Я, признаюсь, не очень-то любил заглядывать сюда, где уже не витал дух доброжелательства и уважения к спортсменам, что жил в тесных коридорах и кабинетах прежнего комитета в Скатертном переулке; здесь холодок касался тебя уже на входе, где милиционер, как трамвайный билет, вертел в руках твою красную книжицу заслуженного мастера спорта СССР и вежливо, но настойчиво рекомендовал «связаться» с нужным отделом и заказать пропуск. Потом ощущение постороннего, незванного гостя, не покидало тебя до той самой минуты, когда, облегченно вздохнув, ты не выходил на улицу и оказывался напротив знакомого входа в Лужники.
Если погода выдавалась не дождливая, я непременно заворачивал на стадион, спешил, как на встречу со старым другом, волнуясь и радуясь, к бассейну, где стартовал много раз, где познал и радость победы, и, как говорится, горечь поражения. Здесь иногда можно было встретить легендарного Леонида Карповича Мешкова, вернувшегося на дорожку с перебитой на войне рукой и ставшего, вопреки всему, рекордсменом мира, первым советским рекордсменом мира в послевоенное время. Все еще судил соревнования Семен Бойченко, чей неукротимый нрав и бездонный оптимизм не смог «выкачать» ГУЛАГ, куда он попал из-за того же оптимизма и самоуверенности и слишком вольного, как расценил Лаврентий Павлович, обращения с Капой, Капитолиной Васильевой, чемпионкой и рекордсменкой СССР, женщиной неброской русской красоты и с прекрасным рубенсовским телом. На Капу положил глаз Василий Сталин, она стала его очередной женой, но тренироваться не бросила. Когда Васильева входила в воду, на трибуне устраивался молчаливый, насупленный человек в штатском, предназначение которого вскоре перестало быть секретом: и подруги, и товарищи стали не то чтоб сторониться Капы, но держались от греха подальше, тем паче после того, как в автозаводской бассейн – лучший тогда в столице – однажды заявился и сам Берия, нагло раздевавший своими глазищами пловчих. Лишь Семен Бойченко, двухметровый гигант, поразивший, кажется, году в 1936-м парижан, где запросто расправлялся с мировыми достижениями, «красный кит», преподносивший уроки мастерства признанным чемпионам – ведь до войны мы не входили в международные спортивные федерации, в федерацию плавания – тоже, продолжал держать себя с Капой запросто. То ли Василий пожаловался на «неуважение» к жене со стороны Бойченко, то ли сам Лаврентий Павлович невзлюбил Семена с первого взгляда, только забрали его, как водится, ночью; и он долгенько отсутствовал в Москве. О тех годах Семен Бойченко вспоминать не любил, а последовавшее после оттепели похолодание не способствовало воспоминаниям. Бойченко умел держать язык за зубами, но это и отдаленно не напоминало трусость или покорность времени: он просто не хотел бередить прошлое, предпочитая оставаться все тем же рубахой-парнем, коим слыл всегда…
– Ты плыви, плыви, крючкотворец, – напутствовал меня Семен Бойченко перед стартом, держа в своих огромных лапищах секундомеры. – Я твои десятые зафиксирую, не убоись. Семен Бойченко уважает дерзких! – Почему я показался ему дерзким, сказать трудно: может быть, после того случая, когда я выиграл у Вовки Макаренко, официального рекордсмена мира на двухсотметровке брассом, выиграл тогда, когда ни одна живая душа не принимала меня всерьез – я только две недели тренировался после внезапного приступа аппендицита, когда меня отвезла «скорая» прямо из бассейна, прямо в плавках, накрытого тренировочным халатом? Меня тогда, помню, разобидела до самого сердца фраза Макаренко: «Ты гляди, гляди, гость с того света, и себе на старт!»
Я стартовал по первой дорожке, а Вовка на самой престижной, на четвертой, – длиннорукий, грудь колесом, светловолосый гигант, весь к кровавых полосах, оставленных безопасной бритвой, коей он выбривался перед стартом – уверенный в своем успехе (оказалось, что он собирался побить свой же мировой рекорд). Его встретили такими бурными овациями, что диктор долго не мог успокоить публику, собравшуюся в лужниковском бассейне.
Пока Макаренко выяснял отношения с плывшим по пятой дорожке Юнаком, я на финишном «полтиннике» незаметно догнал их и на последнем метре опередил на одну десятую секунды Макаренко. Судьи долго судили-рядили, мнения разошлись, кто из нас – я или Макаренко – пришел первым, но авторитет Семена Бойченко сыграл решающую роль. Мне присудили первое место, и Макаренко вечером напился и ходил из номера в номер по гостинице «Юность», доказывая всем, что Романя обманул его, специально усыпил бдительность, плывя по первой дорожке…
– Ты что заснул, старина? – толкнув меня в бок, спросил Гаврюшкин.
– Нет, просто вспомнил, что не люблю ходить в дом на Лужнецкой набережной. Чужой он какой-то стал для спортсменов.
– Это ты загнул, чего там – чужой, самый что ни есть родной, не правда ли, Синя? Откуда люди в заграницу отправляются? С Лужнецкой. Ну и что – милиционер? Так положено, чтоб… ну, не проходной же это двор – министерство спорта.
– На Скатертном тоже было министерство…
– Не скажи, старина, – покровительственно-благодушно просвещал меня Гаврюшкин. – Там жил дух общественной организации, а не государственной. Не было, что ли, авторитета, ну, помпезность я тоже не признаю, но солидность в нашем деле прежде всего. Запомни это, Олег!
Я еще был терпелив к Гаврюшкину, наивно полагая, что изменения, вызванные новым положением бывшего спортивного репортера, носили поверхностный характер. Я, случалось, успокаивал горячие головы, готовые обвинять его в зазнайстве, барстве, неуважении к подчиненным, указывая на положительный характер для нас, журналистов, возвышения Гаврюшкина: как-никак свой человек в руководстве, это кое-что да значит в бюрократическом мире министерских кабинетов. Хотя были и настораживающие моменты, но я никогда не менял мнения о человеке по отдельным поступкам или словам, а старался разобраться досконально, чтоб не оказаться в роли необъективного, а еще хуже – предвзятого судьи. В жизни всякое случается, и бывает неправильная «расшифровка» того или иного факта без учета конкретных обстоятельств и ситуаций уводит в оценках совершенно в противоположную от истины сторону. А вы знаете: ярлык налепить просто, а вот отмыться от него…
– Хорошо, запомню. По крайней мере, я теперь буду знать, что у меня на Лужнецкой есть друг, к которому не грех заглянуть даже после посещения бюро пропусков!
– Дался тебе этот милик, я его так вообще не замечаю – есть он иль нет.
За Гаврюшкиным приехала «Волга», и он подбросил меня к «России».
– Завтра же займись документами! – сказал Гаврюшкин на прощание. – Да, не сочти за труд, подбери-ка все, что имеешь по любительскому спорту, ну, по московским делам. Считай, это уже официальное задание как члену делегации. Будь!
В Женеве весело пробивалась свежая травка на газонах, невысокие, причудливо исковерканные садовниками платаны создавали сюрреалистические натурные картины на фоне нежно-голубого весеннего неба. Но на окрестных вершинах ослепительно сверкал снег, и по утрам множество машин, увенчанных сверху связками лыж, вытягивались на шоссе, ведущем в горы. Я запоздало пожалел, что опростоволосился и оставил лыжи дома, и в первые дни провожал глазами счастливчиков. Через час-другой они очутятся в мире первозданной тишины и янтарного воздуха, и снег под лучами солнца с каждой минутой станет рассыпаться на мириады крошечных капелек-льдинок, и лыжи все увереннее будут врезаться в фирн, отчего катание будет доставлять ни с чем не сравнимое удовольствие. Да, лучше гор могут быть только горы…
Сессия медленно, спокойно, как река на равнине, текла своим чередом: выступали докладчики и содокладчики, принимались обтекаемые, всех удовлетворяющие резолюции. Никто не поднимал вопрос, витавший в воздухе: будет ли СССР участвовать в Играх в Лос-Анджелесе, сами американцы тоже вели себя достаточно лояльно, точно накапливая силы для заключительного разговора, что непременно взорвется взаимными обвинениями и претензиями, в ход будут пущены все средства, чтоб доказать перед лицом остального мира собственную правоту и, достигнув желаемого результата, успокоиться, уйти в обычные рутинные дела и проблемы. Я разговаривал по ходу сессии с американцами, они – сама любезность и легко читаемая сдержанность. Хотя вопросы так и крутились на кончике языка, и вопросы эти – можно не сомневаться – были с заранее готовыми ответами и потому не задавались, чтоб сохранить подольше иллюзию, что обстановка еще может разрешиться позитивно, и Игры в «городе ангелов» войдут в олимпийскую историю, как самые грандиозные и добропорядочные.
– Если б Андропов был жив… – как-то вечером в гостиничном баре сказал Гаврюшкин. – Если б был жив, мы наверняка поехали в Лос-Анджелес. А Костя – что с Кости возьмешь, если дни его сочтены и он не ведает, что делает? Что ему скажут, то и будет…
Откровения Гаврюшкина, приобщенного к высшим этажам власти, пусть даже косвенно, через вторичную информацию, приносимую через полуоткровения и иносказательность, неприятно меня поразили. Как всякий советский человек, выросший и воспитанный в стране, где превыше всего ставилась незыблемость авторитета «вождя», видя несуразности, откровенную глупость и самоуверенность лидеров, коих выдвигали не мы, рядовые граждане и рядовые коммунисты, а узкий круг небожителей, я все же старался вслух не обсуждать происходящего наверху. И не страх, хотя и от него мы стали избавляться не так давно, не боязнь быть обвиненным в нелояльности или хуже того – в антисоветизме (какую прекрасную формулу выискала умненькая безымянная голова, что изобрела это словечко, которое подобно безразмерным колготкам можно было натянуть на любые «ноги»!), нет – стыд, выжигающий ум и сердце, стыд за себя, за огромную страну, коей явить бы пример миру, как нужно жить и трудиться, а она перебивается с одного дефицита на другой, радуется водочному изобилию, золотым медалям чемпионов, вслух превозносит одних инженеров человеческих душ, а про себя уважает и признает других; двоемыслие, изобретенное Джоном Оруэлом, к 1984-му достигло таких размеров и укоренилось так глубоко, что при всем желании нелегко было даже наедине с самим собой отделить правду от лжи, а собственные искренние убеждения – от навязанных стереотипов.
– Чего мы боимся? Проиграем американцам? – спросил я.
– Есть и такое опасение. Все-таки с американцами мы уже восемь лет с Монреаля не встречались на Играх. А они люди серьезные, если уж за что берутся, то без всяких бюрократических препон решают проблемы.
– Послушай, ведь можно послать сотню лучших, тех, кто без медали не вернется, и заявить во всеуслышание: «несмотря на нарушение Олимпийской хартии, неумение обеспечить безопасность» и так далее и тому подобное, не мне тебя учить, как составляются подобные заявления, «но учитывая верность нашей страны олимпийским идеалам и желая сохранить целостность олимпийского движения, мы направляем делегацию спортсменов, а не сборную СССР». Руки у твоего начальства были бы развязаны, триумф нашим ребятам обеспечен, а уж дело прессы преподнести «блистательную победу» советского спорта в самом логове антиспорта как великую мудрость нашей страны и ее руководителей.
– Обсуждали такой вопрос, всерьез обговаривали. Есть сторонники и такого подхода. Да наверху сказали иначе: при чем тут ваши медали, своим неучастием мы хотим показать силам, поддерживающим Рейгана, что с ним мы никогда не найдем общего языка. Пусть американцы крепко подумают о том, кого выбирать президентом!
– А выйдет наоборот: мы не приедем в Лос-Анджелес, американцы наберут мешок золотых медалей, а их пресса не хуже нашей умеет создавать мифы. И мистер Рейган въедет на второй срок в Белый дом на белом коне победителем. Впрочем, меня это меньше волнует. Я думаю – душа разрывается от боли, – каково нашим спортсменам, тем, кто трудился в кровавом поту во имя победы, ведь для большинства Игры бывают раз в жизни? И вот так, за здорово живешь, оказаться у разбитого корыта!
– Ну, ты тоже не впадай в крайности. Со спортсменами будет полный порядок, скажу тебе по секрету, но только, чтоб ни одна душа!… В Москве организуются альтернативные Игры дружбы, приглашаются все, кто не будет участвовать в Лос-Анджелесской олимпиаде, естественно, в первую очередь, из соцстран. Деньги победителям будут платить как за Олимпиаду, ну, и разные блага – квартиры, машины, поездки на международные состязания. Так что с этим дело сложится.
– Никакие блага не заменят спортсмену Олимпийские игры, поверь мне, уж тут я кое-что знаю не понаслышке. Вспомни, как реагировали американские спортсмены, когда у них отобрали Игры в Москве, а президент Картер вручал им медали… фальшивые медали. Они плакали, потому что альтернативы Олимпийским играм нет, ее не существует и в обозримом будущем не будет существовать. Больше того, чем дольше мир будет находиться в состоянии покоя, я имею в виду отсутствие третьей мировой, Олимпиады с каждым четырехлетием станут обретать все возрастающий авторитет и престижность.
– Ты преувеличиваешь, Олег, превозносишь Игры! Проще, проще относись, поверь мне – и тренеры, и спортсмены, в первую очередь, подсчитывают, сколько смогут бабок заработать на Играх! Высокие материи остались в спорте довоенном, ну, еще пятидесятых годов, во времена Власова и Чукарина, потом дело упростилось – и слава богу!
– А закончится это тем, что мы, нынешние непримиримые враги профессионализма в спорте, побежим к нему на поклон, за честь будем считать, когда нас в компанию к профессионалам подпустят…
– Ну, ты забываешь о наших незыблемых ценностях! – Гаврюшкин вскипел, точно я ему наступил на любимую мозоль. – Нет, тут мы не отступим ни на йоту. Послушай, – его тон вдруг резко изменился – от мягкой убедительности к почти враждебности, – как тебя в газете терпят с таким вот настроеньицем, а? Нужно будет почитать, что ты там пописываешь…
Наверное, с того разговора и пробежала между нами черная кошка, и Гаврюшкин сделал вывод, что приобщать меня к своим делам, включать в свою «команду» неразумно; больше мы с ним в делегациях не встречались, в кабинет его на четвертом этаже я не захаживал, а если доводилось случайно столкнуться нос к носу в длинных коридорах Комитета, здоровались кивком головы, не останавливаясь для рукопожатия. Однажды я почувствовал руку Гаврюшкина, когда меня в самый последний момент «сняли» с самолета, что отправлялся на чемпионат мира по легкой атлетике. Дело, конечно, обставили – комар носа не подточит: какого-то клерка наказали за потерю выездных документов спецкора Романько. Но потом ответственный секретарь Федерации, не любивший меня, но еще в большей степени не терпевший Гаврюшкина, а ходить ему приходилось под его непосредственным началом, признался доверительно, что моя задержка – дело рук зампреда, вызвавшего его «на ковер» и прямо заявившего, что Романько слишком часто стал ездить, пусть посидит дома.
С тех пор я держал собственные дела под постоянным контролем, что же касается квоты, то хотел Гаврюшкин или нет, но республика имела право сама определять, кто займет положенное ей место в пресс-центре того или иного чемпионата. И хотя сама зависимость от Москвы даже в таком деле, как посылка спецкоров, выглядела, по меньшей мере, странной, если не сказать унизительной, но ее воспринимали на всех уровнях как закономерность, сложившуюся с годами, хотя были тогда люди, пытавшиеся поломать порочную практику. Увы, ломали их…
Разговор наш состоялся в пятницу, после закрытия сессии МОК. Билеты, однако, Гаврюшкин умудрился взять на воскресенье на вечер, продлив таким образом на два дня выплату суточных в швейцарских франках.
Вернувшись в номер, я взялся названивать доктору Мишелю Потье – о его сенсационных работах с допингами мне рассказал Серж Казанкини. Мишель Потье жил в Женеве, и было бы грешно не воспользоваться подвернувшейся возможностью познакомиться с мэтром. Допинги, вернее, проблема их нейтрализации интересовала меня давно.
– Хелло, здесь Потье, – услышал я низкий приятный баритон.
– Добрый вечер, господин Потье. Меня зовут Олег Романько, я журналист из Киева. Вам передает привет мой приятель Серж Казанкини, он-то и просил позвонить вам.
– О, Серж! Он у вас?
– Нет, мистер Серж у себя в Париже, это я – в Женеве, и очень хотелось бы с вами встретиться.
– В чем же дело! Рекомендация Сержа – лучший документ о благонадежности. Я не встречаюсь с журналистами, извините меня, считаю, что допинг – слишком серьезная проблема, чтобы ее можно было превращать в обыкновенную сенсацию. Впрочем, к вам это не относится, мистер…
– Олег Романько.
– …мистер Олех Романьо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Если погода выдавалась не дождливая, я непременно заворачивал на стадион, спешил, как на встречу со старым другом, волнуясь и радуясь, к бассейну, где стартовал много раз, где познал и радость победы, и, как говорится, горечь поражения. Здесь иногда можно было встретить легендарного Леонида Карповича Мешкова, вернувшегося на дорожку с перебитой на войне рукой и ставшего, вопреки всему, рекордсменом мира, первым советским рекордсменом мира в послевоенное время. Все еще судил соревнования Семен Бойченко, чей неукротимый нрав и бездонный оптимизм не смог «выкачать» ГУЛАГ, куда он попал из-за того же оптимизма и самоуверенности и слишком вольного, как расценил Лаврентий Павлович, обращения с Капой, Капитолиной Васильевой, чемпионкой и рекордсменкой СССР, женщиной неброской русской красоты и с прекрасным рубенсовским телом. На Капу положил глаз Василий Сталин, она стала его очередной женой, но тренироваться не бросила. Когда Васильева входила в воду, на трибуне устраивался молчаливый, насупленный человек в штатском, предназначение которого вскоре перестало быть секретом: и подруги, и товарищи стали не то чтоб сторониться Капы, но держались от греха подальше, тем паче после того, как в автозаводской бассейн – лучший тогда в столице – однажды заявился и сам Берия, нагло раздевавший своими глазищами пловчих. Лишь Семен Бойченко, двухметровый гигант, поразивший, кажется, году в 1936-м парижан, где запросто расправлялся с мировыми достижениями, «красный кит», преподносивший уроки мастерства признанным чемпионам – ведь до войны мы не входили в международные спортивные федерации, в федерацию плавания – тоже, продолжал держать себя с Капой запросто. То ли Василий пожаловался на «неуважение» к жене со стороны Бойченко, то ли сам Лаврентий Павлович невзлюбил Семена с первого взгляда, только забрали его, как водится, ночью; и он долгенько отсутствовал в Москве. О тех годах Семен Бойченко вспоминать не любил, а последовавшее после оттепели похолодание не способствовало воспоминаниям. Бойченко умел держать язык за зубами, но это и отдаленно не напоминало трусость или покорность времени: он просто не хотел бередить прошлое, предпочитая оставаться все тем же рубахой-парнем, коим слыл всегда…
– Ты плыви, плыви, крючкотворец, – напутствовал меня Семен Бойченко перед стартом, держа в своих огромных лапищах секундомеры. – Я твои десятые зафиксирую, не убоись. Семен Бойченко уважает дерзких! – Почему я показался ему дерзким, сказать трудно: может быть, после того случая, когда я выиграл у Вовки Макаренко, официального рекордсмена мира на двухсотметровке брассом, выиграл тогда, когда ни одна живая душа не принимала меня всерьез – я только две недели тренировался после внезапного приступа аппендицита, когда меня отвезла «скорая» прямо из бассейна, прямо в плавках, накрытого тренировочным халатом? Меня тогда, помню, разобидела до самого сердца фраза Макаренко: «Ты гляди, гляди, гость с того света, и себе на старт!»
Я стартовал по первой дорожке, а Вовка на самой престижной, на четвертой, – длиннорукий, грудь колесом, светловолосый гигант, весь к кровавых полосах, оставленных безопасной бритвой, коей он выбривался перед стартом – уверенный в своем успехе (оказалось, что он собирался побить свой же мировой рекорд). Его встретили такими бурными овациями, что диктор долго не мог успокоить публику, собравшуюся в лужниковском бассейне.
Пока Макаренко выяснял отношения с плывшим по пятой дорожке Юнаком, я на финишном «полтиннике» незаметно догнал их и на последнем метре опередил на одну десятую секунды Макаренко. Судьи долго судили-рядили, мнения разошлись, кто из нас – я или Макаренко – пришел первым, но авторитет Семена Бойченко сыграл решающую роль. Мне присудили первое место, и Макаренко вечером напился и ходил из номера в номер по гостинице «Юность», доказывая всем, что Романя обманул его, специально усыпил бдительность, плывя по первой дорожке…
– Ты что заснул, старина? – толкнув меня в бок, спросил Гаврюшкин.
– Нет, просто вспомнил, что не люблю ходить в дом на Лужнецкой набережной. Чужой он какой-то стал для спортсменов.
– Это ты загнул, чего там – чужой, самый что ни есть родной, не правда ли, Синя? Откуда люди в заграницу отправляются? С Лужнецкой. Ну и что – милиционер? Так положено, чтоб… ну, не проходной же это двор – министерство спорта.
– На Скатертном тоже было министерство…
– Не скажи, старина, – покровительственно-благодушно просвещал меня Гаврюшкин. – Там жил дух общественной организации, а не государственной. Не было, что ли, авторитета, ну, помпезность я тоже не признаю, но солидность в нашем деле прежде всего. Запомни это, Олег!
Я еще был терпелив к Гаврюшкину, наивно полагая, что изменения, вызванные новым положением бывшего спортивного репортера, носили поверхностный характер. Я, случалось, успокаивал горячие головы, готовые обвинять его в зазнайстве, барстве, неуважении к подчиненным, указывая на положительный характер для нас, журналистов, возвышения Гаврюшкина: как-никак свой человек в руководстве, это кое-что да значит в бюрократическом мире министерских кабинетов. Хотя были и настораживающие моменты, но я никогда не менял мнения о человеке по отдельным поступкам или словам, а старался разобраться досконально, чтоб не оказаться в роли необъективного, а еще хуже – предвзятого судьи. В жизни всякое случается, и бывает неправильная «расшифровка» того или иного факта без учета конкретных обстоятельств и ситуаций уводит в оценках совершенно в противоположную от истины сторону. А вы знаете: ярлык налепить просто, а вот отмыться от него…
– Хорошо, запомню. По крайней мере, я теперь буду знать, что у меня на Лужнецкой есть друг, к которому не грех заглянуть даже после посещения бюро пропусков!
– Дался тебе этот милик, я его так вообще не замечаю – есть он иль нет.
За Гаврюшкиным приехала «Волга», и он подбросил меня к «России».
– Завтра же займись документами! – сказал Гаврюшкин на прощание. – Да, не сочти за труд, подбери-ка все, что имеешь по любительскому спорту, ну, по московским делам. Считай, это уже официальное задание как члену делегации. Будь!
В Женеве весело пробивалась свежая травка на газонах, невысокие, причудливо исковерканные садовниками платаны создавали сюрреалистические натурные картины на фоне нежно-голубого весеннего неба. Но на окрестных вершинах ослепительно сверкал снег, и по утрам множество машин, увенчанных сверху связками лыж, вытягивались на шоссе, ведущем в горы. Я запоздало пожалел, что опростоволосился и оставил лыжи дома, и в первые дни провожал глазами счастливчиков. Через час-другой они очутятся в мире первозданной тишины и янтарного воздуха, и снег под лучами солнца с каждой минутой станет рассыпаться на мириады крошечных капелек-льдинок, и лыжи все увереннее будут врезаться в фирн, отчего катание будет доставлять ни с чем не сравнимое удовольствие. Да, лучше гор могут быть только горы…
Сессия медленно, спокойно, как река на равнине, текла своим чередом: выступали докладчики и содокладчики, принимались обтекаемые, всех удовлетворяющие резолюции. Никто не поднимал вопрос, витавший в воздухе: будет ли СССР участвовать в Играх в Лос-Анджелесе, сами американцы тоже вели себя достаточно лояльно, точно накапливая силы для заключительного разговора, что непременно взорвется взаимными обвинениями и претензиями, в ход будут пущены все средства, чтоб доказать перед лицом остального мира собственную правоту и, достигнув желаемого результата, успокоиться, уйти в обычные рутинные дела и проблемы. Я разговаривал по ходу сессии с американцами, они – сама любезность и легко читаемая сдержанность. Хотя вопросы так и крутились на кончике языка, и вопросы эти – можно не сомневаться – были с заранее готовыми ответами и потому не задавались, чтоб сохранить подольше иллюзию, что обстановка еще может разрешиться позитивно, и Игры в «городе ангелов» войдут в олимпийскую историю, как самые грандиозные и добропорядочные.
– Если б Андропов был жив… – как-то вечером в гостиничном баре сказал Гаврюшкин. – Если б был жив, мы наверняка поехали в Лос-Анджелес. А Костя – что с Кости возьмешь, если дни его сочтены и он не ведает, что делает? Что ему скажут, то и будет…
Откровения Гаврюшкина, приобщенного к высшим этажам власти, пусть даже косвенно, через вторичную информацию, приносимую через полуоткровения и иносказательность, неприятно меня поразили. Как всякий советский человек, выросший и воспитанный в стране, где превыше всего ставилась незыблемость авторитета «вождя», видя несуразности, откровенную глупость и самоуверенность лидеров, коих выдвигали не мы, рядовые граждане и рядовые коммунисты, а узкий круг небожителей, я все же старался вслух не обсуждать происходящего наверху. И не страх, хотя и от него мы стали избавляться не так давно, не боязнь быть обвиненным в нелояльности или хуже того – в антисоветизме (какую прекрасную формулу выискала умненькая безымянная голова, что изобрела это словечко, которое подобно безразмерным колготкам можно было натянуть на любые «ноги»!), нет – стыд, выжигающий ум и сердце, стыд за себя, за огромную страну, коей явить бы пример миру, как нужно жить и трудиться, а она перебивается с одного дефицита на другой, радуется водочному изобилию, золотым медалям чемпионов, вслух превозносит одних инженеров человеческих душ, а про себя уважает и признает других; двоемыслие, изобретенное Джоном Оруэлом, к 1984-му достигло таких размеров и укоренилось так глубоко, что при всем желании нелегко было даже наедине с самим собой отделить правду от лжи, а собственные искренние убеждения – от навязанных стереотипов.
– Чего мы боимся? Проиграем американцам? – спросил я.
– Есть и такое опасение. Все-таки с американцами мы уже восемь лет с Монреаля не встречались на Играх. А они люди серьезные, если уж за что берутся, то без всяких бюрократических препон решают проблемы.
– Послушай, ведь можно послать сотню лучших, тех, кто без медали не вернется, и заявить во всеуслышание: «несмотря на нарушение Олимпийской хартии, неумение обеспечить безопасность» и так далее и тому подобное, не мне тебя учить, как составляются подобные заявления, «но учитывая верность нашей страны олимпийским идеалам и желая сохранить целостность олимпийского движения, мы направляем делегацию спортсменов, а не сборную СССР». Руки у твоего начальства были бы развязаны, триумф нашим ребятам обеспечен, а уж дело прессы преподнести «блистательную победу» советского спорта в самом логове антиспорта как великую мудрость нашей страны и ее руководителей.
– Обсуждали такой вопрос, всерьез обговаривали. Есть сторонники и такого подхода. Да наверху сказали иначе: при чем тут ваши медали, своим неучастием мы хотим показать силам, поддерживающим Рейгана, что с ним мы никогда не найдем общего языка. Пусть американцы крепко подумают о том, кого выбирать президентом!
– А выйдет наоборот: мы не приедем в Лос-Анджелес, американцы наберут мешок золотых медалей, а их пресса не хуже нашей умеет создавать мифы. И мистер Рейган въедет на второй срок в Белый дом на белом коне победителем. Впрочем, меня это меньше волнует. Я думаю – душа разрывается от боли, – каково нашим спортсменам, тем, кто трудился в кровавом поту во имя победы, ведь для большинства Игры бывают раз в жизни? И вот так, за здорово живешь, оказаться у разбитого корыта!
– Ну, ты тоже не впадай в крайности. Со спортсменами будет полный порядок, скажу тебе по секрету, но только, чтоб ни одна душа!… В Москве организуются альтернативные Игры дружбы, приглашаются все, кто не будет участвовать в Лос-Анджелесской олимпиаде, естественно, в первую очередь, из соцстран. Деньги победителям будут платить как за Олимпиаду, ну, и разные блага – квартиры, машины, поездки на международные состязания. Так что с этим дело сложится.
– Никакие блага не заменят спортсмену Олимпийские игры, поверь мне, уж тут я кое-что знаю не понаслышке. Вспомни, как реагировали американские спортсмены, когда у них отобрали Игры в Москве, а президент Картер вручал им медали… фальшивые медали. Они плакали, потому что альтернативы Олимпийским играм нет, ее не существует и в обозримом будущем не будет существовать. Больше того, чем дольше мир будет находиться в состоянии покоя, я имею в виду отсутствие третьей мировой, Олимпиады с каждым четырехлетием станут обретать все возрастающий авторитет и престижность.
– Ты преувеличиваешь, Олег, превозносишь Игры! Проще, проще относись, поверь мне – и тренеры, и спортсмены, в первую очередь, подсчитывают, сколько смогут бабок заработать на Играх! Высокие материи остались в спорте довоенном, ну, еще пятидесятых годов, во времена Власова и Чукарина, потом дело упростилось – и слава богу!
– А закончится это тем, что мы, нынешние непримиримые враги профессионализма в спорте, побежим к нему на поклон, за честь будем считать, когда нас в компанию к профессионалам подпустят…
– Ну, ты забываешь о наших незыблемых ценностях! – Гаврюшкин вскипел, точно я ему наступил на любимую мозоль. – Нет, тут мы не отступим ни на йоту. Послушай, – его тон вдруг резко изменился – от мягкой убедительности к почти враждебности, – как тебя в газете терпят с таким вот настроеньицем, а? Нужно будет почитать, что ты там пописываешь…
Наверное, с того разговора и пробежала между нами черная кошка, и Гаврюшкин сделал вывод, что приобщать меня к своим делам, включать в свою «команду» неразумно; больше мы с ним в делегациях не встречались, в кабинет его на четвертом этаже я не захаживал, а если доводилось случайно столкнуться нос к носу в длинных коридорах Комитета, здоровались кивком головы, не останавливаясь для рукопожатия. Однажды я почувствовал руку Гаврюшкина, когда меня в самый последний момент «сняли» с самолета, что отправлялся на чемпионат мира по легкой атлетике. Дело, конечно, обставили – комар носа не подточит: какого-то клерка наказали за потерю выездных документов спецкора Романько. Но потом ответственный секретарь Федерации, не любивший меня, но еще в большей степени не терпевший Гаврюшкина, а ходить ему приходилось под его непосредственным началом, признался доверительно, что моя задержка – дело рук зампреда, вызвавшего его «на ковер» и прямо заявившего, что Романько слишком часто стал ездить, пусть посидит дома.
С тех пор я держал собственные дела под постоянным контролем, что же касается квоты, то хотел Гаврюшкин или нет, но республика имела право сама определять, кто займет положенное ей место в пресс-центре того или иного чемпионата. И хотя сама зависимость от Москвы даже в таком деле, как посылка спецкоров, выглядела, по меньшей мере, странной, если не сказать унизительной, но ее воспринимали на всех уровнях как закономерность, сложившуюся с годами, хотя были тогда люди, пытавшиеся поломать порочную практику. Увы, ломали их…
Разговор наш состоялся в пятницу, после закрытия сессии МОК. Билеты, однако, Гаврюшкин умудрился взять на воскресенье на вечер, продлив таким образом на два дня выплату суточных в швейцарских франках.
Вернувшись в номер, я взялся названивать доктору Мишелю Потье – о его сенсационных работах с допингами мне рассказал Серж Казанкини. Мишель Потье жил в Женеве, и было бы грешно не воспользоваться подвернувшейся возможностью познакомиться с мэтром. Допинги, вернее, проблема их нейтрализации интересовала меня давно.
– Хелло, здесь Потье, – услышал я низкий приятный баритон.
– Добрый вечер, господин Потье. Меня зовут Олег Романько, я журналист из Киева. Вам передает привет мой приятель Серж Казанкини, он-то и просил позвонить вам.
– О, Серж! Он у вас?
– Нет, мистер Серж у себя в Париже, это я – в Женеве, и очень хотелось бы с вами встретиться.
– В чем же дело! Рекомендация Сержа – лучший документ о благонадежности. Я не встречаюсь с журналистами, извините меня, считаю, что допинг – слишком серьезная проблема, чтобы ее можно было превращать в обыкновенную сенсацию. Впрочем, к вам это не относится, мистер…
– Олег Романько.
– …мистер Олех Романьо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31