А любовь к Франции, к своему народу придала его сарказмам особенную горечь.
Деятели Третьей республики ведут в «Острове пингвинов» гнусную игру. Вымышленные названия и имена не скрывают связи франсовских персонажей и ситуаций с реальными, взятыми из самой жизни: эмирал Шатийон легко расшифровывается как генерал Буланже, «дело Пиро» — как дело Дрейфуса, граф Дандюленкс — как граф Эстергази, которого следовало посадить на скамью подсудимых вместо Дрейфуса, Робен Медоточивый — как премьер-министр Медии, Лаперсон и Ларнве — как Мнльеран и Аристид Бриан и т. п.
Франс сочетает в своем изображении подлинный материал с вымышленным, а нередкие в книге эротические эпизоды придают изображаемому еще более подчеркнутый памфлетный характер. Таков, например, эпизод с участием обольстительной виконтессы Олив в подготовке заговора Шатийона. Такова и амурная сцена на «диване фаворитки» между женой министра Сереса и премьер-министром Визиром, повлекшая за собой падение министерства. Такова и поездка роялистского заговорщика монаха Агарика в обществе двух девиц сомнительного поведения в автомобиле принца Крюшо.
Франс не оставил, кажется, ни одного уголка, куда могли бы укрыться от его бдительности сатирика позорная нечистоплотность, моральное и политическое разложение, корыстолюбие и опасная для человечества агрессивность реакционных сил. Уверенность Франса в том, что капиталистическое общество неисправимо, уже не позволяла ему здесь (как это было в «Преступлении Сильвестра Бонара») апеллировать исключительно к заветам гуманизма либо утешать себя (подобно г-ну Бержере из «Современной истории») мечтою о социализме, который изменит существующий строй «с милосердной медлительностью природы». Характерно, что давний, излюбленный персонаж Франса — человек интеллектуального труда и гуманистических убеждений — в «Острове пингвинов» почти совсем стушевался, если не считать отдельных эпизодов. Да и в этих эпизодах франсовский герой изображен совершенно иначе. Юмор, и прежде окрашивавший подобного рода фигуры, придавал им лишь особую трогательность, а в «Острове пингвинов» он выполняет совсем иную, куда более горестную для них функцию — подчеркивает их нежизнеспособность, смутность их идей и представлений, их бессилие перед напором действительности.
Юмором отмечены уже сами имена этих эпизодических персонажей: Обнюбиль (лат. obnubilis) — окруженный облаками, окутанный туманом; Кокий (франц. coquille) — раковина, скорлупа; Тальпа (лат. talpa) — крот; Коломбан (от лат. columba) — голубь, голубка и т.п. И персонажи оправдывают свои имена. Обнюбиль действительно витает в облаках, идеализируя новоатлантидскую лжедемократию, летописец Иоанн Тальпа действительно слеп, как крот, и спокойно пишет свою летопись, не замечая, что вокруг все разрушено войной; Коломбан (его Франс изображает с особенно горьким юмором — ведь под этим именем выведен Эмиль Золя, снискавший безграничное уважение Франса за свою деятельность в защиту Дрейфуса) и в самом деле чист, как голубь, но и, как голубь, беззащитен перед разъяренной сворой политических гангстеров.
Юмористическую переоценку своего излюбленного героя Франс этим не ограничивает: Бидо-Кокий представлен в наиболее шаржированном виде: из мира уединенных астрономических вычислений и размышлений, куда Бидо-Кокий был запрятан, как в раковину, он, обуреваемый чувством справедливости, бросается в самую гущу борьбы вокруг «дела Пиро», но, убедившись в том, сколь наивно было тешить себя надеждой, будто одним ударом можно утвердить в мире справедливость, снова уходит в свою раковину. Эта краткая вылазка в политическую жизнь демонстрирует всю иллюзорность его представлений. Франс не щадит Бидо-Кокия, заставляя его пережить балаганный роман с престарелой кокоткой, вздумавшей украсить себя ореолом героической «гражданки». Не щадит Франс и себя, ибо многими чертами характера Бидо-Кокий, несомненно, автобиографичен (заметим, кстати, что первая часть фамилии персонажа созвучна с фамилией Тибо, подлинной фамилией самого писателя). Но именно способность так смело пародировать собственные гуманистические иллюзии — верный симптом того, что Франс уже стал на путь их преодоления. Путь предстоял нелегкий.
В поисках реального общественного идеала Франсу не могли помочь французские социалисты его времени, — слишком явны были их оппортунистические настроения, неспособность возглавить революционное движение трудящихся масс Франции. О том, насколько ясно видел Франс плачевный разброд, характеризовавший идеологию и политические выступления французских социалистов, свидетельствуют многие страницы «Острова пингвинов» (особенно VIII глава 6-й книги) и многие персонажи романа (Феникс, Сапор, Лаперсон, Лариве и др.).
Убедившись в том, что его мечта о справедливом общественном строе неосуществима и в государствах, именующих себя демократическими, доктор Обнюбиль с горечью думает: «Мудрец должен запастись динамитом, чтобы взорвать эту планету. Когда она разлетится на куски в пространстве, мир неприметно улучшится и удовлетворена будет мировая совесть, каковой, впрочем, не существует». Мысль Обнюбиля о том, что земля, взрастившая позорную капиталистическую цивилизацию, заслуживает полного уничтожения, сопровождается весьма важной скептической оговоркой — о бессмысленности такого уничтожения.
Этот гневный приговор и эта скептическая оговорка как бы предвосхищают мрачный финал всего произведения. Повествовательный стиль Франса приобретает здесь интонации апокалипсиса, давая выход социальному гневу писателя. И вместе с тем последнее слово в «Острове пингвинов» остается за неистощимой иронией Франса. Книга восьмая, озаглавленная «Будущее», носит Знаменательный подзаголовок: «История без конца». Пускай пингвины, возвращенные социальною катастрофой к первобытному состоянию, какое-то время ведут пастушескую мирную жизнь на развалинах былых гигантских сооружении, — в эту идиллию снова врываются насилие и убийство — первые признаки будущей антигуманной «цивилизации». И снова человечество свершает свой исторический путь по тому же замкнутому кругу.
Подвергнув скептическому анализу собственный грозный вывод о том, что капиталистическая цивилизация должна быть стерта с лица земли, сам же Франс этот вывод и опроверг. Скептицизм его был скептицизмом творческим: помогая писателю постигнуть не только противоречия жизни, но и противоречия своего внутреннего мира, он не позволил ему удовлетвориться анархической идеей всеобщего разрушения, как ни была она для него соблазнительна.
«Островом пингвинов» открывается для Франса новый период в его поисках социальной правды, период, пожалуй, наиболее сложный. От идеи анархического разрушения цивилизации, отвергнутой в «Острове пингвинов», его испытующая мысль обратилась к революции. И если в романе «Боги жаждут» (1912) Анатоль Франс еще не нашел выхода из противоречий общественной борьбы, то помогла ему в этом Октябрьская революция. Есть глубокий смысл в том, что великий скептик, проницательный сатирик буржуазной цивилизации уверовал в советскую социалистическую культуру.
Валентина Дынник
Предисловие
При всем разнообразии развлечений, казалось бы занимающих меня, жизнь моя посвящена лишь одному предмету. Вся она безраздельно служит осуществлению великой задачи: я составляю историю пингвинов. И работаю упорно, несмотря на постоянно возникающие трудности, порою непреодолимые.
Я производил раскопки, извлекая из-под земли древние памятники этого народа. Камни были первыми книгами человечества. Я изучал камни, представляющие собою как бы начальную летопись пингвинов. На берегу океана мною был разрыт еще никем не тронутый древний курган; я обнаружил в нем, как это обычно бывает, каменные топоры, бронзовые мечи, римские монеты, а также монетку в двадцать су, с изображением французского короля Луи-Филиппа Первого.
Что касается времен исторических, то здесь мне оказала большую помощь летопись Иоанна Тальпы, монаха Бергардинского монастыря. Я черпал из нее обильные сведения, тем более важные, что по истории пингвинского раннего средневековья другими источниками мы до сих пор не располагаем.
Начиная с XIII века имеется уже более богатый материал — более богатый, но и более зыбкий. Писать историю — дело чрезвычайно трудное. Никогда не знаешь наверное, как все происходило, и чем больше документов, тем больше затруднений для историка. Когда сохранилось только одно-единственное свидетельство о некоем факте, он устанавливается нами без особых колебаний. Нерешительность возникает лишь при наличии двух или более свидетельств о каком-либо событии, так как они всегда противоречат одно другому и не поддаются согласованию.
Конечно, предпочтение того или иного исторического свидетельства всем остальным покоится нередко на прочной научной основе. Но она никогда не бывает настолько прочна, чтобы противостоять нашим страстям, нашим предрассудкам и нашим интересам или препятствовать проявлениям легкомыслия, свойственного всем серьезным людям. Вот почему мы постоянно изображаем события либо пристрастно, либо слишком вольно.
О трудностях, возникавших предо мною при составлении истории пингвинов, я не раз заводил речь с археологами и палеографами — как пингвинскими, так и иностранными. Но вызывал к себе одно лишь презрение. Они смотрели на меня с сострадательной улыбкой, в которой можно было ясно прочесть: «Да разве мы, историки, пишем историю? Разве мы стремимся извлечь из текста, из документа хотя бы крупицу жизни или правды? Мы попросту, без мудрствований, издаем тексты. Мы во всем придерживаемся буквы. Только буква обладает достоверностью и определенностью. Духу эти качества недоступны: мыслить — значит фантазировать. Писать же историю могут только пустые люди: тут нужна фантазия».
Все это я читал во взгляде и в улыбке наших известных палеографов, и беседа с ними глубоко меня обескураживала. Но как-то раз, после разговора с одним из светил сигиллографии, повергшего меня в полное уныние, мне вдруг пришла в голову такая мысль: «Однако ведь существуют же историки, ведь не совсем же вывелась эта порода людей! В Академии нравственных наук их сохранилось пять-шесть. Они не издают текстов — они пишут историю. Уж они-то не скажут мне, что лишь пустые люди способны к такого рода занятиям».
И я приободрился.
На другое утро, как выражаются обычно (или наутро, как следовало бы сказать), я пошел к одному из них, человеку преклонных лет и тонкого ума.
— Милостивый государь! — сказал я ему. — Прошу вас помочь мне своим просвещенным советом. Я все силы свои полагаю на то, чтобы составить историю, но у меня ничего не выходит!
Он пожал плечами.
— Зачем же, голубчик, так утруждать себя составлением исторического труда, когда можно попросту списывать наиболее известные из имеющихся, как это принято? Ведь если вы выскажете новую точку зрения, какую-нибудь оригинальную мысль, если изобразите людей и обстоятельства в каком-нибудь неожиданном свете, вы приведете читателя в удивление. А читатель не любит удивляться. В истории он ищет только вздора, издавна ему известного. Пытаясь чему-нибудь научить читателя, вы лишь обидите и рассердите его. Не пробуйте его просвещать, он завопит, что вы оскорбляете его верования. Историки переписывают друг друга. Таким способом они избавляют себя от лишнего труда и от обвинений в самонадеянности. Следуйте их примеру, не будьте оригинальны. Оригинально мыслящий историк вызывает всеобщее недоверие, презрение и отвращение. — Неужели, сударь, вы думаете, — прибавил мой собеседник, — что я добился бы такого признания и почета, если бы вводил в свои исторические книги какие-нибудь новшества? Ну, что такое новшество? Дерзость — и только!
Он встал. Я поблагодарил его за любезный прием и пошел к двери. Он меня окликнул:
— Еще два слова. Если вы хотите, чтобы ваша книга была хорошо принята, не упускайте в ней ни малейшего повода прославить добродетели, составляющие основу всякого общества: почитание богатства, благочестие и особенно смирение бедняков, этот краеугольный камень общественного порядка. Заверьте читателей, что происхождение собственности, благородного сословия и жандармерии будет рассмотрено в вашем труде с подобающим уважением. Предупредите, что вы допускаете возможность вмешательства сверхъестественных сил в ход исторического процесса. При этих условиях вы стяжаете успех у благомыслящей публики.
Я продумал эти разумные указания и стал всемерно руководствоваться ими в своей работе.
Не буду здесь говорить о пингвинах до их превращения. Они интересуют меня лишь с того момента, когда из области зоологии они перешли в область истории и богословия. Ведь именно пингвины были превращены в людей великим святым Маэлем. Но здесь требуется кое-что разъяснить, поскольку в настоящее время термин «пингвин» дает повод к недоразумениям.
По-французски пингвинами называются арктические птицы, принадлежащие к семейству альцидовых; отряд же сфенисцидовых, населяющих антарктические моря, мы называем маншотами. Такое наименование находим мы, например, у г-на Ж. Лекуэнта в его отчете о плавании на «Belgica». «Изо всех птиц, населяющих область Герлахского пролива, — пишет он, — наибольший интерес представляют, несомненно, маншоты. Их иногда ошибочно именуют южными пингвинами». Доктор Ж.-Б. Шарко, напротив, утверждает, что именно тех антарктических птиц, которых мы называем маншотами, и следует считать единственно настоящими пингвинами, и ссылается на то, что у голландцев, достигших в 1598 году Магелланова мыса, эти птицы получили название pinguinos, очевидно за свою тучность. Но если маншотов надо называть пингвинами, то как же в таком случае будут называться пингвины? Доктор Ж.-Б. Шарко не дает указаний, да, по-видимому, это его ничуть и не заботит.
Ну, что ж! Присваивает ли он впервые своим маншотам название пингвинов или только восстанавливает его, спорить не приходится. Как первый исследователь этих птиц, он тем самым получил право дать им любое название. Но, по крайней мере, пусть предоставит он и северным пингвинам право оставаться пингвинами. Пускай же будут существовать пингвины южные и пингвины северные, антарктические и арктические, альцидовые (или прежние пингвины) и сфенисцидовые (или прежние маншоты). При этом возникнут, быть может, некоторые затруднения для орнитологов, озабоченных описанием и классификацией перепончатолапых; встанет, конечно, вопрос о том, удобно ли, в самом деле, одинаково называть два разные семейства птиц, населяющие полярно противоположные области и отличающиеся к тому же одно от другого целым рядом признаков, как-то: строением клюва, крыльев и лап. Меня же такое несоответствие нисколько не смущает. Сходство между моими пингвинами и пингвинами г-на Ж.-Б. Шарко разносторонней и глубже различий; как для тех, так и для других характерен невозмутимо спокойный, важный вид, какое-то комичное достоинство, дружелюбная доверчивость, добродушное лукавство, неуклюжая торжественность движений. Те и другие миролюбивы, болтливы, чрезвычайно любопытны, отличаются живым интересом к вопросам пингвинской общественной жизни и, быть может, не вполне чужды зависти и тщеславия.
У моих гиперборейцев, по правде сказать, крылья вовсе не чешуйчатые, а покрыты мелкими перышками; хотя ноги у них не так сильно отставлены назад, как у их южных собратьев, но ходят они так же: горделиво, враскачку, грудь колесом, голова кверху; а выдающийся вперед клюв, os sublime, послужил одним из важных поводов к ошибке христианского проповедника, принявшего их за людей.
Настоящий труд мой, следует признать, относится к истории в старом понимании этого слова — то есть в известной последовательности излагает события, о коих сохранилась память, и указывает по мере возможности их причины и следствия, — так что принадлежит скорее к области искусства, чем науки. Существует мнение, что подобный метод перестал уже удовлетворять умы, требующие точных знаний, и что древняя Клио, по нынешним временам, попросту болтунья. И, разумеется, когда-нибудь появится история более достоверная, исследующая условия существования, устанавливающая, что производил и потреблял тот или иной народ в ту или иную эпоху в разных областях своей деятельности. Такая история будет уже не искусством, а наукой, соблюдая точность, старой истории недоступную. Но для этого необходимо множество статистических данных, коими народы — и, в частности, пингвины — до сих нор не располагают. Возможно, что современные нации дадут когда-нибудь материал для создания подобного рода истории. Что же касается прошлого, то, боюсь, придется ограничиваться и впредь повествованием на старый лад.
1 2 3 4 5
Деятели Третьей республики ведут в «Острове пингвинов» гнусную игру. Вымышленные названия и имена не скрывают связи франсовских персонажей и ситуаций с реальными, взятыми из самой жизни: эмирал Шатийон легко расшифровывается как генерал Буланже, «дело Пиро» — как дело Дрейфуса, граф Дандюленкс — как граф Эстергази, которого следовало посадить на скамью подсудимых вместо Дрейфуса, Робен Медоточивый — как премьер-министр Медии, Лаперсон и Ларнве — как Мнльеран и Аристид Бриан и т. п.
Франс сочетает в своем изображении подлинный материал с вымышленным, а нередкие в книге эротические эпизоды придают изображаемому еще более подчеркнутый памфлетный характер. Таков, например, эпизод с участием обольстительной виконтессы Олив в подготовке заговора Шатийона. Такова и амурная сцена на «диване фаворитки» между женой министра Сереса и премьер-министром Визиром, повлекшая за собой падение министерства. Такова и поездка роялистского заговорщика монаха Агарика в обществе двух девиц сомнительного поведения в автомобиле принца Крюшо.
Франс не оставил, кажется, ни одного уголка, куда могли бы укрыться от его бдительности сатирика позорная нечистоплотность, моральное и политическое разложение, корыстолюбие и опасная для человечества агрессивность реакционных сил. Уверенность Франса в том, что капиталистическое общество неисправимо, уже не позволяла ему здесь (как это было в «Преступлении Сильвестра Бонара») апеллировать исключительно к заветам гуманизма либо утешать себя (подобно г-ну Бержере из «Современной истории») мечтою о социализме, который изменит существующий строй «с милосердной медлительностью природы». Характерно, что давний, излюбленный персонаж Франса — человек интеллектуального труда и гуманистических убеждений — в «Острове пингвинов» почти совсем стушевался, если не считать отдельных эпизодов. Да и в этих эпизодах франсовский герой изображен совершенно иначе. Юмор, и прежде окрашивавший подобного рода фигуры, придавал им лишь особую трогательность, а в «Острове пингвинов» он выполняет совсем иную, куда более горестную для них функцию — подчеркивает их нежизнеспособность, смутность их идей и представлений, их бессилие перед напором действительности.
Юмором отмечены уже сами имена этих эпизодических персонажей: Обнюбиль (лат. obnubilis) — окруженный облаками, окутанный туманом; Кокий (франц. coquille) — раковина, скорлупа; Тальпа (лат. talpa) — крот; Коломбан (от лат. columba) — голубь, голубка и т.п. И персонажи оправдывают свои имена. Обнюбиль действительно витает в облаках, идеализируя новоатлантидскую лжедемократию, летописец Иоанн Тальпа действительно слеп, как крот, и спокойно пишет свою летопись, не замечая, что вокруг все разрушено войной; Коломбан (его Франс изображает с особенно горьким юмором — ведь под этим именем выведен Эмиль Золя, снискавший безграничное уважение Франса за свою деятельность в защиту Дрейфуса) и в самом деле чист, как голубь, но и, как голубь, беззащитен перед разъяренной сворой политических гангстеров.
Юмористическую переоценку своего излюбленного героя Франс этим не ограничивает: Бидо-Кокий представлен в наиболее шаржированном виде: из мира уединенных астрономических вычислений и размышлений, куда Бидо-Кокий был запрятан, как в раковину, он, обуреваемый чувством справедливости, бросается в самую гущу борьбы вокруг «дела Пиро», но, убедившись в том, сколь наивно было тешить себя надеждой, будто одним ударом можно утвердить в мире справедливость, снова уходит в свою раковину. Эта краткая вылазка в политическую жизнь демонстрирует всю иллюзорность его представлений. Франс не щадит Бидо-Кокия, заставляя его пережить балаганный роман с престарелой кокоткой, вздумавшей украсить себя ореолом героической «гражданки». Не щадит Франс и себя, ибо многими чертами характера Бидо-Кокий, несомненно, автобиографичен (заметим, кстати, что первая часть фамилии персонажа созвучна с фамилией Тибо, подлинной фамилией самого писателя). Но именно способность так смело пародировать собственные гуманистические иллюзии — верный симптом того, что Франс уже стал на путь их преодоления. Путь предстоял нелегкий.
В поисках реального общественного идеала Франсу не могли помочь французские социалисты его времени, — слишком явны были их оппортунистические настроения, неспособность возглавить революционное движение трудящихся масс Франции. О том, насколько ясно видел Франс плачевный разброд, характеризовавший идеологию и политические выступления французских социалистов, свидетельствуют многие страницы «Острова пингвинов» (особенно VIII глава 6-й книги) и многие персонажи романа (Феникс, Сапор, Лаперсон, Лариве и др.).
Убедившись в том, что его мечта о справедливом общественном строе неосуществима и в государствах, именующих себя демократическими, доктор Обнюбиль с горечью думает: «Мудрец должен запастись динамитом, чтобы взорвать эту планету. Когда она разлетится на куски в пространстве, мир неприметно улучшится и удовлетворена будет мировая совесть, каковой, впрочем, не существует». Мысль Обнюбиля о том, что земля, взрастившая позорную капиталистическую цивилизацию, заслуживает полного уничтожения, сопровождается весьма важной скептической оговоркой — о бессмысленности такого уничтожения.
Этот гневный приговор и эта скептическая оговорка как бы предвосхищают мрачный финал всего произведения. Повествовательный стиль Франса приобретает здесь интонации апокалипсиса, давая выход социальному гневу писателя. И вместе с тем последнее слово в «Острове пингвинов» остается за неистощимой иронией Франса. Книга восьмая, озаглавленная «Будущее», носит Знаменательный подзаголовок: «История без конца». Пускай пингвины, возвращенные социальною катастрофой к первобытному состоянию, какое-то время ведут пастушескую мирную жизнь на развалинах былых гигантских сооружении, — в эту идиллию снова врываются насилие и убийство — первые признаки будущей антигуманной «цивилизации». И снова человечество свершает свой исторический путь по тому же замкнутому кругу.
Подвергнув скептическому анализу собственный грозный вывод о том, что капиталистическая цивилизация должна быть стерта с лица земли, сам же Франс этот вывод и опроверг. Скептицизм его был скептицизмом творческим: помогая писателю постигнуть не только противоречия жизни, но и противоречия своего внутреннего мира, он не позволил ему удовлетвориться анархической идеей всеобщего разрушения, как ни была она для него соблазнительна.
«Островом пингвинов» открывается для Франса новый период в его поисках социальной правды, период, пожалуй, наиболее сложный. От идеи анархического разрушения цивилизации, отвергнутой в «Острове пингвинов», его испытующая мысль обратилась к революции. И если в романе «Боги жаждут» (1912) Анатоль Франс еще не нашел выхода из противоречий общественной борьбы, то помогла ему в этом Октябрьская революция. Есть глубокий смысл в том, что великий скептик, проницательный сатирик буржуазной цивилизации уверовал в советскую социалистическую культуру.
Валентина Дынник
Предисловие
При всем разнообразии развлечений, казалось бы занимающих меня, жизнь моя посвящена лишь одному предмету. Вся она безраздельно служит осуществлению великой задачи: я составляю историю пингвинов. И работаю упорно, несмотря на постоянно возникающие трудности, порою непреодолимые.
Я производил раскопки, извлекая из-под земли древние памятники этого народа. Камни были первыми книгами человечества. Я изучал камни, представляющие собою как бы начальную летопись пингвинов. На берегу океана мною был разрыт еще никем не тронутый древний курган; я обнаружил в нем, как это обычно бывает, каменные топоры, бронзовые мечи, римские монеты, а также монетку в двадцать су, с изображением французского короля Луи-Филиппа Первого.
Что касается времен исторических, то здесь мне оказала большую помощь летопись Иоанна Тальпы, монаха Бергардинского монастыря. Я черпал из нее обильные сведения, тем более важные, что по истории пингвинского раннего средневековья другими источниками мы до сих пор не располагаем.
Начиная с XIII века имеется уже более богатый материал — более богатый, но и более зыбкий. Писать историю — дело чрезвычайно трудное. Никогда не знаешь наверное, как все происходило, и чем больше документов, тем больше затруднений для историка. Когда сохранилось только одно-единственное свидетельство о некоем факте, он устанавливается нами без особых колебаний. Нерешительность возникает лишь при наличии двух или более свидетельств о каком-либо событии, так как они всегда противоречат одно другому и не поддаются согласованию.
Конечно, предпочтение того или иного исторического свидетельства всем остальным покоится нередко на прочной научной основе. Но она никогда не бывает настолько прочна, чтобы противостоять нашим страстям, нашим предрассудкам и нашим интересам или препятствовать проявлениям легкомыслия, свойственного всем серьезным людям. Вот почему мы постоянно изображаем события либо пристрастно, либо слишком вольно.
О трудностях, возникавших предо мною при составлении истории пингвинов, я не раз заводил речь с археологами и палеографами — как пингвинскими, так и иностранными. Но вызывал к себе одно лишь презрение. Они смотрели на меня с сострадательной улыбкой, в которой можно было ясно прочесть: «Да разве мы, историки, пишем историю? Разве мы стремимся извлечь из текста, из документа хотя бы крупицу жизни или правды? Мы попросту, без мудрствований, издаем тексты. Мы во всем придерживаемся буквы. Только буква обладает достоверностью и определенностью. Духу эти качества недоступны: мыслить — значит фантазировать. Писать же историю могут только пустые люди: тут нужна фантазия».
Все это я читал во взгляде и в улыбке наших известных палеографов, и беседа с ними глубоко меня обескураживала. Но как-то раз, после разговора с одним из светил сигиллографии, повергшего меня в полное уныние, мне вдруг пришла в голову такая мысль: «Однако ведь существуют же историки, ведь не совсем же вывелась эта порода людей! В Академии нравственных наук их сохранилось пять-шесть. Они не издают текстов — они пишут историю. Уж они-то не скажут мне, что лишь пустые люди способны к такого рода занятиям».
И я приободрился.
На другое утро, как выражаются обычно (или наутро, как следовало бы сказать), я пошел к одному из них, человеку преклонных лет и тонкого ума.
— Милостивый государь! — сказал я ему. — Прошу вас помочь мне своим просвещенным советом. Я все силы свои полагаю на то, чтобы составить историю, но у меня ничего не выходит!
Он пожал плечами.
— Зачем же, голубчик, так утруждать себя составлением исторического труда, когда можно попросту списывать наиболее известные из имеющихся, как это принято? Ведь если вы выскажете новую точку зрения, какую-нибудь оригинальную мысль, если изобразите людей и обстоятельства в каком-нибудь неожиданном свете, вы приведете читателя в удивление. А читатель не любит удивляться. В истории он ищет только вздора, издавна ему известного. Пытаясь чему-нибудь научить читателя, вы лишь обидите и рассердите его. Не пробуйте его просвещать, он завопит, что вы оскорбляете его верования. Историки переписывают друг друга. Таким способом они избавляют себя от лишнего труда и от обвинений в самонадеянности. Следуйте их примеру, не будьте оригинальны. Оригинально мыслящий историк вызывает всеобщее недоверие, презрение и отвращение. — Неужели, сударь, вы думаете, — прибавил мой собеседник, — что я добился бы такого признания и почета, если бы вводил в свои исторические книги какие-нибудь новшества? Ну, что такое новшество? Дерзость — и только!
Он встал. Я поблагодарил его за любезный прием и пошел к двери. Он меня окликнул:
— Еще два слова. Если вы хотите, чтобы ваша книга была хорошо принята, не упускайте в ней ни малейшего повода прославить добродетели, составляющие основу всякого общества: почитание богатства, благочестие и особенно смирение бедняков, этот краеугольный камень общественного порядка. Заверьте читателей, что происхождение собственности, благородного сословия и жандармерии будет рассмотрено в вашем труде с подобающим уважением. Предупредите, что вы допускаете возможность вмешательства сверхъестественных сил в ход исторического процесса. При этих условиях вы стяжаете успех у благомыслящей публики.
Я продумал эти разумные указания и стал всемерно руководствоваться ими в своей работе.
Не буду здесь говорить о пингвинах до их превращения. Они интересуют меня лишь с того момента, когда из области зоологии они перешли в область истории и богословия. Ведь именно пингвины были превращены в людей великим святым Маэлем. Но здесь требуется кое-что разъяснить, поскольку в настоящее время термин «пингвин» дает повод к недоразумениям.
По-французски пингвинами называются арктические птицы, принадлежащие к семейству альцидовых; отряд же сфенисцидовых, населяющих антарктические моря, мы называем маншотами. Такое наименование находим мы, например, у г-на Ж. Лекуэнта в его отчете о плавании на «Belgica». «Изо всех птиц, населяющих область Герлахского пролива, — пишет он, — наибольший интерес представляют, несомненно, маншоты. Их иногда ошибочно именуют южными пингвинами». Доктор Ж.-Б. Шарко, напротив, утверждает, что именно тех антарктических птиц, которых мы называем маншотами, и следует считать единственно настоящими пингвинами, и ссылается на то, что у голландцев, достигших в 1598 году Магелланова мыса, эти птицы получили название pinguinos, очевидно за свою тучность. Но если маншотов надо называть пингвинами, то как же в таком случае будут называться пингвины? Доктор Ж.-Б. Шарко не дает указаний, да, по-видимому, это его ничуть и не заботит.
Ну, что ж! Присваивает ли он впервые своим маншотам название пингвинов или только восстанавливает его, спорить не приходится. Как первый исследователь этих птиц, он тем самым получил право дать им любое название. Но, по крайней мере, пусть предоставит он и северным пингвинам право оставаться пингвинами. Пускай же будут существовать пингвины южные и пингвины северные, антарктические и арктические, альцидовые (или прежние пингвины) и сфенисцидовые (или прежние маншоты). При этом возникнут, быть может, некоторые затруднения для орнитологов, озабоченных описанием и классификацией перепончатолапых; встанет, конечно, вопрос о том, удобно ли, в самом деле, одинаково называть два разные семейства птиц, населяющие полярно противоположные области и отличающиеся к тому же одно от другого целым рядом признаков, как-то: строением клюва, крыльев и лап. Меня же такое несоответствие нисколько не смущает. Сходство между моими пингвинами и пингвинами г-на Ж.-Б. Шарко разносторонней и глубже различий; как для тех, так и для других характерен невозмутимо спокойный, важный вид, какое-то комичное достоинство, дружелюбная доверчивость, добродушное лукавство, неуклюжая торжественность движений. Те и другие миролюбивы, болтливы, чрезвычайно любопытны, отличаются живым интересом к вопросам пингвинской общественной жизни и, быть может, не вполне чужды зависти и тщеславия.
У моих гиперборейцев, по правде сказать, крылья вовсе не чешуйчатые, а покрыты мелкими перышками; хотя ноги у них не так сильно отставлены назад, как у их южных собратьев, но ходят они так же: горделиво, враскачку, грудь колесом, голова кверху; а выдающийся вперед клюв, os sublime, послужил одним из важных поводов к ошибке христианского проповедника, принявшего их за людей.
Настоящий труд мой, следует признать, относится к истории в старом понимании этого слова — то есть в известной последовательности излагает события, о коих сохранилась память, и указывает по мере возможности их причины и следствия, — так что принадлежит скорее к области искусства, чем науки. Существует мнение, что подобный метод перестал уже удовлетворять умы, требующие точных знаний, и что древняя Клио, по нынешним временам, попросту болтунья. И, разумеется, когда-нибудь появится история более достоверная, исследующая условия существования, устанавливающая, что производил и потреблял тот или иной народ в ту или иную эпоху в разных областях своей деятельности. Такая история будет уже не искусством, а наукой, соблюдая точность, старой истории недоступную. Но для этого необходимо множество статистических данных, коими народы — и, в частности, пингвины — до сих нор не располагают. Возможно, что современные нации дадут когда-нибудь материал для создания подобного рода истории. Что же касается прошлого, то, боюсь, придется ограничиваться и впредь повествованием на старый лад.
1 2 3 4 5