А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Войдя в дом, он тычет пальцем в даты жизни: «Смотри, родился 29 сентября, как ты! Делай жизнь с него, она же дается один раз, если помнишь. Вот я делаю, и мне не будет мучительно больно за бесцельно прожитые годы!» У Островского пусто, как в саду «Дерево дружбы». Позади многомиллионные тиражи, переводы на все языки, десятки инсценировок, симфонические поэмы, три фильма, балет «Юность», две оперы — обе «Павел Корчагин». А сразу после статьи Кольцова в «Правде» — тридцать шесть изданий в одном 36-м, квартира на Тверской, часовой у сочинского дома. Николай Островский выстроен, как его музей, во имя и во славу — без него самого, заживо превращавшегося в монумент: окостенение суставов, анкилоэирующий полиартрит.Все сделано помимо него и помимо его неуклюжего романа, где лишь изредка бьет, как по локтю, истерический нерв обреченного. Лучшее в книге — беспомощные любовные сцены, за которыми щемящая драма незнания, трагедия невозможности узнать. «Сквозь ткань гимнастерки вырисовывалась ее упругая грудь». Отсюда же жалобный протест против живой плоти: Откормленный мужик в идиотском цилиндре и женщина извивались в похабных лозах, прилипнув друг к другу». Это в романе, а дома сиделка-жена Рая, именуемая в письмах «растущая пролетарка», «партийная дочурка», «Райком». Десять лет из отпущенных тридцати двух — в постели. Один.Кровать не по-людски стоит посреди комнаты. Возле — дар комсомола Украины пишущая машинка «Мерседес». В гостевой книге — партийное начальство, Андре Жид, труппа лилипутов. На столике — букет резиновых роз. Не черкесские ли изделия из Нижне-Имеретинской бухты? Нет, подарок то ли березниковских аммиачников, то ли ярославских шинников. Резиновые розы, красные и черные, сделаны так топорно, что даже не притворяются настоящими.Безжизненны комнаты и мебель, статьи и письма. Изредка сквозь риторику рвется ярость — когда продолжается война. «Я с головой ушел в классовую борьбу. Наше домоуправление было в руках врага — сын попа, бывший домовладелец». Через неделю: «Победа осталась за нами. В доме остался только один враг, буржуйский недогрызок, мой сосед. В бессильной злобе это животное не дает нам топить». Он весь там, где пайки и чувства скудные, деньги и слова казенные, стрижки и мысли короткие, штаны и раны рваные, нитки и женщины суровые, мятежи и желания подавленные, дороги и собрания долгие, кони и расправы быстрые.В последнем, за неделю до смерти, письме — новый недогрызок, буржуйский клеветник: «О предательстве Андре Жида. Как он обманул наши сердца тогда! И кто бы мог подумать, мама, что он сделает так подло и нечестно!» Он пишет жене в Москву, словно о посещении театра: «Имеешь ли ты возможность бывать на процессе убийц, этих бешеных псов фашизма?» Он не имеет, ему не хватает псов, ему тоскливо лежать десять лет, его жалко, его очень-очень жалко, у него на столике резиновые розы. Во всем доме — безошибочный тяжелый дух нежизни. Живыми оказываются книги. Не «Сталь» во всех видах, не «Овод» на стенде рядом с буденновкой и шашкой, а Пруст в шкафу. Страницы томиков с названием «В поисках за утраченным временем» и предисловием Луначарского усеяны карандашными пометками. Никогда уже не узнать ничего подлинного о портрете в застегнутом под горло френче с орденом Ленина, с уродливо-значительным лицом вырожденца и таинственным взглядом слепца.Смотрительница спрашивает: «Вы с фестиваля, наверное? Никак нельзя на закрытие попасть? Не мне, дочке, она в „Ласточке“ работает, на Мамайке».На Мамайке, тогда конечно.Утративший живость кинокритик в разговоре не участвует, погасший взгляд блуждает, искусственный стимул на исходе. «Очень здесь грустно. Ну, мне еще кое-куда надо». Вяло делает ручкой и говорит: «Прощай!» ДЯГИЛЕВ В ПЕРМИ Какой же дальний разбег взял Дягилев, чтобы с маху врезаться в западные порядки и тылы. Всего два таких победоносных русских десанта на весь XX век — живописный авангард и дягилевские сезоны. Начало сезонов — здесь, в Перми. Адрес — Сибирская, дом 33, угол "Пушкина, бывшей Большой Ямской.На современников производили ошеломляющее впечатление успехи дягилевской антрепризы со Стравинским, Прокофьевым, Павловой, Нижинским, Шаляпиным, Карсавиной, Бакстом, Рерихом, звезд не перечесть. Уже в 1911 году, сообщает тогдашняя пресса, в России были «дягилисты и дягилистки». Как всегда, такое оценивалось под идейным углом — как превосходство над Западом. Художник Нестеров писал: «В его жилах текла мужицкая кровь даровитого самородка-пермяка, и весь яркий талант его был русский талант.» Мало того, что Дягилев родом из Новгородской губернии, но и дворянин с обеих сторон: мать — Евреинова; отец, военный, водил компанию с Чайковским, Мусоргским, Лесковым.Сам Дягилев особенности своего дарования трактовал чуть иначе: «Нам надо давить той гигантской мощью, которая так присуща русскому таланту… Надо идти напролом… Показать себя целиком, со всеми качествами и недостатками своей национальности. И бояться этих недостатков — значит скрывать качества». Он любил рассказывать легенду о своем происхождении от Петра Великого, он был танк той же породы. Ему русское искусство обязано коротким блистательным прорывом из великого провинциального в великое мировое.В пермской провинции, на углу Сибирской и Большой Ямской, Дягилев прожил десять лет — с восьми до восемнадцати: определяющий возраст. Атмосфера — артистическая, мачеха вспоминает: «Мальчики, гуляя, насвистывают квинтет Шумана или симфонию Бетховена». Отсюда он уехал в Петербург, где произвел на компанию Бенуа впечатление «здоровяка-провинциала» («полные розовые щеки, очень ребяческий смех») — такие и покоряли столицу, только замах Дягилева оказался шире. «Лишь по чистой случайности я не стал настоящим революционером, а только революционером цвета и музыки…» В пермском дягилевском доме потом была Александровская женская гимназия. Потом казарма, с тех времен в коридоре надпись: «За побег со службы в военное время каторжные работы от 4 до 20 лет или смертная казнь». Теперь в длинном одноэтажном здании с белым окаймлением окон по темно-розовым стенам — гимназия с гуманитарным уклоном, настолько явственным, что алгебра и тригонометрия наверняка в загоне. «Этот дом называли „Пермскими Афинами“, здесь всегда звучали музыка и поэзия, здесь юный Сережа Дягилев познакомился с шедеврами великой русской и мировой культуры». Наталья Сергеевна преподает в гимназии литературу, но по типу — классический музейный работник, слившийся с экспозицией до неразличения понятий. О Дягилеве знает много, но не все говорит, храня стыдную семейную тайну: «Зачем об этом рассказывать? Мы ничего не скрываем, но к чему копаться?»По всей школе — изображения самого именитого из дягилевских возлюбленных. В зале серия картин на тему «Послеполуденного отдыха фавна»: в томной позе фавн Нижинский с Дудочкой. В кабинете — опять Нижинский: огромный рельефный портрет. Повесить его затруднительно, стены не держат, так что портрет стоит, а Нижинский, получается, сидит за столом, словно председательствуя на педсовете.Восстановлены комнаты Дягилевых, отдельный зал выделен под репродукции и фотографии. «Вот могила Сергея Павловича в Венеции. Где он похоронен рядом со Стравинским! — Ну, не совсем рядом, метрах в тридцати. — Вы бывали на кладбище в Венеции? Не может быть!» Такой посетитель в глазах Натальи Сергеевны вырастает до ранга Мясина или Лифаря. «Расскажите, пожалуйста, правда, что на могиле Сергея Павловича лежат балетные тапочки?» Правда. Кто-то время от времени приносит новые взамен истлевших и кладет на надгробие с манерной цитатой из Дягилева: «Венеция, вечная вдохновительница наших успокоений». Венецию он любил как город любви, где позволялось больше обычного. Там Дягилев мог щекотать общество, приводя в фешенебельный ресторан юного гондольера. Там в 29-м заболел и умер без гроша, роскошно похороненный на деньги Коко Шанель. Площадь его имени есть в Париже, между Оперой и Галереей Лафайет. В Перми, где он начал свой дальний разбег, нет. В дягилевской гимназии заметнее всего Николай Зарубин. Повсюду картины этого одаренного колориста — парад планет, космические дали, быт мироздания. Место — повсюду, время — всегда. Возле полотен на скамеечках сидят школьники, выводя в тетрадках под диктовку учительницы про кристалл вселенской калийной соли, про ось через центр Земли, про заветное: «Пермяки ощущают необходимость собрать все духовные достижения мира». То, что кажется более или менее симпатичной абстрактной декоративностью, в трактовках автора и поклонников оборачивается мостом от пермского геологического периода — к будущей пермской мессианской цивилизации. Дистанции невообразимы, амплитуды непомерны, победа обеспечена. Зарубин, философ и классик российского провинциализма, теснит Дягилева в его собственном доме, откуда тот ушел в мир и никогда не вернется. МИМО ЧЕРЕПОВЦА Не в имени ли родного города истоки верещагинской некрофилии? Что роится в воображении, что порождает фантазия художника, родившегося в Череповце? «Апофеоз смерти» с пирамидой черепов — апофеоз Верещагина. Да и в других его картинах полно мертвых тел и голов. У всякого своя тема, но шишкинские сосны и айвазовские волны разве что назойливы, но не болезненны. Если корни — в названии города, то это совсем по-русски: слово как дело. До настоящих дел Верещагин не дожил, погибнув в 1904-м. Хотя и старая Мариинская водная система с Шексной, на которой стоит Череповец, строилась на костях, ее преемник — Волго-Балтийский водный путь — перекрыл все прежние показатели. Череповецкий металлургический комбинат заложили в конце 40-х, и тут тоже успели поработать зэки. И на «Аммофосе», и на «Азоте», и на судостроительном. Кто вообще их считал на Русском Севере.У другого здешнего уроженца, Башлачева, родина помянута лесами: «Я опять на краю знаменитых вологданьских лесов». В Череповце — больше «леса второго порядка», как называл Хлебников заводские трубы. Этот порядок отлично виден с воды.На Волго-Балте после величественного Кирилло-Белозерского и благостного Ферапонтова тянутся серые деревни по берегам Шекснинского водохранилищам самой Шексны. Местная «стерлядь золотая» осталась в державинских стихах, но лещ и судак клюют неплохо. Лысый бонвиван на палубе рвет руками купленного в Горицах леща и пытается угостить англичанина в шортах: «У вас такого нет! Как говорится, рыбка пованивала, но была хороша!» Тот немного говорит по-русски и все спрашивает значения географических названий, записывая в блокнотик. Рыбу есть не хочет и, отворачиваясь, закатывает глаза. Лысый, прихлебывая «Балтику», трактует: «Топорня — значит, лесорубы тут жили. Камешник — берег весь в камнях. Едома — обжоры сплошные. Потеряево — ну ясно». Англичанин записывает, лысый подмигивает окружающим. На Ирдоматке теряется, краснеет и, сохраняя лицо, уходит выбрасывать бутылки. Череповец наступает внезапно и не кончается.Первомайский район по правому борту проходит еще незаметно. Обычные прибрежные кварталы провинциального города. Таков же по левому борту Зашекснинский район, в народе — «Простоквашино». Дальняя непрестижная «Фанера», вокруг фанерно-мебельного комбината, вовсе не видна с теплохода. Поражающий воображение Череповец появляется за речкой Ягорбой — Индустриальный район.Намечаются сумерки, затушевываются люди, автомобили, дома. Высятся, а потом проступают, угадываются лишь заводские корпуса, усеченные конусы домен, трубы. Сгущение безлюдной промышленности — неправдоподобное. «Второй порядок» упраздняет первый, растет сталь, колосится прокат, цветет чугун. По радио зовут на ужин, лысый рад-радешенек, что англичанин забыл про Ирдоматку, обнимает его, заставляет выпить водки и записать в блокнотик про сухую ложку, которая рот дерет. Все вокруг довольны тем, как идет воспитание: «Пусть запишет, первая орлом, вторая соколом, третья забыл, в общем пусть запишет». Палуба пустеет, а когда вновь заполняется сытым полупьяным народом, оказывается, что пейзаж по правому борту не изменился. Корпуса и трубы стоят силуэтами на фоне чуть светлого неба. Еще, сколько хватает взгляда — языки пламени, их много, и вдруг становится понятно, каковы эти факелы, если и отсюда кажутся большими. Теплоход все идет, Череповец все стоит, так не должно быть в городе с третью миллиона жителей, но получается.Шексна отворяется в Рыбинское водохранилище, об этом можно догадаться по частоте бакенов, по ветру, еще вернее — по ощущению простора. Ничего не видно впереди и слева. Справа — все то же: огненные сполохи над трубами и корпусами. Проходит время, и череповецкая декорация начинает потихоньку сдвигаться к корме.На палубе все у правого борта, завороженно смотрят на цепочку огней. Англичанин тихо спрашивает: «Что это — Череповец, какое значение?» Лысый ухмыляется: «Маленький череп, блин, маленький череп!» Тот глядит на бесконечный пылающий горизонт и мотает головой: «Нет, это большой череп, it's a very big skull, a lot of skulls, много череп». Кто их считал, черепа на Волго-Балтийской трассе. КОСТРОМСКАЯ МУЗЫКА В колоннаде Больших Мучных рядов — музыкальная лавка. «Возьмите БГ, „Кострома, mon amour“, все берут». Костромская реалия одна на альбом «В Ипатьевской слободе по улицам водят коня На улицах пьяный бардак…». Степень узнаваемости — скорее типическая, чем конкретная. Обобщения: «Был бы я весел, если б не ты, если б не ты, моя родина-мать». В песне «Русская нирвана» — образ шириной в реку, на которой стоит Кострома: «Ой Волга, Волга-матушка, буддийская река!» Почти Розанов, только под музыку: «На Волге сливаются Великороссия, славянщина с обширным мусульманской монгольским миром, который здесь начинается, уходя средоточиями своими в далекую Азию». Лучшие костромские рестораны — «Берендеевка» и «Палермо».Кострома, восходящая, по некоторым гипотезам, к «каструму» (крепости), — однокоренная европейским замкам, Ньюкаслу, венецианскому району Кастелло, кубинскому диктатору. Западное эхо над буддийской рекой. Гауптвахта и пожарная каланча в виде античных храмов — напротив торговых рядов: насмешливый привет из начала XIX века, от молодого, бесшабашно запойного губернского архитектора Петра Фурсова. В центральную площадь Сусанина, бывшую Революции, как в фокус, лучами сходятся семь прямых улиц. Размах и непохожесть. Таких триумфальных гауптвахт не сыскать, а глаз человека, год прослужившего пожарным и однажды выезжавшего на возгорание при топоре и в каске, ласкает римский облик каланчи. Центр Костромы — след не отягощенного трезвостью фурсовского таланта. Полет этой русской поэзии явственно ощутим на Сусанинской площади и вокруг.Вдали над Пряничными рядами высится Ленин, уже на расстоянии удивляя блатной позой: живот выпячен, все расстегнуто, рука в кармане. Иван Сусанин на Молочной горе над Волгой, напротив, обтекаем так, что выглядит продолжением круглого постамента. Неподалеку в сквере лежит гранитная колона — остатки прежнего памятника, сброшенного в 1917-м. Тот был еще хуже: на колонне бюст царя Михаила, под колонной — Сусанин на коленях. Средоточия все-таки в Азии.Разгул Азии — на рынке. Никакой уникальности — такова вся Россия. Даже пошехонский сыр из Солигалича и взращенную сумеречным сознанием колбасу «Вечернюю» продают с акцентом и напором. «Бойкая женщина. — Она, должно быть, не русская. — Отчего? — Уж очень проворна». Диалог купцов из костромской пьесы Островского «Бесприданница» звучит свежо. Орел не зря двуглавый: суровый взгляд брошен разом на Азию и на Европу. Как поясняет в «Бесприданнице» герой: «Иностранец, голландец он, душа коротка; у них арифметика вместо души-то».Неисчисляемая сущность одушевляет арифметику купли-продажи. В кондитерском закутке две продавщицы, одна отрывается от газеты и говорит: «Известный киноартист, который убил дворника. Шесть букв». Вторая задумчиво произносит: «Гурзо». Ясно, зефиру не дадут, пока не найдут истину, пора поторопить: «Девушки, Гурзо не получится, у него пять букв». Первая отвечает: «Да они, артисты эти, для них разве дворник-человек?» Меняется масштаб: взлет на уровень беседы Алеши Карамазова со старцем Зосимой. Не важно, кто убил — Гурзо или Юматов, нужно понять: кто тварь дрожащая, а кто право имеет? Продавщицы по уши в Достоевском раздумье, не до клиента с его килограммом ерунды. Можно никогда отсюда не уходить, прожить до конца с этими тетками, дойти до самой сути. Жутковато, что того и вожделеет нечто внутри, о том вкрадчивый мотив из заповедных недр души, той самой, неукороченной, уходящей в никуда. Как знакома и желанна эта музыка: покидать Достоевский закуток без зефира, но с бездной, пересекать космос рыночного двора, бесконечно истово исповедоваться родному человеку:

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Карта родины'



1 2 3 4 5 6 7