Из окон домиков, затенённых акациями, кленочками, тополями, слышался плач детей, женщин. Там мать снаряжала ребёнка, уезжавшего с детским домом или школой, там провожали дочь или сына, там муж или отец, покидавший город со своей организацией, прощался с семьёй. А в иных домиках с закрытыми наглухо ставнями стояла такая тишина, что ещё страшнее материнского плача, — дом или вовсе опустел, или, может быть, одна старуха мать, проводив всю семью, опустив чёрные руки, неподвижно сидела в горнице, не в силах уже и плакать, с железною мукою в сердце.
Девушки просыпались утром под звуки дальних орудийных выстрелов, ссорились с родителями, — девушки убеждали родителей уезжать немедленно и оставить их одних, а родители говорили, что жизнь их уже прошла, а вот девушкам-комсомолкам надо уходить от греха и беды, — девушки наскоро завтракали и бежали одна к другой за новостями. И так, сбившись в стайку, как птицы, изнемогая от жары и неприкаянности, они то часами сидели в полутёмной горенке у одной из подруг или под яблоней в садочке, то убегали в тенистую лесную балку у речки, в тайном предчувствии несчастья, какое они даже не в силах были охватить ни сердцем, ни разумом.
И вот оно разразилось.
— Ворошиловград уже, поди, сдали, а нам не говорят! — резким голосом сказала маленькая широколицая девушка с остреньким носом, блестящими, гладкими, точно приклеенными, волосами и двумя короткими и бойкими, торчащими вперёд косицами.
Фамилия этой девушки была Вырикова, а звали её Зиной, но с самого детства никто в школе не звал её по имени, а только по фамилии: Вырикова да Вырикова.
— Как ты можешь так рассуждать, Вырикова? Не говорят — значит, ещё не сдали, — сказала Майя Пегливанова, природно смуглая, как цыганка, красивая черноокая девушка, и самолюбиво поджала нижнюю полную своевольную губку.
В школе, до выпуска этой весной, Майя была секретарём комсомольской организации, привыкла всех поправлять и всех воспитывать, и ей вообще хотелось, чтобы всегда все было правильно.
— Мы давно знаем все, что ты можешь сказать: «Девочки, вы не знаете диалектики!» — сказала Вырикова так похоже на Майю, что все девушки засмеялись. — Скажут нам правду, держи карман пошире! Верили, верили и веру потеряли! — говорила Вырикова, посверкивая близко сведёнными глазами и, как жучок — рожки, воинственно топыря свои торчащие вперёд острые косицы. — Наверно, опять Ростов сдали, нам и тикать некуда. А сами драпают! — сказала Вырикова, видимо повторяя слово, которое она часто слышала.
— Странно ты рассуждаешь, Вырикова, — стараясь не повышать голоса, говорила Майя. — Как можешь ты так говорить? Ведь ты же комсомолка, ты ведь была пионервожатой!
— Не связывайся ты с ней, — тихо сказала Шура Дубровина, молчаливая девушка постарше других, коротко остриженная по-мужски, безбровая, с диковатыми светлыми глазами, придававшими её лицу странное выражение.
Шура Дубровина, студентка Харьковского университета, в прошлом году, перед занятием Харькова немцами, вернулась в Краснодон к отцу, сапожнику и шорнику. Она была года на четыре старше остальных девушек, но всегда держалась их компании; она была тайно, по-девичьи, влюблена в Майю Пегливанову и всегда и везде ходила за Майей, — «как нитка за иголкой», говорили девушки.
— Не связывайся ты с ней. Коли она уже такой колпак надела, ты её не переколпачишь, — сказала Шура Дубровина Майе.
— Все лето гоняли окопы рыть, сколько на это сил убили, я так месяц болела, а кто теперь в этих окопах сидит? — не слушая Майи, говорила маленькая Вырикова. В окопах трава растёт! Разве не правда?
Тоненькая Саша с деланным удивлением приподняла острые плечи и, посмотрев на Вырикову округлившимися глазами, протяжно свистнула.
Но, видно, не столько то, что говорила Вырикова, сколько общее состояние неопределённости заставляло девушек с болезненным вниманием прислушиваться к её словам.
— Нет, в самом деле, ведь положение ужасное? — робко взглядывая то на Вырикову, то на Майю, сказала Тоня Иванихина, самая младшая из девушек, длинноногая, почти девочка, с крупным носом и толстыми, заправленными за крупные уши прядями темно-каштановых волос. В глазах у неё заблестели слезы.
С той поры как в боях на Харьковском направлении пропала без вести её любимая старшая сестра Лиля, с начала войны ушедшая на фронт военным фельдшером, все, все на свете казалось Тоне Иванихиной непоправимым и ужасным, и её унылые глаза всегда были на мокром месте.
И только Уля не принимала участия в разговоре девушек и, казалось, не разделяла их возбуждения. Она расплела замокший в реке конец длинной чёрной косы, отжала волосы, заплела косу, потом, выставляя на солнце то одну, то другую мокрые ноги, некоторое время постояла так, нагнув голову с этой белой лилией, так шедшей к её чёрным глазам и волосам, точно прислушиваясь к самой себе. Когда ноги обсохли, Уля продолговатой ладошкой обтёрла подошвы загорелых по высокому суховатому подъёму и словно обведённых светлым ободком по низу ступнёй, обтёрла пальцы и пятки и ловким, привычным движением сунула ноги в туфли.
— Эх, дура я, дура! И зачем я не пошла в спецшколу, когда мне предлагали? — говорила тоненькая Саша. — Мне предлагали в спецшколу энкаведе, — наивно разъяснила она, поглядывая на всех с мальчишеской беспечностью, — осталась бы я здесь, в тылу у немцев, вы бы даже ничего не знали. Вы бы тут все как раз зажурились, а я себе и в ус не дую. «С чего бы это Сашка такая спокойная?» А я, оказывается, здесь остаюсь от энкаведе! Я бы этими дурачками из гестапо, — вдруг фыркнула она, с лукавой издёвкой взглянув на Вырикову, — я бы этими дурачками вертела, как хотела!
Уля подняла голову и серьёзно и внимательно посмотрела на Сашу, и что-то чуть дрогнуло у неё в лице: то ли губы, то ли тонкие, причудливого выреза ноздри.
— Я без всякого энкаведе останусь. А что? — сердито выставляя свои рожки-косицы, сказала Вырикова. — Раз никому нет дела до меня, останусь и буду жить, как жила. А что? Я учащаяся, по немецким понятиям вроде гимназистки: все ж таки они культурные люди, что они мне сделают?
— Вроде гимназистки?! — вдруг вся порозовев, воскликнула Майя.
— Только что из гимназии, здрасте!
И Саша так похоже изобразила Вырикову, что девушки снова рассмеялись.
И в это мгновение тяжёлый страшный удар, потрясший землю и воздух, оглушил их. С деревьев посыпались жухлые листки, древесная пыль с коры, и даже по воде прошла рябь.
Лица у девушек побледнели, они несколько секунд молча глядели друг на друга.
— Неужто сбросил где-нибудь? — спросила Майя.
— Они ж давно пролетели, а новых не слыхать было! — с расширенными глазами сказала Тоня Иванихина, всегда первая чувствовавшая несчастье.
В этот момент два взрыва, почти слившихся вместе, — один совсем близкий, а другой чуть запоздавший, отдалённый, — потрясли окрестности.
Словно по уговору, не издав ни звука, девушки кинулись к посёлку, мелькая в кустах загорелыми икрами.
Глава вторая
Девушки бежали по выжженной солнцем и вытоптанной овцами и козами настолько, что пыль взбивалась из-под ног, донецкой степи. Казалось невероятным, что их только что обнимала свежая лесная зелень. Балка, где протекала река с тянувшейся по её берегам узкой полосой леса, была так глубока, что, отбежав триста-четыреста шагов, девушки не могли уже видеть ни балки, ни реки, ни леса — степь поглотила все.
Это не была ровная степь, как Астраханская или Сальская, — она была вся в холмах и балках, а далеко на юге и на севере вздымалась высокими валами по горизонту, этими выходами на поверхность земли крыльев гигантской синклинали, внутри которой, как в голубом блюде, плавал раскалённый добела воздух.
То там, то здесь по изборождённому лицу этой выжженной голубой степи, на холмах и в низинах, виднелись рудничные посёлки, хутора среди ярко— и темно-зелёных и жёлтых прямоугольников пшеничных, кукурузных, подсолнуховых, свекловичных полей, одинокие копры шахт, а рядом — высокие, выше копров, темно-голубые конусы терриконов, образованных выброшенной из шахт породой.
По всем дорогам, связывавшим между собой посёлки и рудники, тянулись группы беженцев, стремившихся попасть на дороги на Каменск и на Лихую.
Отзвуки дальнего ожесточённого боя, вернее — многих больших и малых боев, шедших на западе и северо-западе и где-то совсем уже далеко на севере, были явственно слышны здесь, в открытой степи. Дымы дальних пожаров медленно всходили к небу или отдельными кучными облаками лежали то там, то здесь по горизонту.
Девушкам, едва они выбежали из лесной балки, прежде всего бросились в глаза три новых очага дыма — два ближних и один дальний — в районе самого города, ещё не видного за холмами. Это были серые слабые дымки, медленно рассеивавшиеся в воздухе, и, может быть, девушки даже не обратили бы на них внимания, если бы не эти взрывы и не терпкий, как бы чесночный запах, все более чувствовавшийся по мере того, как девушки приближались к городу.
Они взбежали на круглый холм перед посёлком Первомайским, и глазам их открылись и самый посёлок, разбросанный по буграм и низинам, и шоссе из Ворошиловграда, пролегавшее здесь по гребню длинного холма, отделявшего посёлок от города Краснодона. По всему видному отсюда протяжению шоссе густо шли воинские части и колонны беженцев и, обгоняя их, неистово ревя клаксонами, мчались машины — обыкновенные гражданские и военные, раскрашенные под зелень, побитые и пыльные, машины грузовые, легковые, санитарные. И рыжая пыль, вновь и вновь взбиваемая этим множеством ног и колёс, витым валом стояла в воздухе на всем протяжении шоссе.
И тут случилось невозможное, непостижимое: железобетонный копёр шахты № 1-бис, могучий корпус которого один из всех городских строений виден был по ту сторону шоссе, вдруг пошатнулся. Толстый веер взметённой ввысь породы на мгновение закрыл его, и новый страшный подземный удар, гулом раскатившийся по воздуху и где-то под ногами, заставил девушек содрогнуться. А когда все рассеялось, никакого копра уже не было. Тёмный, поблёскивающий на солнце конус гигантского террикона неподвижно стоял на своём месте, а на месте копра клубами вздымался грязный жёлто-серый дым. И над шоссе, и над взбаламученным посёлком Первомайским, и над невидным отсюда городом, над всем окружающим миром стоял какой-то слитный протяжный звук, точно стон, в котором чуть всплёскивали далёкие человеческие голоса, — то ли они плакали, то ли проклинали, то ли стонали от муки.
Все это: мчащиеся машины, и идущие непрерывным потоком люди, и этот взрыв, потрясший небо и землю, и исчезновение копра, — все это одним мгновенным, страшным впечатлением обрушилось на девушек. И все чувства, что стеснились в их душах, вдруг пронизало одно невыразимое чувство, более глубокое и сильное, чем ужас за себя, — чувство разверзшейся перед ними бездны конца, конца всему.
— Шахты рвут!.. Девочки!..
Чей это был вопль? Кажется, Тони Иванихиной, но он точно вырвался из души каждой из них:
— Шахты рвут!.. Девочки!..
Они больше ничего не сказали, не успели, не смогли сказать друг другу. Группа их сама собой распалась: большинство девушек побежало в посёлок, по домам, а Майя, Уля и Саша побежали ближней тропинкой через шоссе в город, в райком комсомола.
Но в ту самую секунду, как они, не сговариваясь, распались на две группы, Валя Филатова вдруг схватила любимую подругу за руку.
— Улечка! — сказала она робким, униженным, просящим голосом. — Улечка! Куда ты? Идём домой… — Она запнулась. — Ещё что случится…
А Уля круто, всем корпусом обернулась к ней и молча взглянула на неё, — нет, даже не на неё, а как бы сквозь неё, в далёкую-далёкую даль, и в чёрных глазах её было такое стремительное выражение, будто она летела, — должно быть, такое выражение глаз бывает у летящей птицы.
— Обожди, Улечка… — сказала Валя умоляющим голосом и притянула её за руку, а другой, свободной рукой быстро вынула лилию из чёрных вьющихся волос Ули и бросила на землю.
Все это произошло так быстро, что Уля не только не успела подумать, зачем Валя сделала это, но просто не заметила этого. И вот они, не отдавая себе в том отчёта, за время их многолетней дружбы впервые побежали в разные стороны.
Да, трудно было поверить, что все это правда, но, когда три девушки во главе с Майей Пегливановой пересекли шоссе, они убедились в этом своими глазами: рядом с гигантским конусовидным терриконом шахты № 1-бис уже не было стройного красавца копра со всеми его могучими подъёмными приспособлениями, только жёлто-серый дым всходил клубами к небу, наполняя все вокруг невыносимым чесночным запахом.
Новые взрывы, то более близкие, то отдалённые, потрясали землю и воздух.
Кварталы города, примыкавшие к шахте № 1-бис, были отделены от центра города глубокой балкой с протекающим по дну её грязным, заросшим осокой ручьём. Весь этот район, если не считать балки с лепящимися по её склонам вдоль ручья глинобитными мазанками, был, как и центр города, застроен одноэтажными каменными домиками, рассчитанными на две-три семьи. Домики крыты были черепицей или этернитом, перед каждым был разбит палисадник — частью под огородом, частью в клумбах с цветами. Иные хозяева вырастили уже вишни, или сирень, или жасмин, иные высадили рядком, внутри, перед аккуратным крашеным заборчиком, молодые акации, кленочки. И вот среди этих аккуратных домиков и палисадников теперь медленно текли колонны рабочих, служащих, мужчин и женщин, перемежаемые грузовиками с имуществом предприятий и учреждений Краснодона.
Все так называемые «неорганизованные жители» высыпали из своих домиков. С выражением страдания, а то и любопытства одни смотрели из своих палисадников на уходящих, другие тащились по улицам вдоль колонн, с узлами и мешками, с тачками, где среди семейного добра сидели малые дети, иные женщины несли младенцев на руках. Подростки, привлечённые взрывом, бежали к шахте № 1-бис, но там стояла цепь милиционеров и не пускала. А навстречу катился поток людей, бежавших от шахты, в который вливались с улочки, со стороны рынка, разбегавшиеся женщины-колхозницы с корзинами и тачками с зеленью и снедью, повозки, запряжённые лошадьми, и возы, запряжённые волами.
Люди в колоннах шли молча, с сумрачными лицами, сосредоточенными на одной думе, настолько поглотившей их, что казалось, люди в колоннах даже не замечают того, что творится вокруг. И только шагавшие обок руководители колонн то останавливались, то забегали вперёд, чтобы помочь пешим и конным милиционерам навести порядок среди беженцев, запрудивших улицы и мешавших движению колонн.
Женщина в толпе перехватила Майю за руку, и Саша Бондарева тоже остановилась возле них, а Уля, стремившаяся только как можно скорее попасть в райком, бежала дальше вдоль заборов, грудью налетая на встречных, как птица.
Зелёный грузовик, с рёвом выползший из-за поворота из балки, откинул Улю вместе с другими людьми к палисаднику одного из стандартных домиков. Если бы не калитка, Уля сбила бы с ног небольшого роста, белокурую, очень изящно сложенную, как выточенную, девушку со вздёрнутым носиком и прищуренными голубыми глазами, стоявшую у самой калитки, между двух свисавших над ней пыльных кустов сирени.
Как ни странно это было в такой момент, но, налетев на калитку и едва не сбив эту девушку, Уля в каком-то мгновенном озарении увидела эту девушку кружащейся в вальсе. Уля слышала даже музыку вальса, исполняемую духовым оркестром, и это видение вдруг больно и сладко пронзило сердце Ули, как видение счастья.
Девушка кружилась на сцене и пела, кружилась в зале и пела, она кружилась до утра со всеми без разбора, она никогда не уставала и никому не отказывала покружиться с ней, и голубые её глаза, её маленькие ровные белые зубы сверкали от счастья. Когда это было? Это было, должно быть, перед войной, это было в той жизни, это было во сне.
Уля не знала фамилии этой девушки, все звали её Люба, а ещё чаще — Любка. Да, это была Любка, «Любка-артистка», как иногда называли её мальчишки.
Самое поразительное было то, что Любка стояла за калиткой среди кустов сирени совершенно спокойная и одетая так, точно она собирается идти в клуб. Её розовое личико, которое она всегда оберегала от солнца, и аккуратно подвитые и уложенные валом золотистые волосы, маленькие, словно выточенные из слоновой кости руки с блестящими ноготками, будто она только что сделала маникюр, и маленькие стройные полные ножки, обутые в лёгкие кремовые туфельки на высоких каблуках, — все это было такое, точно Любка вот-вот выйдет на сцену и начнёт кружиться и петь.
Но ещё больше поразило Улю то необыкновенно задиристое и в то же время очень простодушное и умное выражение, которое было в её розовом, с чуть вздёрнутым носиком лице, в полных губах немного большого для её лица, нарумяненного рта, а главное — в этих прищуренных голубых, необыкновенно живых глазах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12