— Я, как и ты, желаю жить!
— Но день придет, и жить расхочешь. Когда-нибудь я сам не пожелаю дни и года считать на свете. Пусть поживет еще койотова подруга.
— Нет, жить хотеть я буду вечно, — ему ответила старуха.
— А ты что скажешь, Сиуатль? — спросил ее Кецалькоатль.
— Я буду жить хотеть, пока живет мой господин! Когда умрешь, и я умру. Но ведь Кецалькоатль бессмертен, правда?
— Нет, Сиуатль. Кецалькоатль смертен.
— Я бы желала одарить тебя бессмертием, — сказала Сиуатль.
Все трое смолкли. Старая задумалась, потом сказала:
— Ты можешь одарить его бессмертием.
— Я? Как сделать это мне?
— Ты подари ему детей! — ответила старуха и ушла, оставив их наедине.
Вот так произошло, что в ночь того же дня, когда себя судил Кецалькоатль, соблазну он поддался стать бессмертным и понял истину Омейокана. Двойного места, двуединства, где все есть два, чтоб воедино слиться, но ощущать себя двумя. И он почувствовал, как в нем, во глубине его нутра ожили, двинулись, пришли в движение миры, взметнулся светлый ураган и молнии разили в центр всей Вселенной, где сразу и живешь и умираешь, — там, в срединной точке всех туманностей небесных.
У Сиуатль родились двое — сын-мальчик, а потом дочь-девочка.
При родах дочери мать умерла.
Стал Татле тоже пленником. Бежал он с чичимеками. Под сумрачным покровом темной ночи заглохли крики. Только слышался стук пяток по земле да шум дыхания людей, не прекращавших бег свой до рассвета.
Маштла, израненный, с трудом за ними поспевавший, свалился наземь замертво.
— Маштла погиб! — кричал вдогонку людям Татле. — Стойте!
Чичимеки, пьяные от завоеванной свободы, вдруг поняли, что им дозволен отдых поутру в траве, росой им ноги омывавшей. Окончен бег, но сердце еще бьется, и людям чудится — не солнце им плывет навстречу, равнина вся сама несется в объятья яркого светилы. Увидели бескровное лицо Маштлы.
— Он умирает, он умрет. — Они сказали. — Жить не хочет. Один умрет. Бежим! Скорее! Дальше!
Многие собрались бег продолжить.
— Не можем бросить мы его, как загнанного зверя! — им крикнул Татле. — Стойте! Он первым вслух спросил, призвал к побегу! Надо ему помочь.
— Нельзя задерживаться здесь! К исходу дня мы до горы должны дойти! — так говорили многие.
— Мы понесем его, потащим на носилках, — просил их Татле.
— Нет, бежать не сможем мы. Нас всех догонят. Он умрет. Он уже прах. Бежим! — настаивали люди.
— Он вас спасал, он первый был. Не можете оставить его тут на растерзание сопилотам.
— Он был лишь голос чичимеков. Все так же думали, как он, и то же самое сказать могли. Мы все уйти хотели. У чичимеков нет вождей. Мы все свободны. Он свободен. Мы за собой не тащим мертвых. Свободен он. Уходит в смерть. А мы бежим! Бежим!
И все ушли. Остались только Татле, дрожавший от усталости, и сын Маштлы, ровесник Татле: хотел он проводить отца. А чичимеки молчаливо продолжили свой неустанный бег. Земля затихла и уже не отвечала на легкие удары ног, их смуглые тела скрыл утренний туман.
Густая тишина накрыла всех троих на мокрой от росы траве. Лишь частое дыханье Маштлы иголками дырявило безмолвие. Ни Татле, ни его товарищ знать не знали, как провожают в смерть. Они Маштлу удобней уложили, пучок травы под шею сунули, прикрыли раны листьями и стали ждать, когда его согреет солнце.
— Что надо делать, Татле?
— Брат, мы ничего не можем! Но его мы не оставим. Пусть он знает: мы будем с ним до часа его смерти, и унесем с собой его последнее дыхание, и станем дальше жить. Сейчас отгоним сопилотов: не выклевали б раньше срока ему глаза. Теперь нам только это надо сделать!
Вдали еще мелькали на холме фигурки беглых чичимеков. А юноши на корточках возле Маштлы сидели и молча ждали. Утро силу набрало, солнце стало большим и жарким и раненого разбудило. Пить ему хотелось, но негде было взять воды. На всей равнине не было ни капли; да хоть бы и была вода, в чем принести ее? В ладонях?
Маштла все пить просил, чуть двигались сухие губы. Юноши сидели рядом и на него смотрели. Мух отгоняли черных, над ним жужжавших. Сопилоты кружили в небе, но не снижались. Оба не знали, чувствовал Маштла иль нет, что с ним они самоотверженно час его смерти ждали.
Ночь с холодом пришла. Они прижались к раненому крепко, хотели его согреть. Он умер на заре, их сон не потревожив. Смерть крадучись пришла. Когда день новый разгорелся, они увидели, что он уже остыл и, как трава, был окроплен росой. Они направились на поиски воды, чтобы самим напиться. А сопилоты очень низко над самою землей кружились.
Татле, словно очнувшись после бегства и после бдения рядом с полумертвым, вдруг понял, что ушел он от отца любимого, что бросил он Кецалькоатля, и заплакал. Бежал он впереди товарища, а слезы светлые катились по его щекам, но никому, кроме него, знать не было дано, о чем он плакал: кроме гор, никто не знает, почему струятся горные ручьи. Бежал он от Кецалькоатля, но, может быть, бежал от самого себя, от колебаний и терзаний юности. Вступал он в мир свободы первозданной, но становился пленником свободы и вольной одинокости своей. Узнал теперь он муки голода и жажды, погоню изнуряющую за добычей, бег скорый во спасенье жизни. Страх и сиротство, страх одиночества, не оставляющие часа для раздумий. К тому же холод, боль, усталость.
Однажды ночью, после охоты долгой за олененком, которого они загнали, разговорился Татле с сыном Маштлы кое о чем, не относившемся к делам насущным. Оба насытились и отдыхали.
— Ты почему пошел за нами? — допытывался сын Маштлы. — Ты мог не уходить!
— Хотелось мне пожить, как вы, как чичимеки. Отец твой страстно звал к свободе, вы все рвались на волю, и захотел я с вами убежать. Но чичимеков, ваш народ, нигде не вижу.
— Нет чичимеков. — Юноша ответил. — Нас нет, здесь всяк сам по себе. Мы сходимся и вновь расходимся. Соединяемся и снова разбредаемся. Как воздух мы, рассеянный вокруг; как быстрая стрела, своим путем летящая, хотя все стрелы иногда сбираются в колчан. Жрецов мы не имеем, нет вождей. Наверное, хотел ты чичимеков повести, как господин твой учит и ведет Тольтеков.
— Да. Может быть, я этого хотел. Я видел: слабы вы. Наверное, наставить вас желал. Теперь увидел я: свободу, нам данную природой, не удержать — она уходит. Так ушли из Тулы чичимеки. Кто жив из них — свободен тот.
— Да, это так, — ответил юноша. — Теперь и ты свободен. Не воин, не слуга, никто.
— Да, — согласился Татле, — я свободен!
На следующий день он упал и ногу повредил. Его нашел в ущелье сын Маштлы и ждал, пока в сознанье он придет.
— Ты ногу поломал, — промолвил юный чичимек. — Не сможешь бегать ты, охотиться не сможешь!
— Так помоги же мне! — взмолился Татле.
— Не знаю как. Хотел помочь я своему отцу, но даже смерти час его я не поймал. Я ухожу!
И он ушел, оставив Татле одного.
— Теперь и вправду я свободен, — вслух думал Татле. — Но не должен я умереть. Тем более один. Я не умру!
Он постарался выжить. Выжил. И снова стал искать людей, но в Тулу возвращаться не захотел калекой. В горы пошел, скитался по долинам, питался травами, кореньями, нуждался, голодал. И вот однажды он наткнулся на пещеры, где жили семьи тех жрецов, что Тулу бросили в надежде когда-нибудь туда вернуться. И Татле снова потерял свободу, став пленником людского общества.
Когда бродил он по долинам, стараясь голод заглушить, с отчаяния жевал он травы разные. Пил сок пейоте и, бывало, вступал он в мир видений странных. Пред ним развертывался радужный, волшебный мир, где под воздействием дурманящих растений метались его мысли, одинокие, неистово свободные. В мозгу парили звездные туманности, переливавшиеся красочными перьями, переплетавшиеся змеями. И в этот мир вводил он тех, кто принимал его с почтеньем. С тех пор стал Татле зваться Колченогим из Края ярких сновидений.
ЗАСУХА
На следующий год после того, как в заточении стал жить Кецалькоатль, сушь страшная пришла на земли всего Анауака, и засуха семь лет подряд их жгла без передышки.
Меж тем Кецалькоатль ниву собственную в своей темнице засевал. Старуха старая всему народу с гордостью сообщила:
— Наш господин Кецалькоатль семя бросил в утробу тольтекской девушки. В Анауаке вырастут сыны Кецалькоатля! Кецалькоатль в народе нашем обретет бессмертье.
Кокомы радовались шумно и праздновали весело и долго в хоромах Дома радости народной.
Сиуатль от всех отдельно поселили, и каждый знаки уваженья ей выказывал. Бывало, когда она из дома выходила в город, беременные женщины ее одежд касались, благ и добра желали.
Топильцина вдруг охватило беспокойство.
— Кецалькоатль взял женщину и пустит корни в наших землях. От нашей девушки набрался сил, и умирать он не захочет. Как никогда захочет жить. У нас прибавится забот: что станем делать со щенками? Как тигры вырастут они и захотят сожрать Тольтеков. Их надо вовремя убить!
— Не ты, злость дикая твоя так думает, — ответил Уэмак. — Нет. Даст теперь Кецалькоатль кровь свою Тольтекам по любви, а не во имя мук, страданий. Мы породнимся с ним, с его делами через детей его родных и кровных, рожденных нашей женщиной. Кецалькоатль станет вправду нашим, врастет он в наши земли, плодородие вернет им. Надо возвратить Кецалькоатля. И детей его мы убивать не будем. Наши они тоже, от плоти плоть.
— Но он уже не нужен нам, — отрезал Топильцин. — Мы знаем всё и больше понимаем, чем он, блуждающий в тумане состраданья и думающий о чужих, а не о нас, как мы хотим.
— Он в чем-то прав, он научить желает нас питать к другим отеческие чувства, — ему ответил Уэмак.
— Нет, не научит ничему нас сухое Дерево Кецалькоатля, — упорствовал военачальник Топильцин, но и Уэмак не сдавался:
— Сейчас ростками свежими оно нас одарило. Се-Акатль доволен был бы перьями Анауака новыми. Сыны Кецалькоатля узами крепчайшими отца соединят с Тольтеками. Былые узы разрубив, он новые завяжет. Кецалькоатлю многим мы обязаны. И Тула многое еще взять может у него.
— Нам надо было с ним покончить, пока детей не наплодил он, — цедил сквозь зубы Топильцин. — И будут тут они ни то ни се. И места не найдут себе, как бедный Татле, чья душа спокойствия не ведала, словами исходила, искала то, чего нигде не сыщешь. Думаю, нам следует убить детей Кецалькоатля.
— Нет, — молвил Уэмак, — они Тольтеки, как и мы, а мы навек отвергли жертвоприношенье — таков был первый уговор народа нашего с Кецалькоатлем.
— Это не жертва, — рыкнул Топильцин, — а убиенье зла!
— Нет, говоришь о жертве злости собственной и страху своему. Смущен душой ты, Топильцин. Ведь ты любил Кецалькоатля. Шел вслед за ним и спас его от чичимеков. Но вот ты ощутил вкус власти, которую тебе мы дали, и вдруг его возненавидел. В тебе неистовствует то, о чем ты думать не желаешь. Ты стал похож на Татле: споришь с самим собою!
— Нет ненависти у меня к нему, я больше не нуждаюсь в нем и знаю хорошо, чего хочу; не Татле я, дурашливый птенец. Я человек, желающий распространить мощь Тулы далеко, до двух больших морей. У Тулы есть свое великое предназначенье. Желаю я крепить могущество Тольтеков.
— Но то же самое желал Кецалькоатль.
— Не то же самое, — ответил Топильцин. — Кецалькоатль не любит нас, Тольтеков. Он любит всех людей. А что такое люди? Нет их. Есть Тольтеки, есть чичимеки; есть созидатели, есть дикари, но нет людей вообще. А если нет — нельзя для них и сделать ничего. Слова и общие понятья. Люди! Ложь глупая Кецалькоатля, его заслон из состраданья, препятствующий нашей Туле стать всех сильнее. Сам ты видел — бежали чичимеки, которых поучать желал Кецалькоатль: они бежали вслед своей свободе, нарушив установленный порядок в Туле!
— Думаю, — промолвил Уэмак, — Кецалькоатль Тольтеками хотел всех чичимеков сделать и Тольтеками он хочет всех детей своих увидеть. Может быть, нет людей вообще, но всюду могут быть одни Тольтеки. День настанет, сольемся все в один большой народ. Я думаю, желает этого Кецалькоатль.
— И ты затеял глупую игру в слова! Ты ученик его и заражен словами. Слово! Теперь детей иметь он будет кровных! А множество детей уже от слов его родилось!
— Пусть так! Но, Топильцин, ты слов боишься.
— Никто не страшен мне, а менее всех ты!
— Тогда оставь в покое нас, детей Кецалькоатля, всех — и по слову, и по крови! Оставь в покое и себя, родного сына собственных придумок!
— Я никому не сын! Я — сын земли своей и никого в покое не оставлю! Нет, не позволю здесь родиться отпрыскам Кецалькоатля.
Но вожди свое с ним выразили несогласье, и Топильцин им уступил, но повелел в темницу бросить Сиуатль, дабы народ не знал детей Кецалькоатля и не считал их лет, пока судьба не повернет иначе.
Вскоре родилось первое дитя: мальчишка светленький, как солнце. Старуха первая весь дом оповестила:
— Дочь наша солнце родила! Второе солнце здесь взошло! Он светел, как зерно, а волосы желты, как у маиса!
Благая весть вырвалась на волю, народ, который все еще любил Кецалькоатля, доволен был. Не радовался — гневался, страшился Топильцин, а Уэмак пел, ликовал и веселился. Кецалькоатль видел, как появился мальчик, маленький маисовый початок, и тайну разгадал пупка — исконной связи всех людей.
— Иди зарой, — сказал старухе он, — поглубже в землю пуповину. Пусть эта животворная таинственная нить, связующая поколенья, пусть эта бесконечно малая глубинка, как часть всей глубины Вселенной, меня привяжет к этим землям, соединит навек с потомками. И будем это помнить, пока не станем все единым целым.
Он обратился к сыну, грудь матери сосавшему, и так сказал:
— Нить порвана! Мы были двое, а теперь — втроем мы, трое. О, удивительное таинство творенья! Сын мой, ты уже кто-то, ты — уже есть. И вознесем благодаренье Богу за то, что здесь ты, с нами. Всюду кровь! Пришел ты с муками и с кровью, и первый вздох твой обратился плачем. Теперь понятно: кровь соединяет страданья и любовь. Как пуповина, что отныне гниет в глуби земной. Ты сделан мною, ты — мое подобие. Ты соткан из волокон мук и страсти, счастья и слез. Ты скоро будешь у границы всех возможностей, для выбора любого силу возымеешь. Ты станешь указателем путей и мерою богатств и нищеты. Орлом ты станешь и змеею; в страданиях своих ты воплотишь Вселенной совесть, хохотом своим достоинство людей восславишь. Смех искони тебе присущ, как и свобода. Ты сумеешь петь, и голос собственный твой будет слышен в хоре Теутлампы. Я знаю час рожденья твоего, но мне неведомы глубины те, из коих появился ты, не знаю я, как сложится твоя судьба. Но ты пришел, как я. Как все пришли и приходили ранее и как придут потом по неизведанным дорогам поколений. И ты пойдешь, пока не изживешь себя, пойдешь при свете совести своей — своей и более ничьей, являющей собой предел того, чему нет края и конца. Она — одна, всего одна есть совесть у тебя, и ты один и неделим. Ты — уже кто-то! Ты жив, живешь, сын мой! Ты плачешь, и я плачу с тобою вместе!
Народ не знал дитя, не видел мать. Слыхали только люди: Кецалькоатль заточен навеки, к восстанию звал он чичимеков, нарушил твердые порядки Тулы, помог врагам. А ровно через год после рожденья мальчика жар небывалый стал землю иссушать. В году том не было ветров, которые несут с собой дожди, и гибнул урожай без капли влаги.
— Ветер не мог расчистить путь дождю, — вздыхали землепашцы.
— Все потому, что не пришел Кецалькоатль в пернатой мантии взглянуть, как мы возделываем землю.
И стали люди говорить, что ливень тоже в заточении, как золотистый сын Кецалькоатля.
Однако в эту пору жизнь не давала повода для недовольства. В житницах еще не истощились давние запасы, Тула жила спокойно и богато. Чтобы отвлечь внимание народа, Топильцин предпринимал военные походы все дальше в глубь чужих земель. Оттуда пищу приносили и приводили пленных. Строили огромные дома вождям строптивым, их души в том успокоение и радость находили.
На следующий год дождей почти совсем не выпадало. Водохранилища стояли без воды: она давненько растеклась без пользы всякой по замшелым и запущенным каналам. Однако неохватные богатства Тулы и дальше походы воинов спасали положенье: нужды не ощущалось. Но при этом упорные ходили слухи, особенно среди Тольтеков-земледельцев, что в заточении с ребенком, похожим на маисовый початок, находится и ливень. Год за годом все тяжелее становилось, и началось для Тулы лихолетье. Не только кончились припасы, соседние народы, тоже страдавшие от мора, к границам Тулы шли искать спасенья, и приходилось воинам-Тольтекам в нередкие вступать бои. Уже бродили чичимеки по землям Тулы, воинство ее в сраженьях сильно поредело.
На год шестой совсем Тольтекам стало худо. Никто не верил в Топильцина, у власти он лишь тем держался, что знати потакал и щедрые дары давал военачальникам. Но сытых и довольных было мало, а неимущих стало много. Злость и ропот грозили вылиться в восстание. Возглавил недовольных Уэмак, он Топильцину возражал и требовал раздела полного и справедливого запасов, хотел, чтобы просили пленного Кецалькоатля вернуться в Тулу и опять вести ее к благополучию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
— Но день придет, и жить расхочешь. Когда-нибудь я сам не пожелаю дни и года считать на свете. Пусть поживет еще койотова подруга.
— Нет, жить хотеть я буду вечно, — ему ответила старуха.
— А ты что скажешь, Сиуатль? — спросил ее Кецалькоатль.
— Я буду жить хотеть, пока живет мой господин! Когда умрешь, и я умру. Но ведь Кецалькоатль бессмертен, правда?
— Нет, Сиуатль. Кецалькоатль смертен.
— Я бы желала одарить тебя бессмертием, — сказала Сиуатль.
Все трое смолкли. Старая задумалась, потом сказала:
— Ты можешь одарить его бессмертием.
— Я? Как сделать это мне?
— Ты подари ему детей! — ответила старуха и ушла, оставив их наедине.
Вот так произошло, что в ночь того же дня, когда себя судил Кецалькоатль, соблазну он поддался стать бессмертным и понял истину Омейокана. Двойного места, двуединства, где все есть два, чтоб воедино слиться, но ощущать себя двумя. И он почувствовал, как в нем, во глубине его нутра ожили, двинулись, пришли в движение миры, взметнулся светлый ураган и молнии разили в центр всей Вселенной, где сразу и живешь и умираешь, — там, в срединной точке всех туманностей небесных.
У Сиуатль родились двое — сын-мальчик, а потом дочь-девочка.
При родах дочери мать умерла.
Стал Татле тоже пленником. Бежал он с чичимеками. Под сумрачным покровом темной ночи заглохли крики. Только слышался стук пяток по земле да шум дыхания людей, не прекращавших бег свой до рассвета.
Маштла, израненный, с трудом за ними поспевавший, свалился наземь замертво.
— Маштла погиб! — кричал вдогонку людям Татле. — Стойте!
Чичимеки, пьяные от завоеванной свободы, вдруг поняли, что им дозволен отдых поутру в траве, росой им ноги омывавшей. Окончен бег, но сердце еще бьется, и людям чудится — не солнце им плывет навстречу, равнина вся сама несется в объятья яркого светилы. Увидели бескровное лицо Маштлы.
— Он умирает, он умрет. — Они сказали. — Жить не хочет. Один умрет. Бежим! Скорее! Дальше!
Многие собрались бег продолжить.
— Не можем бросить мы его, как загнанного зверя! — им крикнул Татле. — Стойте! Он первым вслух спросил, призвал к побегу! Надо ему помочь.
— Нельзя задерживаться здесь! К исходу дня мы до горы должны дойти! — так говорили многие.
— Мы понесем его, потащим на носилках, — просил их Татле.
— Нет, бежать не сможем мы. Нас всех догонят. Он умрет. Он уже прах. Бежим! — настаивали люди.
— Он вас спасал, он первый был. Не можете оставить его тут на растерзание сопилотам.
— Он был лишь голос чичимеков. Все так же думали, как он, и то же самое сказать могли. Мы все уйти хотели. У чичимеков нет вождей. Мы все свободны. Он свободен. Мы за собой не тащим мертвых. Свободен он. Уходит в смерть. А мы бежим! Бежим!
И все ушли. Остались только Татле, дрожавший от усталости, и сын Маштлы, ровесник Татле: хотел он проводить отца. А чичимеки молчаливо продолжили свой неустанный бег. Земля затихла и уже не отвечала на легкие удары ног, их смуглые тела скрыл утренний туман.
Густая тишина накрыла всех троих на мокрой от росы траве. Лишь частое дыханье Маштлы иголками дырявило безмолвие. Ни Татле, ни его товарищ знать не знали, как провожают в смерть. Они Маштлу удобней уложили, пучок травы под шею сунули, прикрыли раны листьями и стали ждать, когда его согреет солнце.
— Что надо делать, Татле?
— Брат, мы ничего не можем! Но его мы не оставим. Пусть он знает: мы будем с ним до часа его смерти, и унесем с собой его последнее дыхание, и станем дальше жить. Сейчас отгоним сопилотов: не выклевали б раньше срока ему глаза. Теперь нам только это надо сделать!
Вдали еще мелькали на холме фигурки беглых чичимеков. А юноши на корточках возле Маштлы сидели и молча ждали. Утро силу набрало, солнце стало большим и жарким и раненого разбудило. Пить ему хотелось, но негде было взять воды. На всей равнине не было ни капли; да хоть бы и была вода, в чем принести ее? В ладонях?
Маштла все пить просил, чуть двигались сухие губы. Юноши сидели рядом и на него смотрели. Мух отгоняли черных, над ним жужжавших. Сопилоты кружили в небе, но не снижались. Оба не знали, чувствовал Маштла иль нет, что с ним они самоотверженно час его смерти ждали.
Ночь с холодом пришла. Они прижались к раненому крепко, хотели его согреть. Он умер на заре, их сон не потревожив. Смерть крадучись пришла. Когда день новый разгорелся, они увидели, что он уже остыл и, как трава, был окроплен росой. Они направились на поиски воды, чтобы самим напиться. А сопилоты очень низко над самою землей кружились.
Татле, словно очнувшись после бегства и после бдения рядом с полумертвым, вдруг понял, что ушел он от отца любимого, что бросил он Кецалькоатля, и заплакал. Бежал он впереди товарища, а слезы светлые катились по его щекам, но никому, кроме него, знать не было дано, о чем он плакал: кроме гор, никто не знает, почему струятся горные ручьи. Бежал он от Кецалькоатля, но, может быть, бежал от самого себя, от колебаний и терзаний юности. Вступал он в мир свободы первозданной, но становился пленником свободы и вольной одинокости своей. Узнал теперь он муки голода и жажды, погоню изнуряющую за добычей, бег скорый во спасенье жизни. Страх и сиротство, страх одиночества, не оставляющие часа для раздумий. К тому же холод, боль, усталость.
Однажды ночью, после охоты долгой за олененком, которого они загнали, разговорился Татле с сыном Маштлы кое о чем, не относившемся к делам насущным. Оба насытились и отдыхали.
— Ты почему пошел за нами? — допытывался сын Маштлы. — Ты мог не уходить!
— Хотелось мне пожить, как вы, как чичимеки. Отец твой страстно звал к свободе, вы все рвались на волю, и захотел я с вами убежать. Но чичимеков, ваш народ, нигде не вижу.
— Нет чичимеков. — Юноша ответил. — Нас нет, здесь всяк сам по себе. Мы сходимся и вновь расходимся. Соединяемся и снова разбредаемся. Как воздух мы, рассеянный вокруг; как быстрая стрела, своим путем летящая, хотя все стрелы иногда сбираются в колчан. Жрецов мы не имеем, нет вождей. Наверное, хотел ты чичимеков повести, как господин твой учит и ведет Тольтеков.
— Да. Может быть, я этого хотел. Я видел: слабы вы. Наверное, наставить вас желал. Теперь увидел я: свободу, нам данную природой, не удержать — она уходит. Так ушли из Тулы чичимеки. Кто жив из них — свободен тот.
— Да, это так, — ответил юноша. — Теперь и ты свободен. Не воин, не слуга, никто.
— Да, — согласился Татле, — я свободен!
На следующий день он упал и ногу повредил. Его нашел в ущелье сын Маштлы и ждал, пока в сознанье он придет.
— Ты ногу поломал, — промолвил юный чичимек. — Не сможешь бегать ты, охотиться не сможешь!
— Так помоги же мне! — взмолился Татле.
— Не знаю как. Хотел помочь я своему отцу, но даже смерти час его я не поймал. Я ухожу!
И он ушел, оставив Татле одного.
— Теперь и вправду я свободен, — вслух думал Татле. — Но не должен я умереть. Тем более один. Я не умру!
Он постарался выжить. Выжил. И снова стал искать людей, но в Тулу возвращаться не захотел калекой. В горы пошел, скитался по долинам, питался травами, кореньями, нуждался, голодал. И вот однажды он наткнулся на пещеры, где жили семьи тех жрецов, что Тулу бросили в надежде когда-нибудь туда вернуться. И Татле снова потерял свободу, став пленником людского общества.
Когда бродил он по долинам, стараясь голод заглушить, с отчаяния жевал он травы разные. Пил сок пейоте и, бывало, вступал он в мир видений странных. Пред ним развертывался радужный, волшебный мир, где под воздействием дурманящих растений метались его мысли, одинокие, неистово свободные. В мозгу парили звездные туманности, переливавшиеся красочными перьями, переплетавшиеся змеями. И в этот мир вводил он тех, кто принимал его с почтеньем. С тех пор стал Татле зваться Колченогим из Края ярких сновидений.
ЗАСУХА
На следующий год после того, как в заточении стал жить Кецалькоатль, сушь страшная пришла на земли всего Анауака, и засуха семь лет подряд их жгла без передышки.
Меж тем Кецалькоатль ниву собственную в своей темнице засевал. Старуха старая всему народу с гордостью сообщила:
— Наш господин Кецалькоатль семя бросил в утробу тольтекской девушки. В Анауаке вырастут сыны Кецалькоатля! Кецалькоатль в народе нашем обретет бессмертье.
Кокомы радовались шумно и праздновали весело и долго в хоромах Дома радости народной.
Сиуатль от всех отдельно поселили, и каждый знаки уваженья ей выказывал. Бывало, когда она из дома выходила в город, беременные женщины ее одежд касались, благ и добра желали.
Топильцина вдруг охватило беспокойство.
— Кецалькоатль взял женщину и пустит корни в наших землях. От нашей девушки набрался сил, и умирать он не захочет. Как никогда захочет жить. У нас прибавится забот: что станем делать со щенками? Как тигры вырастут они и захотят сожрать Тольтеков. Их надо вовремя убить!
— Не ты, злость дикая твоя так думает, — ответил Уэмак. — Нет. Даст теперь Кецалькоатль кровь свою Тольтекам по любви, а не во имя мук, страданий. Мы породнимся с ним, с его делами через детей его родных и кровных, рожденных нашей женщиной. Кецалькоатль станет вправду нашим, врастет он в наши земли, плодородие вернет им. Надо возвратить Кецалькоатля. И детей его мы убивать не будем. Наши они тоже, от плоти плоть.
— Но он уже не нужен нам, — отрезал Топильцин. — Мы знаем всё и больше понимаем, чем он, блуждающий в тумане состраданья и думающий о чужих, а не о нас, как мы хотим.
— Он в чем-то прав, он научить желает нас питать к другим отеческие чувства, — ему ответил Уэмак.
— Нет, не научит ничему нас сухое Дерево Кецалькоатля, — упорствовал военачальник Топильцин, но и Уэмак не сдавался:
— Сейчас ростками свежими оно нас одарило. Се-Акатль доволен был бы перьями Анауака новыми. Сыны Кецалькоатля узами крепчайшими отца соединят с Тольтеками. Былые узы разрубив, он новые завяжет. Кецалькоатлю многим мы обязаны. И Тула многое еще взять может у него.
— Нам надо было с ним покончить, пока детей не наплодил он, — цедил сквозь зубы Топильцин. — И будут тут они ни то ни се. И места не найдут себе, как бедный Татле, чья душа спокойствия не ведала, словами исходила, искала то, чего нигде не сыщешь. Думаю, нам следует убить детей Кецалькоатля.
— Нет, — молвил Уэмак, — они Тольтеки, как и мы, а мы навек отвергли жертвоприношенье — таков был первый уговор народа нашего с Кецалькоатлем.
— Это не жертва, — рыкнул Топильцин, — а убиенье зла!
— Нет, говоришь о жертве злости собственной и страху своему. Смущен душой ты, Топильцин. Ведь ты любил Кецалькоатля. Шел вслед за ним и спас его от чичимеков. Но вот ты ощутил вкус власти, которую тебе мы дали, и вдруг его возненавидел. В тебе неистовствует то, о чем ты думать не желаешь. Ты стал похож на Татле: споришь с самим собою!
— Нет ненависти у меня к нему, я больше не нуждаюсь в нем и знаю хорошо, чего хочу; не Татле я, дурашливый птенец. Я человек, желающий распространить мощь Тулы далеко, до двух больших морей. У Тулы есть свое великое предназначенье. Желаю я крепить могущество Тольтеков.
— Но то же самое желал Кецалькоатль.
— Не то же самое, — ответил Топильцин. — Кецалькоатль не любит нас, Тольтеков. Он любит всех людей. А что такое люди? Нет их. Есть Тольтеки, есть чичимеки; есть созидатели, есть дикари, но нет людей вообще. А если нет — нельзя для них и сделать ничего. Слова и общие понятья. Люди! Ложь глупая Кецалькоатля, его заслон из состраданья, препятствующий нашей Туле стать всех сильнее. Сам ты видел — бежали чичимеки, которых поучать желал Кецалькоатль: они бежали вслед своей свободе, нарушив установленный порядок в Туле!
— Думаю, — промолвил Уэмак, — Кецалькоатль Тольтеками хотел всех чичимеков сделать и Тольтеками он хочет всех детей своих увидеть. Может быть, нет людей вообще, но всюду могут быть одни Тольтеки. День настанет, сольемся все в один большой народ. Я думаю, желает этого Кецалькоатль.
— И ты затеял глупую игру в слова! Ты ученик его и заражен словами. Слово! Теперь детей иметь он будет кровных! А множество детей уже от слов его родилось!
— Пусть так! Но, Топильцин, ты слов боишься.
— Никто не страшен мне, а менее всех ты!
— Тогда оставь в покое нас, детей Кецалькоатля, всех — и по слову, и по крови! Оставь в покое и себя, родного сына собственных придумок!
— Я никому не сын! Я — сын земли своей и никого в покое не оставлю! Нет, не позволю здесь родиться отпрыскам Кецалькоатля.
Но вожди свое с ним выразили несогласье, и Топильцин им уступил, но повелел в темницу бросить Сиуатль, дабы народ не знал детей Кецалькоатля и не считал их лет, пока судьба не повернет иначе.
Вскоре родилось первое дитя: мальчишка светленький, как солнце. Старуха первая весь дом оповестила:
— Дочь наша солнце родила! Второе солнце здесь взошло! Он светел, как зерно, а волосы желты, как у маиса!
Благая весть вырвалась на волю, народ, который все еще любил Кецалькоатля, доволен был. Не радовался — гневался, страшился Топильцин, а Уэмак пел, ликовал и веселился. Кецалькоатль видел, как появился мальчик, маленький маисовый початок, и тайну разгадал пупка — исконной связи всех людей.
— Иди зарой, — сказал старухе он, — поглубже в землю пуповину. Пусть эта животворная таинственная нить, связующая поколенья, пусть эта бесконечно малая глубинка, как часть всей глубины Вселенной, меня привяжет к этим землям, соединит навек с потомками. И будем это помнить, пока не станем все единым целым.
Он обратился к сыну, грудь матери сосавшему, и так сказал:
— Нить порвана! Мы были двое, а теперь — втроем мы, трое. О, удивительное таинство творенья! Сын мой, ты уже кто-то, ты — уже есть. И вознесем благодаренье Богу за то, что здесь ты, с нами. Всюду кровь! Пришел ты с муками и с кровью, и первый вздох твой обратился плачем. Теперь понятно: кровь соединяет страданья и любовь. Как пуповина, что отныне гниет в глуби земной. Ты сделан мною, ты — мое подобие. Ты соткан из волокон мук и страсти, счастья и слез. Ты скоро будешь у границы всех возможностей, для выбора любого силу возымеешь. Ты станешь указателем путей и мерою богатств и нищеты. Орлом ты станешь и змеею; в страданиях своих ты воплотишь Вселенной совесть, хохотом своим достоинство людей восславишь. Смех искони тебе присущ, как и свобода. Ты сумеешь петь, и голос собственный твой будет слышен в хоре Теутлампы. Я знаю час рожденья твоего, но мне неведомы глубины те, из коих появился ты, не знаю я, как сложится твоя судьба. Но ты пришел, как я. Как все пришли и приходили ранее и как придут потом по неизведанным дорогам поколений. И ты пойдешь, пока не изживешь себя, пойдешь при свете совести своей — своей и более ничьей, являющей собой предел того, чему нет края и конца. Она — одна, всего одна есть совесть у тебя, и ты один и неделим. Ты — уже кто-то! Ты жив, живешь, сын мой! Ты плачешь, и я плачу с тобою вместе!
Народ не знал дитя, не видел мать. Слыхали только люди: Кецалькоатль заточен навеки, к восстанию звал он чичимеков, нарушил твердые порядки Тулы, помог врагам. А ровно через год после рожденья мальчика жар небывалый стал землю иссушать. В году том не было ветров, которые несут с собой дожди, и гибнул урожай без капли влаги.
— Ветер не мог расчистить путь дождю, — вздыхали землепашцы.
— Все потому, что не пришел Кецалькоатль в пернатой мантии взглянуть, как мы возделываем землю.
И стали люди говорить, что ливень тоже в заточении, как золотистый сын Кецалькоатля.
Однако в эту пору жизнь не давала повода для недовольства. В житницах еще не истощились давние запасы, Тула жила спокойно и богато. Чтобы отвлечь внимание народа, Топильцин предпринимал военные походы все дальше в глубь чужих земель. Оттуда пищу приносили и приводили пленных. Строили огромные дома вождям строптивым, их души в том успокоение и радость находили.
На следующий год дождей почти совсем не выпадало. Водохранилища стояли без воды: она давненько растеклась без пользы всякой по замшелым и запущенным каналам. Однако неохватные богатства Тулы и дальше походы воинов спасали положенье: нужды не ощущалось. Но при этом упорные ходили слухи, особенно среди Тольтеков-земледельцев, что в заточении с ребенком, похожим на маисовый початок, находится и ливень. Год за годом все тяжелее становилось, и началось для Тулы лихолетье. Не только кончились припасы, соседние народы, тоже страдавшие от мора, к границам Тулы шли искать спасенья, и приходилось воинам-Тольтекам в нередкие вступать бои. Уже бродили чичимеки по землям Тулы, воинство ее в сраженьях сильно поредело.
На год шестой совсем Тольтекам стало худо. Никто не верил в Топильцина, у власти он лишь тем держался, что знати потакал и щедрые дары давал военачальникам. Но сытых и довольных было мало, а неимущих стало много. Злость и ропот грозили вылиться в восстание. Возглавил недовольных Уэмак, он Топильцину возражал и требовал раздела полного и справедливого запасов, хотел, чтобы просили пленного Кецалькоатля вернуться в Тулу и опять вести ее к благополучию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13