Как я там выжил со своей хрупкой нервной системой… Вроде бы меня в середину патефона затолкали!
— У нас тут не больно растанцуешься, — рассудительно заметил Тюрин. — Шаг до нар, три шага до двери — вот те и весь танец!
Итак, книг нет, патефон с одной-единственной пластинкой, да и то разрешенной к прослушиванию только по праздникам. Что же оставалось делать? Разговаривать?..
Есть у писателя Сергея Колбасьева высказывание по этому поводу. Попробую процитировать на память, в случае чего поправьте!
«Веселый рассказ в кают-компании отвлекает от повседневных забот и огорчений судовой жизни и вообще помогает существовать в обстановке не всегда веселой».
Кстати, вы никогда не задумывались над тем, почему на флоте образовался как бы собственный свой язык, живописный, лаконичный, изобилующий самыми неожиданными хлесткими сравнениями? Ну, пусть не язык, пусть особый флотский диалект! Скажете: моряки хотят подчеркнуть обособленность романтического мирка, в котором живут. Отчасти и это, вы правы. Но дело здесь не в романтике моря. Думаю, как раз наоборот!
Вот моя гипотеза. На корабле, то есть в сравнительно малом, замкнутом пространстве, люди вынуждены общаться только друг с другом, причем подолгу. Жизнь в походе, знаете ли, сравнительно однообразна. Ну, море вокруг, ну, волны! И берега долгожданного не видать по неделям, а то и по месяцам.
Нужен, стало быть, допинг. И тогда для душевного взбадривания пускают в ход крепко просоленную морскую штуку или неожиданное красочное сравнение.
Так я понимаю происхождение и развитие нашего особого военно-морского диалекта. Впрочем, не настаиваю на этом объяснении. Сказал: гипотеза! Найдете объяснение получше — не обижусь…
В Потаенной происходило примерно то же, что происходит на корабле, который находится в длительном плавании.
О войне, о трудностях и опасностях войны, как я догадываюсь, говорилось мало, вскользь. Психологически это вам понятно, не так ли? Война для Гальченко и его товарищей была работой, а отдыхая, не говорят о работе, наоборот, стараются переключить мысли на что-нибудь другое.
Зато шутка была в большой цене.
Но вот что важно подчеркнуть: в первые месяцы Гальченко не являлся их объектом.
По свидетельству его, это было особенностью поста в Потаенной. Здесь начисто обошлись без флотских, освященных временем подначек и розыгрышей новичка.
Никто не сказал ему: «Принеси ведро компрессии!» note 17 Между тем сколько первогодков начинали суетиться на месте, озираясь с растерянным видом, ища, где же эта диковинная, никогда не виданная ими жидкость — компрессия? А шутники, ослабев от смеха, валились на свои койки как подстреленные.
Тимохин ни разу не сказал:
«Не в службу, а в дружбу разгони помехи note 18, молодой! А метелочка вон в углу!»
А когда на первых порах Гальченко оговаривался и вместо «шлюпка подошла» докладывал: «Шлюпка подъехала», от чего, как известно, моряка передергивает, будто музыканта, услышавшего фальшивую ноту, мичман Конопицын не бросал снисходительно: «Ну что делать! Коли подъехала, так распряги ее и дай ей овса!»
В армии, насколько я знаю, существует только один, ставший классическим розыгрыш. Первогодка спрашивают с серьезными лицами, сколько весит мулек? note 19 О! Наши флотские куда изобретательнее в этом отношении!
Множество отличных, безотказных, многократно проверенных розыгрышей, которыми буквально бомбардируют новичка на флоте, остались в Потаенной неиспользованными. Почему? Гальченко так и не смог мне объяснить. Война ли поломала некоторые флотские традиции, просто ли товарищи щадили его самолюбие, отдавая себе отчет в том, как трудно дается служба такому юнцу.
Между собой-то они не церемонились, напропалую острили друг над другом. Но Гальченко удостоился этого лишь после того, как совершил свой пресловутый «марафон» по тундре. Первая товарищеская шутка в его адрес — это были как бы пожалованные наконец золотые рыцарские шпоры. Значит, он уже не новичок, воюет на равных с остальными связистами и нежничать с ним не приходится.
Однако с некоторого времени на посту начали наблюдаться опасные признаки.
Люди сделались более раздражительными, неуступчивыми, нервными. Иногда у Гальченко возникало ощущение, что в кубрике того и гляди вспыхнет ссора, причем нелепая, глупая, по самому пустячному поводу.
Как-то прорвало — из-за чего, Гальченко забыл — самого уравновешенного из связистов Галушку.
— Ну и характер у тебя, старшина, не дай бог! — сказал он с раздражением Тимохину. — Не хотел бы я жить с тобой в одной коммунальной квартире!
— А на посту живешь? — буркнул Тимохин.
Галушка красноречиво пожал плечами:
— Так то ж пост! Приходится жить. Что поделаешь: война!
Есть поговорка: «В тесноте, да не в обиде». Глупая это поговорка, вот что я вам скажу! От тесноты чаще всего как раз и заводятся разные обиды. Вообразите: день за днем видишь одни и те же лица, слышишь одни и те же голоса. И главное, внешних впечатлений было, в общем-то, мало. Война громыхала где-то очень далеко — на западе, за горизонтом.
И бесконечно тянулась и тянулась полярная ночь.
Психика человеческая ослабевает на исходе ночи — это подтверждают врачи. Как я понимаю, внезапно происходит резкий упадок жизненных сил. Не задумывались над этим? Но именно перед рассветом умирает так много тяжелобольных. И, по данным статистики, большинство самоубийств совершается перед рассветом.
Последние недели полярной ночи, несомненно, самые тягостные. Восхода солнца ждешь, как узник ждет освобождения из своей тесной темной камеры… Согласен с вами, сказывается, конечно, и нехватка витаминов в организме. А может, это просто взрыв усталости, которая накапливалась постепенно за зиму?
Только военная дисциплина, поддерживаемая на посту твердой рукой мичмана Конопицына, не давала нервам окончательно отказать, «забарахлить».
И вдруг Гальченко удалось в этом отношении оказать помощь мичману Конопицыну. Из скромного слушателя и неотвязного вопрошателя, в каковом качестве он пребывал довольно долго, земляк знаменитого киноартиста превратился вдруг в рассказчика, да еще какого, в некое подобие заполярной Шехеразады!
Как ни странно, связано это было с отсутствием в Потаенной киноустановки.
Были у нас на флотилии посты, где имелась такая установка. Например, пост Колгуев. Не уверен, что она сохранилась после войны, но до войны была там наверняка. Связистам Потаенной рассказал о ней Галушка, который весной сорок первого года служил на Колгуеве.
Фильмов, правда, было всего пять, и немые, начала тридцатых годов. Их на посту знали наизусть и все-таки не уставали смотреть.
В кубрике, так рассказывал Галушка, закреплялась на стене простыня, разутюженная с особым старанием, чтобы не морщила. Движок крутили по очереди. Картину смотрело человек пять-шесть, свободных от вахты. Лента часто рвалась, но это никого не смущало и не раздражало. В интервалах зрители вслух пересказывали друг другу содержание пропущенных кусков, как бы суфлируя киномеханику.
Да, это была жизнь!
И вот, представьте, Гальченко неожиданно заменил товарищам отсутствующую на посту киноустановку!
Началось это так.
— Вот ты, Валентин, — сказал Галушка, зевая, — говоришь, что есть у тебя земляк-киноартист.
— Ну есть. А ты что — не веришь?
— Почему не верю? Я верю. Надо бы тебе с ним переговорить перед войной. Может, и тебя в киноартисты устроил бы, а?
— Нет, — с сожалением сказал Гальченко. — Я только раз его видел. В соборе.
— Почему в соборе? — с удивлением спросил Галушка.
— Меня бабка туда привела. Она была у нас богомольная. А мне, наверное, и пяти лет не исполнилось, я еще ничего тогда не понимал. Вижу — стоит бородатый дяденька в каком-то капоте блестящем и очень громко поет. «Это,
— говорит бабка на ухо, — и есть наш знаменитый дьякон соборный!»
— Так он дьяконом был? — заинтересовался Калиновский.
— Ну да. Потом приехали кинорежиссеры, посмотрели на него и увезли с собой. Здорово он в «Чапаева» казака старого представил. Помнишь? Белый полковник играет на рояле, а земляк мой пол рядом натирает и плачет: только что его брата засекли до смерти по приказанию этого полковника.
В кубрике оживились. Начали перебирать отдельные эпизоды «Чапаева». И тут-то выяснилось, что память на фильмы у Гальченко получше, чем у других. По-теперешнему сказали бы: кибернетическая память!
Внезапно он заметил, что за столом в кубрике воцарилось молчание. Все слушали его с напряженным, прямо-таки неослабным вниманием. Он смутился и замолчал.
— Богатая у тебя память! — после паузы сказал Конопицын.
Теперь, ободренный успехом, Гальченко едва ли не каждый вечер щеголял перед товарищами своей памятью. Так, при его помощи, они «просмотрели» по второму разу «Чапаева», «Ленина в Октябре», «Ленина в восемнадцатом году», «Семеро смелых», «Комсомольск», «Цирк», «Волгу-Волгу», «Нового Гулливера» и еще много других довоенных фильмов.
— Небось добавляешь от себя, — недоверчиво сказал Тимохин.
Гальченко обиделся:
— Нет, я все правильно говорю, товарищ старшина.
И за него тотчас же вступились:
— Не сбивай ты его! Не мешай ему рассказывать! Давай, Валентин, давай! Дальше вспоминай…
Но кое о чем связисты Потаенной не хотели вспоминать. Наоборот, хотели бы на время забыть, и покрепче забыть!
Вам это может показаться странным, но не поощрялись воспоминания о больших городах. Почему? Я тоже не сразу понял: почему? Наконец, дошло. Видите ли, слишком резким и удручающим был контраст с обступившим пост безлюдьем. На западе — гладь замерзшего Карского моря, на востоке — гладь оцепеневшей под снегом тундры. И мрак, мрак, снежные заряды, пурга!
Лишь однажды было нарушено табу, да и как было не нарушить его? Московское радио оповестило о том, что немецко-фашистские войска отброшены наконец от Москвы!
Нужно вам пояснить, что связисты поста слушали последние известия из Москвы в определенный час и уж старались по возможности не упустить ни единого слова. Оно и понятно: как бы на несколько минут распахивалось перед ними окошечко из их маленького тесного мирка в окружающий огромный мир.
В тот вечер Гальченко был занят установкой перилец в снегу на пути от дома к вышке и немного запоздал к передаче.
Когда он вошел в баню — весь декабрь, если помните, связисты жили еще в бане, — его удивило всеобщее ликование, радостные восклицания и улыбки товарищей.
— Твой батько в какой армии служит? — неожиданно спросил Галушка. — Кто командующий у него?
Гальченко еще больше удивился:
— Был генерал Говоров.
— Правильно! — сказал Конопицын. — И сейчас он. Войска генерала Говорова названы в сообщении Совинформбюро в перечне других войск — мы только что слышали. Так что поздравляю, Валентин! Попятили наши наконец фашистов от Москвы!
— И продолжают их гнать на запад, сволочей, по морозцу! — подхватил Галушка.
В этот удивительный вечер, как вспоминает Гальченко, товарищи обращались с ним так, словно бы это не отец его, а он сам служил в армии генерала Говорова и гнал фашистов на запад по морозцу!..
В ознаменование победы под Москвой мичман Конопицын, который вообще-то был скуповат, даже разрешил добавку к ужину — компот.
— Кончится война, — сказал Галушка, быстро доев свою порцию, — приеду на недельку в Москву, там у меня сестра замужняя живет, и уж накатаюсь я, братцы, на троллейбусе! Очень мне нравятся троллейбусы! А по вечерам ездить буду только через Красную площадь. У меня все уже заранее распланировано.
— Троллейбусы через Красную площадь не ходят, — поправил его Калиновский.
— Ну через площадь Свердлова или Охотный ряд, все равно! Чтобы полюбоваться на Москву, какая она у нас красавица, вся в огнях!
— Это еще когда она будет в огнях! — вздохнул Конопицын. — Пока затемнена наша красавица, как и вся Россия вокруг нее…
И снова связисты Потаенной надолго перестали вспоминать об оставленных на время войны многолюдных, шумных, освещенных яркими электрическими огнями городах…
По словам Гальченко, мрак поначалу давил на него почти непереносимо. Был, правда, мрак не кромешный, все же кромешным его нельзя было назвать, я уже говорил вам об этом.
Но как-то тревожно делалось на душе, когда шестой связист Потаенной думал: вот вечером после вахты он ляжет спать, проснется, вроде бы и ночь пройдет, а утро так и не наступит. Может, оно вообще никогда не наступит?..
Впрочем, звезды — те всегда были на своих местах, конечно, если пурга, туман и снежные заряды обходили Потаенную стороной. И луна тоже светила в полную силу. А уж о северном сиянии и говорить нечего. Оно появлялось регулярно, не пренебрегая своими обязанностями, и мало-помалу охватывало полнеба тускловатым, холодным, колеблющимся пламенем.
Но все равно, со звездами или без звезд, снаружи постоянно была ночь.
Зато внутри дома разливался уютный свет, хоть и всего лишь от семилинейной керосиновой лампешки.
Возвращаясь из патрульной поездки на собаках, Гальченко с удовольствием думал о том, что, стряхнув в сенях снег с одежды и обуви, войдет в кубрик, где его ждет награда: свет и тепло! Для человека очень важно знать, что где-то есть дом, где его ждет свет и тепло.
Окна, правда, были слепые, плотно заколоченные досками, чтобы даже самый слабенький проблеск не проскальзывал изнутри. Дом на берегу Потаенной оставался невидимкой, почти ничем не отличаясь от соседних огромных сугробов. И тем не менее это было жилье, уютное и надежное, — дом!
Беспокойного шестого связиста Потаенной одолевали по этому поводу разные мысли.
До войны он вычитал в какой-то книге понравившееся ему выражение; «Дом, где ты родился, — это центр твоей родины».
Родился он на Украине, в небольшом районном городке Ромны. А дом его стоял на самом высоком месте, в конце улицы Ленина, откуда видно было, как внизу, делая плавные повороты, медлительно течет Сула.
Судя по описаниям Гальченко, Ромны — это чистенький городок, весь в цветах и очень зеленый. Само наименование его, кажется, происходит от цветов — таково, по крайней мере, мнение местных краеведов. Двести или триста лет назад склоны горы были, по преданиям, покрыты сплошным ковром этих цветов. А называли их — ромэн. (Быть может, украинизированное — ромашка?) Гальченко говорил мне, что роменцы гордятся не только своим земляком, киноартистом Шкуратом. Гордятся еще и тем, что Чехов около суток провел проездом в Ромнах, о чем упоминается в одном из его писем. Но главный предмет их гордости составляет украинская нефть. В начале тридцатых годов она была впервые открыта вблизи Ромен в недрах горы Золотухи…
За свои пятнадцать лет Гальченко еще не успел побывать нигде, кроме Ромен и Архангельска. Однако, эвакуируясь с матерью, он проехал почти всю Россию с юга на север.
Не очень-то много увидишь из вагона или на промежуточных станциях, когда пассажиры сломя голову бегут в буфет и к кранам с кипятком. Но все-таки у Гальченко осталось впечатление громадности Советской страны. А ведь это была лишь европейская ее часть. Он не видел ни Кавказа, ни Сибири, ни Средней Азии, ни Дальнего Востока.
На глазах у подростка, который всю дорогу не отходил от окна вагона, страна превращалась в военный лагерь. Тревожно завывали паровозные гудки. Навстречу двигались составы с войсками и техникой. Раненых торопливо выносили на носилках из вагонов. А когда, сменив лиственные и смешанные, потянулись вдоль рельсов нескончаемые хвойные леса, к поезду, в котором ехал Гальченко, прицепили — в голове и в хвосте — две платформы. На них стояли зенитки, чтобы прикрывать поезд от вражеских самолетов.
Через всю громадную Россию гнал вихрь войны Валентина Гальченко — маленькую песчинку. И вот — пригнал! Куда? В тундру, на берег оледеневшего, пронизывающего холодом Карского моря.
Что ж! Судьба Гальченко сложилась так, что он должен сражаться с фашистами не в своих Ромнах, а именно здесь, на берегу Карского моря.
Центром Родины в данный момент является для него место, где он защищает ее, то есть этот клочок суши на пустынном, обдуваемом со всех сторон Ямальском полуострове. И тут же находится сейчас и его дом…
Боюсь, что при всем старании я не сумел передать вам всей непосредственности, быть может, даже некоторой милой наивности этих рассуждений. Не забывайте, прошу вас, о возрасте. Сам Гальченко впоследствии не раз говорил мне, что, вспоминая о тогдашних своих раздумьях, он с удивлением смотрит на себя как бы в перевернутый бинокль…
Однако пустынная тундра не удовлетворяла его. Очень хотелось, чтобы она была более красивой, более нарядной.
Стоя под звездным небом, плотно упакованный в тяжеленный, до пят, тулуп, в валенки и в меховую шапку, завязанную под подбородком, шестой связной Потаенной был неподвижен, будто скала или столб, припорошенный снегом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
— У нас тут не больно растанцуешься, — рассудительно заметил Тюрин. — Шаг до нар, три шага до двери — вот те и весь танец!
Итак, книг нет, патефон с одной-единственной пластинкой, да и то разрешенной к прослушиванию только по праздникам. Что же оставалось делать? Разговаривать?..
Есть у писателя Сергея Колбасьева высказывание по этому поводу. Попробую процитировать на память, в случае чего поправьте!
«Веселый рассказ в кают-компании отвлекает от повседневных забот и огорчений судовой жизни и вообще помогает существовать в обстановке не всегда веселой».
Кстати, вы никогда не задумывались над тем, почему на флоте образовался как бы собственный свой язык, живописный, лаконичный, изобилующий самыми неожиданными хлесткими сравнениями? Ну, пусть не язык, пусть особый флотский диалект! Скажете: моряки хотят подчеркнуть обособленность романтического мирка, в котором живут. Отчасти и это, вы правы. Но дело здесь не в романтике моря. Думаю, как раз наоборот!
Вот моя гипотеза. На корабле, то есть в сравнительно малом, замкнутом пространстве, люди вынуждены общаться только друг с другом, причем подолгу. Жизнь в походе, знаете ли, сравнительно однообразна. Ну, море вокруг, ну, волны! И берега долгожданного не видать по неделям, а то и по месяцам.
Нужен, стало быть, допинг. И тогда для душевного взбадривания пускают в ход крепко просоленную морскую штуку или неожиданное красочное сравнение.
Так я понимаю происхождение и развитие нашего особого военно-морского диалекта. Впрочем, не настаиваю на этом объяснении. Сказал: гипотеза! Найдете объяснение получше — не обижусь…
В Потаенной происходило примерно то же, что происходит на корабле, который находится в длительном плавании.
О войне, о трудностях и опасностях войны, как я догадываюсь, говорилось мало, вскользь. Психологически это вам понятно, не так ли? Война для Гальченко и его товарищей была работой, а отдыхая, не говорят о работе, наоборот, стараются переключить мысли на что-нибудь другое.
Зато шутка была в большой цене.
Но вот что важно подчеркнуть: в первые месяцы Гальченко не являлся их объектом.
По свидетельству его, это было особенностью поста в Потаенной. Здесь начисто обошлись без флотских, освященных временем подначек и розыгрышей новичка.
Никто не сказал ему: «Принеси ведро компрессии!» note 17 Между тем сколько первогодков начинали суетиться на месте, озираясь с растерянным видом, ища, где же эта диковинная, никогда не виданная ими жидкость — компрессия? А шутники, ослабев от смеха, валились на свои койки как подстреленные.
Тимохин ни разу не сказал:
«Не в службу, а в дружбу разгони помехи note 18, молодой! А метелочка вон в углу!»
А когда на первых порах Гальченко оговаривался и вместо «шлюпка подошла» докладывал: «Шлюпка подъехала», от чего, как известно, моряка передергивает, будто музыканта, услышавшего фальшивую ноту, мичман Конопицын не бросал снисходительно: «Ну что делать! Коли подъехала, так распряги ее и дай ей овса!»
В армии, насколько я знаю, существует только один, ставший классическим розыгрыш. Первогодка спрашивают с серьезными лицами, сколько весит мулек? note 19 О! Наши флотские куда изобретательнее в этом отношении!
Множество отличных, безотказных, многократно проверенных розыгрышей, которыми буквально бомбардируют новичка на флоте, остались в Потаенной неиспользованными. Почему? Гальченко так и не смог мне объяснить. Война ли поломала некоторые флотские традиции, просто ли товарищи щадили его самолюбие, отдавая себе отчет в том, как трудно дается служба такому юнцу.
Между собой-то они не церемонились, напропалую острили друг над другом. Но Гальченко удостоился этого лишь после того, как совершил свой пресловутый «марафон» по тундре. Первая товарищеская шутка в его адрес — это были как бы пожалованные наконец золотые рыцарские шпоры. Значит, он уже не новичок, воюет на равных с остальными связистами и нежничать с ним не приходится.
Однако с некоторого времени на посту начали наблюдаться опасные признаки.
Люди сделались более раздражительными, неуступчивыми, нервными. Иногда у Гальченко возникало ощущение, что в кубрике того и гляди вспыхнет ссора, причем нелепая, глупая, по самому пустячному поводу.
Как-то прорвало — из-за чего, Гальченко забыл — самого уравновешенного из связистов Галушку.
— Ну и характер у тебя, старшина, не дай бог! — сказал он с раздражением Тимохину. — Не хотел бы я жить с тобой в одной коммунальной квартире!
— А на посту живешь? — буркнул Тимохин.
Галушка красноречиво пожал плечами:
— Так то ж пост! Приходится жить. Что поделаешь: война!
Есть поговорка: «В тесноте, да не в обиде». Глупая это поговорка, вот что я вам скажу! От тесноты чаще всего как раз и заводятся разные обиды. Вообразите: день за днем видишь одни и те же лица, слышишь одни и те же голоса. И главное, внешних впечатлений было, в общем-то, мало. Война громыхала где-то очень далеко — на западе, за горизонтом.
И бесконечно тянулась и тянулась полярная ночь.
Психика человеческая ослабевает на исходе ночи — это подтверждают врачи. Как я понимаю, внезапно происходит резкий упадок жизненных сил. Не задумывались над этим? Но именно перед рассветом умирает так много тяжелобольных. И, по данным статистики, большинство самоубийств совершается перед рассветом.
Последние недели полярной ночи, несомненно, самые тягостные. Восхода солнца ждешь, как узник ждет освобождения из своей тесной темной камеры… Согласен с вами, сказывается, конечно, и нехватка витаминов в организме. А может, это просто взрыв усталости, которая накапливалась постепенно за зиму?
Только военная дисциплина, поддерживаемая на посту твердой рукой мичмана Конопицына, не давала нервам окончательно отказать, «забарахлить».
И вдруг Гальченко удалось в этом отношении оказать помощь мичману Конопицыну. Из скромного слушателя и неотвязного вопрошателя, в каковом качестве он пребывал довольно долго, земляк знаменитого киноартиста превратился вдруг в рассказчика, да еще какого, в некое подобие заполярной Шехеразады!
Как ни странно, связано это было с отсутствием в Потаенной киноустановки.
Были у нас на флотилии посты, где имелась такая установка. Например, пост Колгуев. Не уверен, что она сохранилась после войны, но до войны была там наверняка. Связистам Потаенной рассказал о ней Галушка, который весной сорок первого года служил на Колгуеве.
Фильмов, правда, было всего пять, и немые, начала тридцатых годов. Их на посту знали наизусть и все-таки не уставали смотреть.
В кубрике, так рассказывал Галушка, закреплялась на стене простыня, разутюженная с особым старанием, чтобы не морщила. Движок крутили по очереди. Картину смотрело человек пять-шесть, свободных от вахты. Лента часто рвалась, но это никого не смущало и не раздражало. В интервалах зрители вслух пересказывали друг другу содержание пропущенных кусков, как бы суфлируя киномеханику.
Да, это была жизнь!
И вот, представьте, Гальченко неожиданно заменил товарищам отсутствующую на посту киноустановку!
Началось это так.
— Вот ты, Валентин, — сказал Галушка, зевая, — говоришь, что есть у тебя земляк-киноартист.
— Ну есть. А ты что — не веришь?
— Почему не верю? Я верю. Надо бы тебе с ним переговорить перед войной. Может, и тебя в киноартисты устроил бы, а?
— Нет, — с сожалением сказал Гальченко. — Я только раз его видел. В соборе.
— Почему в соборе? — с удивлением спросил Галушка.
— Меня бабка туда привела. Она была у нас богомольная. А мне, наверное, и пяти лет не исполнилось, я еще ничего тогда не понимал. Вижу — стоит бородатый дяденька в каком-то капоте блестящем и очень громко поет. «Это,
— говорит бабка на ухо, — и есть наш знаменитый дьякон соборный!»
— Так он дьяконом был? — заинтересовался Калиновский.
— Ну да. Потом приехали кинорежиссеры, посмотрели на него и увезли с собой. Здорово он в «Чапаева» казака старого представил. Помнишь? Белый полковник играет на рояле, а земляк мой пол рядом натирает и плачет: только что его брата засекли до смерти по приказанию этого полковника.
В кубрике оживились. Начали перебирать отдельные эпизоды «Чапаева». И тут-то выяснилось, что память на фильмы у Гальченко получше, чем у других. По-теперешнему сказали бы: кибернетическая память!
Внезапно он заметил, что за столом в кубрике воцарилось молчание. Все слушали его с напряженным, прямо-таки неослабным вниманием. Он смутился и замолчал.
— Богатая у тебя память! — после паузы сказал Конопицын.
Теперь, ободренный успехом, Гальченко едва ли не каждый вечер щеголял перед товарищами своей памятью. Так, при его помощи, они «просмотрели» по второму разу «Чапаева», «Ленина в Октябре», «Ленина в восемнадцатом году», «Семеро смелых», «Комсомольск», «Цирк», «Волгу-Волгу», «Нового Гулливера» и еще много других довоенных фильмов.
— Небось добавляешь от себя, — недоверчиво сказал Тимохин.
Гальченко обиделся:
— Нет, я все правильно говорю, товарищ старшина.
И за него тотчас же вступились:
— Не сбивай ты его! Не мешай ему рассказывать! Давай, Валентин, давай! Дальше вспоминай…
Но кое о чем связисты Потаенной не хотели вспоминать. Наоборот, хотели бы на время забыть, и покрепче забыть!
Вам это может показаться странным, но не поощрялись воспоминания о больших городах. Почему? Я тоже не сразу понял: почему? Наконец, дошло. Видите ли, слишком резким и удручающим был контраст с обступившим пост безлюдьем. На западе — гладь замерзшего Карского моря, на востоке — гладь оцепеневшей под снегом тундры. И мрак, мрак, снежные заряды, пурга!
Лишь однажды было нарушено табу, да и как было не нарушить его? Московское радио оповестило о том, что немецко-фашистские войска отброшены наконец от Москвы!
Нужно вам пояснить, что связисты поста слушали последние известия из Москвы в определенный час и уж старались по возможности не упустить ни единого слова. Оно и понятно: как бы на несколько минут распахивалось перед ними окошечко из их маленького тесного мирка в окружающий огромный мир.
В тот вечер Гальченко был занят установкой перилец в снегу на пути от дома к вышке и немного запоздал к передаче.
Когда он вошел в баню — весь декабрь, если помните, связисты жили еще в бане, — его удивило всеобщее ликование, радостные восклицания и улыбки товарищей.
— Твой батько в какой армии служит? — неожиданно спросил Галушка. — Кто командующий у него?
Гальченко еще больше удивился:
— Был генерал Говоров.
— Правильно! — сказал Конопицын. — И сейчас он. Войска генерала Говорова названы в сообщении Совинформбюро в перечне других войск — мы только что слышали. Так что поздравляю, Валентин! Попятили наши наконец фашистов от Москвы!
— И продолжают их гнать на запад, сволочей, по морозцу! — подхватил Галушка.
В этот удивительный вечер, как вспоминает Гальченко, товарищи обращались с ним так, словно бы это не отец его, а он сам служил в армии генерала Говорова и гнал фашистов на запад по морозцу!..
В ознаменование победы под Москвой мичман Конопицын, который вообще-то был скуповат, даже разрешил добавку к ужину — компот.
— Кончится война, — сказал Галушка, быстро доев свою порцию, — приеду на недельку в Москву, там у меня сестра замужняя живет, и уж накатаюсь я, братцы, на троллейбусе! Очень мне нравятся троллейбусы! А по вечерам ездить буду только через Красную площадь. У меня все уже заранее распланировано.
— Троллейбусы через Красную площадь не ходят, — поправил его Калиновский.
— Ну через площадь Свердлова или Охотный ряд, все равно! Чтобы полюбоваться на Москву, какая она у нас красавица, вся в огнях!
— Это еще когда она будет в огнях! — вздохнул Конопицын. — Пока затемнена наша красавица, как и вся Россия вокруг нее…
И снова связисты Потаенной надолго перестали вспоминать об оставленных на время войны многолюдных, шумных, освещенных яркими электрическими огнями городах…
По словам Гальченко, мрак поначалу давил на него почти непереносимо. Был, правда, мрак не кромешный, все же кромешным его нельзя было назвать, я уже говорил вам об этом.
Но как-то тревожно делалось на душе, когда шестой связист Потаенной думал: вот вечером после вахты он ляжет спать, проснется, вроде бы и ночь пройдет, а утро так и не наступит. Может, оно вообще никогда не наступит?..
Впрочем, звезды — те всегда были на своих местах, конечно, если пурга, туман и снежные заряды обходили Потаенную стороной. И луна тоже светила в полную силу. А уж о северном сиянии и говорить нечего. Оно появлялось регулярно, не пренебрегая своими обязанностями, и мало-помалу охватывало полнеба тускловатым, холодным, колеблющимся пламенем.
Но все равно, со звездами или без звезд, снаружи постоянно была ночь.
Зато внутри дома разливался уютный свет, хоть и всего лишь от семилинейной керосиновой лампешки.
Возвращаясь из патрульной поездки на собаках, Гальченко с удовольствием думал о том, что, стряхнув в сенях снег с одежды и обуви, войдет в кубрик, где его ждет награда: свет и тепло! Для человека очень важно знать, что где-то есть дом, где его ждет свет и тепло.
Окна, правда, были слепые, плотно заколоченные досками, чтобы даже самый слабенький проблеск не проскальзывал изнутри. Дом на берегу Потаенной оставался невидимкой, почти ничем не отличаясь от соседних огромных сугробов. И тем не менее это было жилье, уютное и надежное, — дом!
Беспокойного шестого связиста Потаенной одолевали по этому поводу разные мысли.
До войны он вычитал в какой-то книге понравившееся ему выражение; «Дом, где ты родился, — это центр твоей родины».
Родился он на Украине, в небольшом районном городке Ромны. А дом его стоял на самом высоком месте, в конце улицы Ленина, откуда видно было, как внизу, делая плавные повороты, медлительно течет Сула.
Судя по описаниям Гальченко, Ромны — это чистенький городок, весь в цветах и очень зеленый. Само наименование его, кажется, происходит от цветов — таково, по крайней мере, мнение местных краеведов. Двести или триста лет назад склоны горы были, по преданиям, покрыты сплошным ковром этих цветов. А называли их — ромэн. (Быть может, украинизированное — ромашка?) Гальченко говорил мне, что роменцы гордятся не только своим земляком, киноартистом Шкуратом. Гордятся еще и тем, что Чехов около суток провел проездом в Ромнах, о чем упоминается в одном из его писем. Но главный предмет их гордости составляет украинская нефть. В начале тридцатых годов она была впервые открыта вблизи Ромен в недрах горы Золотухи…
За свои пятнадцать лет Гальченко еще не успел побывать нигде, кроме Ромен и Архангельска. Однако, эвакуируясь с матерью, он проехал почти всю Россию с юга на север.
Не очень-то много увидишь из вагона или на промежуточных станциях, когда пассажиры сломя голову бегут в буфет и к кранам с кипятком. Но все-таки у Гальченко осталось впечатление громадности Советской страны. А ведь это была лишь европейская ее часть. Он не видел ни Кавказа, ни Сибири, ни Средней Азии, ни Дальнего Востока.
На глазах у подростка, который всю дорогу не отходил от окна вагона, страна превращалась в военный лагерь. Тревожно завывали паровозные гудки. Навстречу двигались составы с войсками и техникой. Раненых торопливо выносили на носилках из вагонов. А когда, сменив лиственные и смешанные, потянулись вдоль рельсов нескончаемые хвойные леса, к поезду, в котором ехал Гальченко, прицепили — в голове и в хвосте — две платформы. На них стояли зенитки, чтобы прикрывать поезд от вражеских самолетов.
Через всю громадную Россию гнал вихрь войны Валентина Гальченко — маленькую песчинку. И вот — пригнал! Куда? В тундру, на берег оледеневшего, пронизывающего холодом Карского моря.
Что ж! Судьба Гальченко сложилась так, что он должен сражаться с фашистами не в своих Ромнах, а именно здесь, на берегу Карского моря.
Центром Родины в данный момент является для него место, где он защищает ее, то есть этот клочок суши на пустынном, обдуваемом со всех сторон Ямальском полуострове. И тут же находится сейчас и его дом…
Боюсь, что при всем старании я не сумел передать вам всей непосредственности, быть может, даже некоторой милой наивности этих рассуждений. Не забывайте, прошу вас, о возрасте. Сам Гальченко впоследствии не раз говорил мне, что, вспоминая о тогдашних своих раздумьях, он с удивлением смотрит на себя как бы в перевернутый бинокль…
Однако пустынная тундра не удовлетворяла его. Очень хотелось, чтобы она была более красивой, более нарядной.
Стоя под звездным небом, плотно упакованный в тяжеленный, до пят, тулуп, в валенки и в меховую шапку, завязанную под подбородком, шестой связной Потаенной был неподвижен, будто скала или столб, припорошенный снегом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18