Где же он? А! Тут как тут! Присел у ног Колесникова в высокой траве, сложив свои лопасти-крылья. Похож на ворона, угрюмо сутулящегося под дождем.
Других вентиляторов на краю обрыва можно не искать. Они не нужны. Это последнее звено в цепи!
Да, а стеклянный шар?
Чуть в стороне, прячась в листве деревьев, тускло поблескивает металлическая суставчатая труба, увенчанная шаром. Вот без него никак нельзя было бы обойтись. У обрыва-то! Наиболее важный пункт обзора!
Чем-то с самого начала были неприятны эти стеклянные шары на шестах. Быть может, поэтому Колесников старался не обращать на них внимания, пытался забыть о них, хотя они попадались через каждые двадцать метров. На площадке, где водоем с лилиями, этих шаров было целых три!
Украшение старомодных парков? Э нет! Совсем не так безобидно.
Колесников вплотную приблизился к шару.
Какой же это шар? Это линза, закрепленная на вертикальной трубе! Иначе говоря, перископ, подобие перископа!
Отвернувшись от линзы, он напряженно вглядывался во что-то внизу среди кустов. Лохмотья одежды?
Придерживаясь за стволы деревьев, оскользаясь в мокрой траве. Колесников съехал на пятках к подножию обрыва.
Да, лохмотья! Обрывки серого женского халата. Клок рукава от полосатой куртки. Резиновая детская подвязка. Все, что осталось от людей, которых пригнали сюда вороны-вентиляторы!
Трупов у подножия обрыва нет. Их своевременно убрали. Нельзя не отдать должное здешнему обслуживающему персоналу — в саду поддерживается образцовый порядок.
Но можно ли вытравить память о совершенном преступлении? Память об убийствах пропитала весь сад, каждую травинку, каждый цветок, как кровь пропитывает землю.
Кем же были эти несчастные, доставленные сюда, по-видимому, из разных лагерей, подвергнутые пытке страхом, предшественники Колесникова по эксперименту?
На самом деле, конечно, подвергаемых эксперименту впускали в сад поодиночке. Но Колесникову представилось, как вдоль стены, подгоняемые змеиным свистом, бегут мужчины и женщины, крича, плача, таща за собой за руку маленьких детей.
Последний порыв ветра — и люди, цепляясь друг за друга, падают, прыгают, катятся вниз. Финальная фаза эксперимента! Наблюдатель, оторвавшись от объектива перископа, делает запись в журнале опытов…
Так, под мерно моросящим дождем, до конца раскрылась перед Колосниковым суть сада. Он вдруг увидел его отвратительное нутро. Застенок? Не просто застенок. Полигон для испытания ядовитого газа. Пыточная вольера!
Слабое позвякивание за спиной… Он оглянулся. Суставчатая труба, торчавшая на краю обрыва, медленно удлинялась. А! Поднимается линза перископа! Ищет Колесникова. Вероятно, подойдя к ней слишком близко, он исчез из поля обзора.
Со скрипом и лязгом механизм сада-полигона возобновил свою работу.
Не отрываясь, Колесников смотрел на стеклянный шар, подножие которого все удлинялось.
Соглядатай! Это и был тот соглядатай, который прятался среди кустов и деревьев и неотступно сопровождал Колесникова в его «прогульках». Их было много в саду, этих соглядатаев, они последовательно как бы передавали подопытного друг другу.
С помощью этих стеклянных глаз, нескольких десятков глаз, кто-то, сидя за своим письменным столом в доме, изучал поведение узников сада, ни на секунду не выпуская их из поля зрения.
И он был неутомимым работягой. С поспешностью сбрасывая непригодных с обрыва, жадно принимался за новеньких, методично, согласно заранее выработанному плану занятий, анализируя их поведение под шквальными ударами ветра, пахнущего резедой.
Колесников сделал для проверки шаг в сторону. Негромкий лязг, тонкое вкрадчивое позвякивание… Описав полуоборот, стеклянный глаз изменил свое положение.
Да, перископ!
Между тем ветер уже появился в саду.
Сорванные с веток листья кружились и приплясывали у ног, вентиляторы взволнованно стрекотали в траве, сыпались с деревьев потревоженные дождевые капли. Но Колесников не замечал ничего. Видел над собой только этот холодно поблескивающий, нагло выпученный стеклянный глаз.
Он подумал: «А, трусливый тонкоголосый фриц! Ты спрятался у себя в доме? Отсюда мне не дотянуться до твоего горла. Но я собью с тебя твои стекляшки!»
Этого, конечно, нельзя было делать. Надо бы выждать, притвориться. Но Колесников не умел притворяться.
И он сорвался!
Обеими руками схватил шест, налег на него плечом. Толчок! Еще толчок!..
Когда-то он был очень силен, участвовал в соревнованиях флотских гребцов. Но если бы в то время предложили ему вывернуть такой вот шест из земли, он отказался бы. А теперь, потеряв в плену былую спортивную форму, измученный, тощий, кожа да кости, не раздумывая бросился на этот шест, и тот затрепетал, как былинка, в его руках.
Все плыло, качалось вокруг. Ветер негодующе свистел и выл в саду. Ветки деревьев пригибались чуть ли не до земли. Мокрая от дождя трава ложилась рядами, будто намертво скошенная невидимой косой.
Ветер, ветер! Тяжелыми свингами он бил в лицо, отгоняя от шеста.
Но Колесников не ощущал ни боли, ни страха. Для страха не осталось места в душе. Она была заполнена до краев ненавистью к врагу, к этому невидимке с тонким голосом, который прячется где-то там, внутри дома, выставив наружу только круглые свои стеклянные глаза.
Шквал за шквалом проносились вдоль аллей. Земные поклоны отбивала сирень. Лепестки ее взвивались и носились между кустами и клумбами, как снежинки.
И в центре этой внезапно налетевшей вьюги стоял Колесников. Шест гнулся в его руках, линза со скрипом описывала круги и взблескивала над головой.
Он задыхался от запаха резеды, кашлял и задыхался. Стучало в висках, ломило плечи. Но страха не было.
Дуй, хоть лопни! На куски разорвись, лупоглазый гад!
Последним судорожным рывком он вытащил шест из земли, своротив набок каменную плиту-подставку. Дребезг разбиваемого стекла!..
Колесников не устоял на ногах. Захлебнувшись ветром, он повалился на землю вместе с линзой и шестом.
Но не выпустил их из рук! Продолжал с силой сжимать металлический ствол перископа, будто это и был заклятый его враг-невидимка, тонкоголосый штандартенфюрер, до горла которого он так хотел добраться…
3. Затаиться перед прыжком
Придя в себя. Колесников не открывал глаз, не шевелился, выжидал.
Где он? Не в саду, нет. И не в своей комнате — это понял сразу. Он лежал навзничь, и лежать было удобно. Спиной, казалось ему, ощущает пружинный матрац.
Сильно пахнет йодоформом, эфиром, еще чем-то лекарственным. Но уж лучше йодоформ, чем эта резеда!
Он не размыкал век и старался дышать совсем тихо — прислушивался.
В комнате, кроме него, были люди. Они разговаривали неторопливо, будничными, скучными голосами:
— Ну хотя бы те же иголки. С каким бы я, знаешь, удовольствием сделал ему маникюрчик, загнал под ногти парочку иголок!
— Маникюрчик, иголки! Попросту избить — и все! За порчу садового инвентаря. Отличная была, кстати, линза, почти новая.
Кто-то вздохнул:
— Нельзя! Профессор…
— О да! Профессор называет девятьсот тринадцатого своим лучшим точильным камнем.
Пауза.
— А какая нам польза от такого точильного камня? Слышали же по радио о фюрере.
— Тише! Не надо вслух о фюрере. Теперь у нас фюрером гросс-адмирал.
Снова пауза.
— По-моему, профессору надо бы поторапливаться. Русские совсем близко — в Санкт-Пельтене.
— Штурмбаннфюрер несколько раз докладывал профессору.
— А он не хочет ничего слушать. С головой зарылся в свои формулы, как все эти проклятые очкарики-интеллигенты!
— Ты не должен так о профессоре! Он штандартенфюрер СС и наш начальник.
— Наш начальник — Банг! Не учи меня, понял? Хоть ты не лезь ко мне в начальники!
— Тише! Вы разбудите нашего русского.
— Черт с ним! Пора бы ему уже проснуться. Нет, лучше растолкуйте мне, что будет с лютеолом, когда профессор закончит свои опыты.
— Как что? Гросс-адмирал припугнет лютеолом русских.
Колесников не выдержал и шумно перевел дыхание.
— А! Очнулся! — сказал кто-то.
— Живуч, — ответили ему и хрипло засмеялись.
Больше не имело смысла притворяться. Колесников открыл глаза.
У койки сидели несколько эсэсовцев, накинувших поверх мундиров белые больничные халаты. Они смотрели на него, вытянув шеи, подавшись туловищем вперед. Глаза у них так и горели.
Похоже, это лагерные овчарки. Ждут команды «фас», чтобы броситься на него.
Но команды «фас» не последовало. Кто-то вошел в комнату. Начальство! Стук отодвигаемых табуреток — эсэсовцы вскочили и вытянулись.
Профессор? Как будто бы молод для профессора. Значит, Банг?
— Он очнулся, герр доктор!
А, это доктор! Над Колесниковым склонилось широкое и плоское, на редкость невыразительное лицо. Он почувствовал, как холодные пальцы берут его руку, ищут пульс.
— Иглу для укола!
Для укола? Что ж, надо радоваться, что иглу вводят под кожу, а не под ногти. Но, быть может, дойдет черед и до ногтей?
Укол подействовал сразу.
…Среди ночи Колесников проснулся. Наверное, это была ночь. В доме тишина. Кто-то зевает — протяжно, со вкусом. Зевок прерван на половине.
— Дать тебе пить?
Судя по голосу, тот самый специалист по «маникюрчику».
Бережно поддерживая голову Колесникова, он помог ему сделать несколько глотков из поильника.
Однако, больно пошевелиться! Надо думать, изрядно расшибся и расцарапался, воюя в саду с этой линзой-перископом.
Колесников очень медленно возвращался к жизни. Он погружался в забытье, потом ненадолго приходил в себя и видел склонившиеся над собой хари эсэсовцев и слышал их грубые, хриплые голоса.
Перед его глазами мелькали руки, поросшие рыжими или черными волосами, разматывались и сматывались бинты, проплывал поильник с длинным и узким носиком. И где-то все время дробно-суетливо позванивала ложечка в стакане.
Звон этот становился более явственным, беспокойным. Он врывался в уши как сигнал тревоги…
Но и без того Колесников понимал, что опасность надвигается. Чем лучше он чувствовал себя, тем ближе, реальнее была эта опасность.
Пройдет еще несколько дней, и «сиделки» в черных мундирах выведут его за порог дома. Настежь распахнется вольер, где профессор проводит свои опыты над ним. И тут уж ему несдобровать! Проклятые опыты доконают.
Он был еще так слаб, что зачастую путал явь и бред, явь и сны.
Ему чудилось, что Нинушка, одетая в то же платье, в котором приезжала к нему в Севастополь, подходит на цыпочках и осторожно, не скрипнув пружинами матраца, садится на краешек его койки. И они разговаривают — напряженным шепотом, чтобы не услышали «мертвоголовые».
Странный это разговор, путаный, сбивчивый.
«Помнишь, я нагадал тебе в Крыму счастье?»
«Да».
«И ты была счастлива? Я от души нагадал тебе».
«До сих пор помнишь про Крым?»
«Еще бы!»
Он спохватывается:
«Но мне нельзя разговаривать с тобой. Это запрещено».
«Кто запретил?»
«Я сам».
«Почему?»
«Дал зарок».
«Ну ничего. Это же сон. Во сне можно».
Правильно, пожалуй. Это ведь только сон…
Он начинает рассказывать, как плохо было ему в тот ее приезд в Севастополь.
Она уносилась в медленном вальсе все дальше и дальше. И словно бы что-то обрывалось у него на сердце с каждым поворотом.
А затем, проводив ее на автобус до Алупки — к мужу, он брел, опустив голову, по тихим, темным, опустевшим улицам.
Сейчас на Приморском бульваре обступят его весельчаки лейтенанты, станут восхищаться Ниной и шумно завидовать ему. Он вытерпит это. Стиснет зубы и вытерпит.
Нестерпимо другое — ревность…
Вот почему мысли о том приезде ее в Севастополь были под запретом. Он не хотел оплакивать несбывшееся, ныть, жаловаться — даже наедине с собой. Это расслабляло. А он должен был сохранить душевные силы — шла война.
И теперь, подумать, жалуется ей на нее же! Чего не случается во сне!
«Ну, не сердись на меня, Витя!»
«Я не сержусь. Что поделаешь, так вышло».
«Значит, все эти годы ты запрещал себе думать обо мне? И как — получалось?»
Он молчит. Но во сне не отмолчишься. Во сне говорят только правду.
«Не очень получалось», — с запинкой отвечает он.
И прерывистый шепот над ухом:
«Я так рада, Витя…»
Шепот делается напряженнее, тревожнее:
«Имей в виду, пришел тот, с тонким голосом! С ним еще двое. Они у твоей койки. Не открывай глаз, не шевелись!»
И Колесников слышит над собой:
— Я вами недоволен, доктор!
Да, это он, тонкоголосый! Ему отвечает второй — с почтительными интонациями:
— Слишком велика была доза, господин профессор. Любой другой на его месте…
— Знаю. Поэтому мне нужен именно он!
Вмешивается третий голос, грубый, хриплый:
— Вкатите ему, доктор, подбадривающего!
— Риск, штурмбаннфюрер. Он очень слаб.
— Он же нужен ненадолго.
И опять первый, тонкий, голос:
— Вы правы, Банг! Но живой! Зачем мне мертвый?
Колесников потихоньку пятится в спасительные недра забытья.
Он один там. Плотно зажмурил глаза, чтобы не видеть сомкнувшейся вокруг темноты.
Снова, будто сильным толчком, его выбрасывают на поверхность. Прислушался. Те же враждебные немецкие голоса над ним. И он поспешно уходит от них вглубь…
А вдогонку несется шепот:
«Притворись больным, Витя! Не выдай себя ни словом, ни жестом! Будь осторожен!»
Ложечка в стакане продолжала тревожно звенеть.
«Притворись больным!» — сказала Нина. Что ж, это неплохой совет. Отлеживаясь в лазарете, он не дает возможности профессору пользоваться «лучшим его точильным камнем». Небось лупоглазый злится, суетится, сучит ногами, покрикивает на подчиненных! Чего доброго, принимает еще и капли от сердца…
И все же Колесников не был доволен собой. Зачем он разбил эту линзу-перископ? Черт попутал! Не выдержали нервы. Сорвался.
Батя бы, наверное, не сделал так. И главстаршина Андреев, хладнокровный и предусмотрительный, тоже не сделал бы. Они до конца проанализировали бы обстановку и лишь тогда приняли решение.
Ну чего он достиг, расколотив эту дурацкую линзу? На время избавился от «прогулок» по саду? Но ведь у профессора есть и другие «точильные камни». Испытания лютеола продолжаются. Все дело в том, успеет ли профессор закончить эти испытания до подхода наших войск. Кажется, назван был Санкт-Пельтен? Далеко ли оттуда до места, где находится вилла-тюрьма? Сказано: «Русские близко…» Но «близко» — понятие растяжимое.
Неужели же профессор успеет? И на последнем, заключительном этапе войны нашим войскам придется столкнуться с лютеолом?..
Вероятно, запасы лютеола в доме невелики — в подвале или где-то там еще. Ведь лютеол пока в стадии проверки, эксперимента. Но много ли надо его вообще? Быть может, достаточно растворить в воздухе щепотку яда, чтобы сделать ветер опасным?
Колесникову представилось, как из раскрытых ворот сада вырывается ветер, пахнущий резедой. На крыльях своих он несет панику и безумие!
Это смерч, самый губительный из всех смерчей! Все, что способно думать, чувствовать, переживать, исчезнет. Здания, понятно, уцелеют. Горы останутся. И Дунай лишь подернется рябью. Потом деревья, цветы, травы, склонившиеся под ударами ветра, выпрямятся. Зато полягут и уже не встанут люди.
Предостеречь, предотвратить! Хотя бы за полчаса оповестить о готовящейся газовой атаке.
На войне важен фактор внезапности. А лютеол, как известно, набрасывается внезапно.
Что же делать? Бежать? Не удастся. Дом слишком хорошо охраняется.
И как добраться до своих? Нужно пройти незаметно сколько-то там десятков километров по густонаселенной стране, битком набитой гитлеровскими войсками. Вдобавок те отступают под натиском наших войск — стало быть, плотность обороны с каждым днем возрастает.
Несбыточный план!
Нет! Отсюда Колесникову не убежать. Но можно и нужно спасти других!
Под каким номером его числят здесь? Девятьсот тринадцатый, сказал эсэсовец? Этот номер будет последним. Девятьсот четырнадцатого не будет.
Опыты над лютеолом не закончены? Их может закончить только профессор, изобретатель лютеола? Ну, так он не закончит их. На пути отравленного ветра встанет подопытный девятьсот тринадцатый и не выпустит ветер из сада!
Колесников ощутил удивительное, блаженное спокойствие. Сомнениям и колебаниям конец! Решение принято! Он вздохнул с облегчением.
«Мертвоголовый», дремавший у койки, с готовностью скрипнул табуреткой.
— Воды? Лекарство подать?
Колесников не ответил.
Обмануть врагов своей неподвижностью, притворной расслабленностью! Потом улучить время и однажды ночью, когда страж заснет, убить его и выскользнуть в коридор. Кабинет профессора где-то поблизости. Бесшумно добраться до него и…
А пока притворяться больным, лежать пластом, не отвечать на вопросы, лгать упорным молчанием!
Он так и сделал — затаился перед прыжком…
На следующий день врач, осмотрев Колесникова, с неудовольствием покачал головой. Он же предупреждал штандартенфюрера: не увлекайтесь, не перегружайте подопытного — выносливость человеческого организма имеет свои пределы!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Других вентиляторов на краю обрыва можно не искать. Они не нужны. Это последнее звено в цепи!
Да, а стеклянный шар?
Чуть в стороне, прячась в листве деревьев, тускло поблескивает металлическая суставчатая труба, увенчанная шаром. Вот без него никак нельзя было бы обойтись. У обрыва-то! Наиболее важный пункт обзора!
Чем-то с самого начала были неприятны эти стеклянные шары на шестах. Быть может, поэтому Колесников старался не обращать на них внимания, пытался забыть о них, хотя они попадались через каждые двадцать метров. На площадке, где водоем с лилиями, этих шаров было целых три!
Украшение старомодных парков? Э нет! Совсем не так безобидно.
Колесников вплотную приблизился к шару.
Какой же это шар? Это линза, закрепленная на вертикальной трубе! Иначе говоря, перископ, подобие перископа!
Отвернувшись от линзы, он напряженно вглядывался во что-то внизу среди кустов. Лохмотья одежды?
Придерживаясь за стволы деревьев, оскользаясь в мокрой траве. Колесников съехал на пятках к подножию обрыва.
Да, лохмотья! Обрывки серого женского халата. Клок рукава от полосатой куртки. Резиновая детская подвязка. Все, что осталось от людей, которых пригнали сюда вороны-вентиляторы!
Трупов у подножия обрыва нет. Их своевременно убрали. Нельзя не отдать должное здешнему обслуживающему персоналу — в саду поддерживается образцовый порядок.
Но можно ли вытравить память о совершенном преступлении? Память об убийствах пропитала весь сад, каждую травинку, каждый цветок, как кровь пропитывает землю.
Кем же были эти несчастные, доставленные сюда, по-видимому, из разных лагерей, подвергнутые пытке страхом, предшественники Колесникова по эксперименту?
На самом деле, конечно, подвергаемых эксперименту впускали в сад поодиночке. Но Колесникову представилось, как вдоль стены, подгоняемые змеиным свистом, бегут мужчины и женщины, крича, плача, таща за собой за руку маленьких детей.
Последний порыв ветра — и люди, цепляясь друг за друга, падают, прыгают, катятся вниз. Финальная фаза эксперимента! Наблюдатель, оторвавшись от объектива перископа, делает запись в журнале опытов…
Так, под мерно моросящим дождем, до конца раскрылась перед Колосниковым суть сада. Он вдруг увидел его отвратительное нутро. Застенок? Не просто застенок. Полигон для испытания ядовитого газа. Пыточная вольера!
Слабое позвякивание за спиной… Он оглянулся. Суставчатая труба, торчавшая на краю обрыва, медленно удлинялась. А! Поднимается линза перископа! Ищет Колесникова. Вероятно, подойдя к ней слишком близко, он исчез из поля обзора.
Со скрипом и лязгом механизм сада-полигона возобновил свою работу.
Не отрываясь, Колесников смотрел на стеклянный шар, подножие которого все удлинялось.
Соглядатай! Это и был тот соглядатай, который прятался среди кустов и деревьев и неотступно сопровождал Колесникова в его «прогульках». Их было много в саду, этих соглядатаев, они последовательно как бы передавали подопытного друг другу.
С помощью этих стеклянных глаз, нескольких десятков глаз, кто-то, сидя за своим письменным столом в доме, изучал поведение узников сада, ни на секунду не выпуская их из поля зрения.
И он был неутомимым работягой. С поспешностью сбрасывая непригодных с обрыва, жадно принимался за новеньких, методично, согласно заранее выработанному плану занятий, анализируя их поведение под шквальными ударами ветра, пахнущего резедой.
Колесников сделал для проверки шаг в сторону. Негромкий лязг, тонкое вкрадчивое позвякивание… Описав полуоборот, стеклянный глаз изменил свое положение.
Да, перископ!
Между тем ветер уже появился в саду.
Сорванные с веток листья кружились и приплясывали у ног, вентиляторы взволнованно стрекотали в траве, сыпались с деревьев потревоженные дождевые капли. Но Колесников не замечал ничего. Видел над собой только этот холодно поблескивающий, нагло выпученный стеклянный глаз.
Он подумал: «А, трусливый тонкоголосый фриц! Ты спрятался у себя в доме? Отсюда мне не дотянуться до твоего горла. Но я собью с тебя твои стекляшки!»
Этого, конечно, нельзя было делать. Надо бы выждать, притвориться. Но Колесников не умел притворяться.
И он сорвался!
Обеими руками схватил шест, налег на него плечом. Толчок! Еще толчок!..
Когда-то он был очень силен, участвовал в соревнованиях флотских гребцов. Но если бы в то время предложили ему вывернуть такой вот шест из земли, он отказался бы. А теперь, потеряв в плену былую спортивную форму, измученный, тощий, кожа да кости, не раздумывая бросился на этот шест, и тот затрепетал, как былинка, в его руках.
Все плыло, качалось вокруг. Ветер негодующе свистел и выл в саду. Ветки деревьев пригибались чуть ли не до земли. Мокрая от дождя трава ложилась рядами, будто намертво скошенная невидимой косой.
Ветер, ветер! Тяжелыми свингами он бил в лицо, отгоняя от шеста.
Но Колесников не ощущал ни боли, ни страха. Для страха не осталось места в душе. Она была заполнена до краев ненавистью к врагу, к этому невидимке с тонким голосом, который прячется где-то там, внутри дома, выставив наружу только круглые свои стеклянные глаза.
Шквал за шквалом проносились вдоль аллей. Земные поклоны отбивала сирень. Лепестки ее взвивались и носились между кустами и клумбами, как снежинки.
И в центре этой внезапно налетевшей вьюги стоял Колесников. Шест гнулся в его руках, линза со скрипом описывала круги и взблескивала над головой.
Он задыхался от запаха резеды, кашлял и задыхался. Стучало в висках, ломило плечи. Но страха не было.
Дуй, хоть лопни! На куски разорвись, лупоглазый гад!
Последним судорожным рывком он вытащил шест из земли, своротив набок каменную плиту-подставку. Дребезг разбиваемого стекла!..
Колесников не устоял на ногах. Захлебнувшись ветром, он повалился на землю вместе с линзой и шестом.
Но не выпустил их из рук! Продолжал с силой сжимать металлический ствол перископа, будто это и был заклятый его враг-невидимка, тонкоголосый штандартенфюрер, до горла которого он так хотел добраться…
3. Затаиться перед прыжком
Придя в себя. Колесников не открывал глаз, не шевелился, выжидал.
Где он? Не в саду, нет. И не в своей комнате — это понял сразу. Он лежал навзничь, и лежать было удобно. Спиной, казалось ему, ощущает пружинный матрац.
Сильно пахнет йодоформом, эфиром, еще чем-то лекарственным. Но уж лучше йодоформ, чем эта резеда!
Он не размыкал век и старался дышать совсем тихо — прислушивался.
В комнате, кроме него, были люди. Они разговаривали неторопливо, будничными, скучными голосами:
— Ну хотя бы те же иголки. С каким бы я, знаешь, удовольствием сделал ему маникюрчик, загнал под ногти парочку иголок!
— Маникюрчик, иголки! Попросту избить — и все! За порчу садового инвентаря. Отличная была, кстати, линза, почти новая.
Кто-то вздохнул:
— Нельзя! Профессор…
— О да! Профессор называет девятьсот тринадцатого своим лучшим точильным камнем.
Пауза.
— А какая нам польза от такого точильного камня? Слышали же по радио о фюрере.
— Тише! Не надо вслух о фюрере. Теперь у нас фюрером гросс-адмирал.
Снова пауза.
— По-моему, профессору надо бы поторапливаться. Русские совсем близко — в Санкт-Пельтене.
— Штурмбаннфюрер несколько раз докладывал профессору.
— А он не хочет ничего слушать. С головой зарылся в свои формулы, как все эти проклятые очкарики-интеллигенты!
— Ты не должен так о профессоре! Он штандартенфюрер СС и наш начальник.
— Наш начальник — Банг! Не учи меня, понял? Хоть ты не лезь ко мне в начальники!
— Тише! Вы разбудите нашего русского.
— Черт с ним! Пора бы ему уже проснуться. Нет, лучше растолкуйте мне, что будет с лютеолом, когда профессор закончит свои опыты.
— Как что? Гросс-адмирал припугнет лютеолом русских.
Колесников не выдержал и шумно перевел дыхание.
— А! Очнулся! — сказал кто-то.
— Живуч, — ответили ему и хрипло засмеялись.
Больше не имело смысла притворяться. Колесников открыл глаза.
У койки сидели несколько эсэсовцев, накинувших поверх мундиров белые больничные халаты. Они смотрели на него, вытянув шеи, подавшись туловищем вперед. Глаза у них так и горели.
Похоже, это лагерные овчарки. Ждут команды «фас», чтобы броситься на него.
Но команды «фас» не последовало. Кто-то вошел в комнату. Начальство! Стук отодвигаемых табуреток — эсэсовцы вскочили и вытянулись.
Профессор? Как будто бы молод для профессора. Значит, Банг?
— Он очнулся, герр доктор!
А, это доктор! Над Колесниковым склонилось широкое и плоское, на редкость невыразительное лицо. Он почувствовал, как холодные пальцы берут его руку, ищут пульс.
— Иглу для укола!
Для укола? Что ж, надо радоваться, что иглу вводят под кожу, а не под ногти. Но, быть может, дойдет черед и до ногтей?
Укол подействовал сразу.
…Среди ночи Колесников проснулся. Наверное, это была ночь. В доме тишина. Кто-то зевает — протяжно, со вкусом. Зевок прерван на половине.
— Дать тебе пить?
Судя по голосу, тот самый специалист по «маникюрчику».
Бережно поддерживая голову Колесникова, он помог ему сделать несколько глотков из поильника.
Однако, больно пошевелиться! Надо думать, изрядно расшибся и расцарапался, воюя в саду с этой линзой-перископом.
Колесников очень медленно возвращался к жизни. Он погружался в забытье, потом ненадолго приходил в себя и видел склонившиеся над собой хари эсэсовцев и слышал их грубые, хриплые голоса.
Перед его глазами мелькали руки, поросшие рыжими или черными волосами, разматывались и сматывались бинты, проплывал поильник с длинным и узким носиком. И где-то все время дробно-суетливо позванивала ложечка в стакане.
Звон этот становился более явственным, беспокойным. Он врывался в уши как сигнал тревоги…
Но и без того Колесников понимал, что опасность надвигается. Чем лучше он чувствовал себя, тем ближе, реальнее была эта опасность.
Пройдет еще несколько дней, и «сиделки» в черных мундирах выведут его за порог дома. Настежь распахнется вольер, где профессор проводит свои опыты над ним. И тут уж ему несдобровать! Проклятые опыты доконают.
Он был еще так слаб, что зачастую путал явь и бред, явь и сны.
Ему чудилось, что Нинушка, одетая в то же платье, в котором приезжала к нему в Севастополь, подходит на цыпочках и осторожно, не скрипнув пружинами матраца, садится на краешек его койки. И они разговаривают — напряженным шепотом, чтобы не услышали «мертвоголовые».
Странный это разговор, путаный, сбивчивый.
«Помнишь, я нагадал тебе в Крыму счастье?»
«Да».
«И ты была счастлива? Я от души нагадал тебе».
«До сих пор помнишь про Крым?»
«Еще бы!»
Он спохватывается:
«Но мне нельзя разговаривать с тобой. Это запрещено».
«Кто запретил?»
«Я сам».
«Почему?»
«Дал зарок».
«Ну ничего. Это же сон. Во сне можно».
Правильно, пожалуй. Это ведь только сон…
Он начинает рассказывать, как плохо было ему в тот ее приезд в Севастополь.
Она уносилась в медленном вальсе все дальше и дальше. И словно бы что-то обрывалось у него на сердце с каждым поворотом.
А затем, проводив ее на автобус до Алупки — к мужу, он брел, опустив голову, по тихим, темным, опустевшим улицам.
Сейчас на Приморском бульваре обступят его весельчаки лейтенанты, станут восхищаться Ниной и шумно завидовать ему. Он вытерпит это. Стиснет зубы и вытерпит.
Нестерпимо другое — ревность…
Вот почему мысли о том приезде ее в Севастополь были под запретом. Он не хотел оплакивать несбывшееся, ныть, жаловаться — даже наедине с собой. Это расслабляло. А он должен был сохранить душевные силы — шла война.
И теперь, подумать, жалуется ей на нее же! Чего не случается во сне!
«Ну, не сердись на меня, Витя!»
«Я не сержусь. Что поделаешь, так вышло».
«Значит, все эти годы ты запрещал себе думать обо мне? И как — получалось?»
Он молчит. Но во сне не отмолчишься. Во сне говорят только правду.
«Не очень получалось», — с запинкой отвечает он.
И прерывистый шепот над ухом:
«Я так рада, Витя…»
Шепот делается напряженнее, тревожнее:
«Имей в виду, пришел тот, с тонким голосом! С ним еще двое. Они у твоей койки. Не открывай глаз, не шевелись!»
И Колесников слышит над собой:
— Я вами недоволен, доктор!
Да, это он, тонкоголосый! Ему отвечает второй — с почтительными интонациями:
— Слишком велика была доза, господин профессор. Любой другой на его месте…
— Знаю. Поэтому мне нужен именно он!
Вмешивается третий голос, грубый, хриплый:
— Вкатите ему, доктор, подбадривающего!
— Риск, штурмбаннфюрер. Он очень слаб.
— Он же нужен ненадолго.
И опять первый, тонкий, голос:
— Вы правы, Банг! Но живой! Зачем мне мертвый?
Колесников потихоньку пятится в спасительные недра забытья.
Он один там. Плотно зажмурил глаза, чтобы не видеть сомкнувшейся вокруг темноты.
Снова, будто сильным толчком, его выбрасывают на поверхность. Прислушался. Те же враждебные немецкие голоса над ним. И он поспешно уходит от них вглубь…
А вдогонку несется шепот:
«Притворись больным, Витя! Не выдай себя ни словом, ни жестом! Будь осторожен!»
Ложечка в стакане продолжала тревожно звенеть.
«Притворись больным!» — сказала Нина. Что ж, это неплохой совет. Отлеживаясь в лазарете, он не дает возможности профессору пользоваться «лучшим его точильным камнем». Небось лупоглазый злится, суетится, сучит ногами, покрикивает на подчиненных! Чего доброго, принимает еще и капли от сердца…
И все же Колесников не был доволен собой. Зачем он разбил эту линзу-перископ? Черт попутал! Не выдержали нервы. Сорвался.
Батя бы, наверное, не сделал так. И главстаршина Андреев, хладнокровный и предусмотрительный, тоже не сделал бы. Они до конца проанализировали бы обстановку и лишь тогда приняли решение.
Ну чего он достиг, расколотив эту дурацкую линзу? На время избавился от «прогулок» по саду? Но ведь у профессора есть и другие «точильные камни». Испытания лютеола продолжаются. Все дело в том, успеет ли профессор закончить эти испытания до подхода наших войск. Кажется, назван был Санкт-Пельтен? Далеко ли оттуда до места, где находится вилла-тюрьма? Сказано: «Русские близко…» Но «близко» — понятие растяжимое.
Неужели же профессор успеет? И на последнем, заключительном этапе войны нашим войскам придется столкнуться с лютеолом?..
Вероятно, запасы лютеола в доме невелики — в подвале или где-то там еще. Ведь лютеол пока в стадии проверки, эксперимента. Но много ли надо его вообще? Быть может, достаточно растворить в воздухе щепотку яда, чтобы сделать ветер опасным?
Колесникову представилось, как из раскрытых ворот сада вырывается ветер, пахнущий резедой. На крыльях своих он несет панику и безумие!
Это смерч, самый губительный из всех смерчей! Все, что способно думать, чувствовать, переживать, исчезнет. Здания, понятно, уцелеют. Горы останутся. И Дунай лишь подернется рябью. Потом деревья, цветы, травы, склонившиеся под ударами ветра, выпрямятся. Зато полягут и уже не встанут люди.
Предостеречь, предотвратить! Хотя бы за полчаса оповестить о готовящейся газовой атаке.
На войне важен фактор внезапности. А лютеол, как известно, набрасывается внезапно.
Что же делать? Бежать? Не удастся. Дом слишком хорошо охраняется.
И как добраться до своих? Нужно пройти незаметно сколько-то там десятков километров по густонаселенной стране, битком набитой гитлеровскими войсками. Вдобавок те отступают под натиском наших войск — стало быть, плотность обороны с каждым днем возрастает.
Несбыточный план!
Нет! Отсюда Колесникову не убежать. Но можно и нужно спасти других!
Под каким номером его числят здесь? Девятьсот тринадцатый, сказал эсэсовец? Этот номер будет последним. Девятьсот четырнадцатого не будет.
Опыты над лютеолом не закончены? Их может закончить только профессор, изобретатель лютеола? Ну, так он не закончит их. На пути отравленного ветра встанет подопытный девятьсот тринадцатый и не выпустит ветер из сада!
Колесников ощутил удивительное, блаженное спокойствие. Сомнениям и колебаниям конец! Решение принято! Он вздохнул с облегчением.
«Мертвоголовый», дремавший у койки, с готовностью скрипнул табуреткой.
— Воды? Лекарство подать?
Колесников не ответил.
Обмануть врагов своей неподвижностью, притворной расслабленностью! Потом улучить время и однажды ночью, когда страж заснет, убить его и выскользнуть в коридор. Кабинет профессора где-то поблизости. Бесшумно добраться до него и…
А пока притворяться больным, лежать пластом, не отвечать на вопросы, лгать упорным молчанием!
Он так и сделал — затаился перед прыжком…
На следующий день врач, осмотрев Колесникова, с неудовольствием покачал головой. Он же предупреждал штандартенфюрера: не увлекайтесь, не перегружайте подопытного — выносливость человеческого организма имеет свои пределы!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22