собираюсь плакаться и вдаваться в подробности каких-то конфликтов моей юности. Мне подобает как можно скорее почесать в затылке, возможно, даже слегка постучать средним пальцем по известному месту и сосредоточиться на том, от чего я предпочел бы увильнуть, а именно рассказать о последней встрече с господином Зоммером и тем самым закончить его и всю эту историю.
Это было осенью, после одного из телевизионных вечеров у Корнелиуса Михеля. Передача оказалась скучной, развязка предсказуемой, так что я покинул дом Михелей уже без пяти восемь, чтобы хоть как-то успеть к ужину.
Темнота давно уже разлеглась по всей земле, только на западе, над озером, в небе еще держался сероватый свет. Я ехал без освещения, во-первых, потому, что фара часто ломалась – то лампа, то патрон, то кабель, – а во-вторых, потому, что при включении динамо велосипед все же значительно тормозит на свободном ходу, а это значительно увеличило бы время движения к Нижнему Озеру.
1 2 3 4 5 6