Там в метре или двух метрах от кулака, никак не дальше, находилась заветная хлеборезка.
На столике, исполосованном ножами, пропахшем кисловатым хлебным духом, лежат бухарики: много бухариков серовато-золотистого цвета. Один краше другого. Корочку отломить, и то счастье. Пососешь, проглотишь. А за корочкой и мякиша целый вагон, щипай да в рот.
Никогда в жизни не приходилось еще Кузьменышам держать целую буханку хлеба в руках! Даже прикасаться не приходилось.
Но видеть видели, издалека, конечно, как в толкотне магазина отоваривали его по карточкам, как взвешивали на весах.
Сухопарая, без возраста, продавщица хватала карточки цветные: рабочие, служащие, иждивенские, детские, и, взглянув мельком - такой опытный глаз-ватерпас у нее, - на прикрепление, на штампик на обороте, где вписан номер магазина, хоть своих небось всех прикрепленных знает поименно, ножничками делала "чик-чик" по два, по три талончика в ящичек. А в том ящичке у нее тысяча, мильон этих талончиков с цифирками 100, 200, 250 граммов.
Но каждый талон, и два, и три, только малая часть целой буханки, от которой продавщица экономно отвалит острым ножом небольшой кусок. Да и самой не впрок стоять рядом с хлебом-то, высохла, а не потолстела!
Но целую, всю как есть не тронутую ножом буханку, как ни смотрели в четыре глаза братья, никому при них из магазина не удавалось унести.
Целая - такое богатство, что и подумать страшно! Но какой же тогда откроется рай, если бухариков будет не один, и не два, и не три! Настоящий рай! Истинный! Благословенный! И не нужно нам никакого Кавказа!
Тем более рай этот рядышком, уже бывают слышны через кирпичную кладку неясные голоса.
Хотя ослепшим от копоти, оглохшим от земли, от пота, от надрыва нашим братьям слышалось в каждом звуке одно: "Хлеб. Хлеб..."В такие минуты братья не роют, не дураки, небось. Направляясь мимо железных дверей, в сарай, лишнюю петлю сделают, чтобы знать, что пудовый тот замочек на месте: его за версту видать!
Только потом уже лезут этот чертов фундамент крушить.
Вот строили в древние времена, небось, и не подозревали, что кто-то их за крепость крепким словцом приложит.
Как доберутся Кузьмеиыши, как откроется их очарованным глазам вся хлеборезка в тусклом вечернем свете, считай, что ты уже в раю и есть.
Тогда... Знали братья твердо, что случится тогда.
В две головы продумано, небось, не в одну.
Бухарик, но один, они съедят на месте. Чтобы не вывернуло животы от такого богатства. А еще два бухарика заберут с собой и надежно припрячут. Это они умеют. Всего три бухарика, значит. Остальное, хоть зудится, трогать не моги. Иначе озверелые пацаны дом разнесут.
А три бухарика - это то, что, по подсчетам Кольки, у них все равно крадут каждый день.
Часть для дурака повара, о том, что он дурак и в дурдоме сидел, все знают. Но жрет вполне как нормальный. Еще часть воруют хлеборезчики и те шакалы, которые около хлеборезчиков шестерят. А самую главную часть берут для директора, для его семьи и его собак.
Но около директора не только собаки, не только скотина кормится, там и родственников и приживальщиков по-напихано. И всем им от детдома таскают, таскают, таскают... Детдомовцы сами и таскают. Но те, кто таскает, свои крохи от таскания имеют.
Кузьменыши точно рассчитали, что от пропажи трех бухариков шум по детдому поднимать не станут. Себя не обидят, других обделят. Только и всего.
Кому надо то, чтобы комиссии от роно поперли (А их тоже корми! У них рот большой!), чтобы стали выяснять, отчего крадут, да отчего недоедают от своего положенного детдомовцы, и отчего директорские звери-собаки вымахали ростом с телят.
Но Сашка только вздохнул, посмотрев в сторону, куда указывал Колькин кулак.
- Не-е... - произнес он задумчиво. - Все одно интересно. Горы интересно посмотреть. Они небось выше нашего дома торчат? А?
- Ну и что? - опять спросил Колька, ему очень хотелось есть. Не до гор тут, какие бы они ни были. Ему казалось, что через землю он слышит запах свежего хлеба.
Оба помолчали.
- Сегодня стишки учили, - вспомнил Сашка, которому пришлось отсиживать в школе за двоих. - Михаил Лермонтов, "Утес" называется.
Сашка не помнил все наизусть, хоть стихи были короткие. Не то что "Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова"... Уф! Одно название полкилометра длиной! Не говоря о самих стихах!
А из "Утеса" всего две строчки Сашка запомнил.
Ночевала тучка золотая
На груди утеса-великана...
- Про Кавказ, что ли? - скучно поинтересовался Колька.
- Ага. Утес же...
- Если он такой же дурной, как этот... - И Колька сунул кулаком опять в фундамент. - Утес твой!
- Он не мой!
Сашка замолчал, раздумывая.
Он уже давно не о стихах думал. В стихах он ничего не понимал, да и понимать в них особенно нечего. Если на сытый желудок читать, может, толк и будет. Вон лохматая в хоре их мучает, а если бы без обеда не оставляли, они все давно бы из хора пятки намылили. Нужны им эти песни, стихи... Поешь ли, читаешь, все одно о жратве думаешь. Голодной куме все куры на уме!
- Ну и чего? - вдруг спросил Колька.
- Чево-чево? - повторил за ним Сашка.
- Чево он там, утес-то? Развалился аль нет?
- Не знаю, - сказал как-то по-глупому Сашка.
- Как не знаешь? А стихи?
- Чего стихи... Ну, там, эта... Как ее... Туча, значит, уперлась в утес...
- Как мы в фундамент?
- Ну, покемарила... улетела... Колька присвистнул.
- Все??
- Все.
- Ни фига себе сочиняют! То про цыпленка, то протучу...
- А я-то при чем! - разозлился теперь Сашка. - Я тебе сочинитель, что ли? - Но разозлился не сильно. Да и сам виноват: размечтался, не слышал объяснения учительницы.
Он вдруг на уроке представил себе Кавказ, где все не так, как в их протухшем Томилине.
Горы, размером с их детдом, а между ними повсюду хлеборезки натыканы. И ни одна не заперта. И копать не надо, зашел, сам себе свешал, сам себе и поел. Вышел, а тут другая хлеборезка, и опять без замка. А люди все в черкесках, усатые, веселые такие. Смотрят они, как Сашка наслаждается едой, улыбаются, рукой по плечу бьют:
"Якши", - говорят. Или еще как! А смысл один: "Ешь, мол, больше, у нас хлеборезок много!"Было лето. Зеленела травка на дворе. Никто не провожал Кузьменышей, кроме воспитательницы Анны Михайловны, которая небось тоже не об их отъезде думала, глядя куда-то поверх голов холодными голубыми глазами.
Все произошло неожиданно. Намечалось из детдома отправить двоих, постарше, самых блатяг, но они тут же отвалили, как говорят, растворились в пространстве, а Кузьменыши, наоборот, сказали, что им хочется на Кавказ.
Документы переписали. Никто не поинтересовался - отчего они вдруг решили ехать, какая такая нужда гонит наших братьев в дальний край. Лишь воспитанники из младшей группы приходили на них посмотреть. Вставали у дверей и, указывая на них пальцем, произносили: "Эти!" И после паузы: "На Кавказ!"Причина же отъезда была основательная, слава богу, о ней никто не догадывался.
За неделю до всех этих событий неожиданно рухнул подкоп под хлеборезку. Провалился на самом видном месте. А с ним и рухнули надежды Кузьменышей на другую, лучшую жизнь.
Уходили вечером, вроде все нормально было, уже и стену кончали, оставалось пол вскрыть.
А утром выскочили из дома: директор и вся кухня в сборе, пялят глаза: что за чудо, земля осела под стеной хлеборезки.
И - догадались: мама родная. Да ведь это же подкоп!
Под их кухню, под их хлеборезку подкоп!
Такого еще в детдоме не знали.
Начали тягать воспитанников к директору. Пока по старшим прошлись, на младших и думать не могли.
Военных саперов вызвали для консультации. Возможно ли, спрашивали, чтобы дети такое сами прорыли?
Те осмотрели подкоп, от сарая до хлеборезки прошли и внутрь, там где не обвалено, залезали. Отряхиваясь от желтого песка, руками развели: "Невозможно, без техники, без специальной подготовки никак невозможно такое метро прорыть. Тут опытному солдату на месяц работы, если, скажем, с шанцевым инструментом, да вспомогательными средствами... А дети... Да мы бы к себе таких детей взяли, если бы взаправду они такие чудеса творить умели".
- Они у меня еще те чудотворцы! - сказал хмуро директор. - Но я этого кудесника-творца разыщу!
Братья стояли тут же, среди других воспитанников. Каждый из них знал, о чем думает другой.
Оба Кузьменыша думали, что концы-то, если начнут допытываться, приведут неминуемо к ним. Не они ли шлялись тут все время; не они ли отсутствовали, когда другие торчали в спальне у печки?
Глаз кругом много! Один недоглядел и второй, а третий увидел.
И потом, в подкопе в тот вечер оставили они свой светильник и, главное, школьную сумочку Сашки, в которой землю таскали в лес.
Дохленькая сумочка, но ведь как ее найдут, так и капут братьям! Все равно удирать придется. Не лучше ли самим, да спокойненько, на неведомый Кавказ отчалить? Тем паче - и два места освободилось.
Конечно, Кузьменышам не было известно, что где-то в областных организациях в светлую минуту возникла эта идея о разгрузке подмосковных детдомов, коих было к весне сорок четвертого года по области сотни. Это не считая беспризорных, которые жили где придется и как придется.
А тут одним махом с освобождением зажиточных земель Кавказа от врага выходило решить все вопросы: лишние рты спровадить, с преступностью расправиться да и вроде благое дело для ребятишек сделать.
И для Кавказа, само собой.
Ребятам так и сказали: хотите, мол, нажраться, поезжайте. Там все есть. И хлеб там есть. И картошка. И даже фрукты, о существовании которых наши шакалы и не подозревают.
Сашка тогда сказал брату: "Хочу фруктов... Вот тех, о которых этот... Который приезжал, говорил".
На что Колька отвечал, что фрукт это и есть картошка, и он точно знает. А еще фрукт - это директор. Своими ушами Колька слышал, как один из саперов, уходя, произнес негромко, указывая на директора: "Тоже фрукт... От войны за детишками спасается!" - Картошки наедимся! - сказал Сашка.
А Колька тут же ответил, что, когда шакалов привезут в такой богатый край, где все есть, он сразу бедным станет. Вон, читал в книжке, что саранча куда меньше размером детдомовца, а когда кучей прет, после нее голое место остается. А живот у нее не как у нашего брата, она небось все подряд жрать не станет. Ей те самые непонятные фрукты подавай. А мы так и ботву, и листики, и цветочки сожрем...
Но ехать Колька все-таки согласился.
Два месяца тянули, пока отправили.
В день отъезда привели их к хлеборезке, не дальше порога, конечно. Выдали по пайке хлеба. Но наперед не дали. Жирные будете, мол, к хлебу едете, да хлеба имдавать!
Братья выходили из дверей и на яму под стеной, ту, что осталась от обвала, старались не смотреть.
Хоть притягивала их эта яма.
Делая вид, что не знают ничего, мысленно простились они и с сумочкой, и со светильником, и со всем своим родным подкопом, в котором столько было ими прожито при коптилке длинных вечеров среди зимы.
С паечками в карманах, прижимая их рукой, прошли братья к директору, так им велели.
Директор сидел на ступеньках своего дома. Был он в галифе, но без майки и босиком. Собак, на счастье, рядом не было.
Не поднимаясь, он поглядел на братьев и на воспитательницу и только сейчас, наверное, вспомнил, по какому они тут случаю.
Покряхтывая, привстал, поманил корявым пальцем. Воспитательница сзади подтолкнула, и Кузьменышисделали несколько неуверенных шагов вперед.
Хоть директор не рукоприкладствовал, его боялись. Кричал он громко. Ухватит кого-нибудь из воспитанников за ворот и во весь голос: "Без завтрака, без обеда, без ужина!.." Хорошо, если один оборот сделает. А если два или три?
Сейчас директор вроде бы был настроен благодушно.
Не зная, как зовут братьев, да он никого в детдоме не знал, он ткнул пальцем в Кольку, приказал снять кургузый, весь залатанный пиджачок. Сашке он велел скинуть телогрейку. Эту телогрейку он отдал Кольке, а пиджачок его брату.
Отошел, посмотрел, будто сделал для них доброе дело. Остался своей работой доволен.
- Так-то лучше... - И добавил: - Ну, тово... Не бузите, не воруйте! Под вагон не лазьте, а то раздавит... А?
Воспитательница толкнула под локоть ребят, они разноголосо пропели: "Не будем, Вик Вик-трыч!" - Ну, идите! Идите!
Разрешил, словом.
Когда отошли настолько, чтоб директор не мог видеть, братья снова поменялись одеждой.
Там, в карманах, лежали их драгоценные пайки.
Может, директору, который без понятия, они и показались бы одинаковыми! Ан, нет! У нетерпеливого Сашки край корочки был отгрызен, а запасливый Колька только лизнул, есть он еще не начинал.
Хорошо, хоть штанами ни с кем из чужих не поменял. В манжетине Колькиных штанов лежала в полосочку свернутая тридцатка.
Деньги в войну невеликие, но для Кузьменышей они стоили многого.
Это была единственная их ценность, подпорка в неизвестном будущем.
Четыре руки. Четыре ноги. Две головы. И тридцатка.
3
Анна Михайловна, как ей было ведено, довезла братьев на электричке до Казанского вокзала и сдала с рук на руки вместе с бумагами какому-то начальнику, лысоватому и в помятом костюме.
Звали его Петр Анисимович.
Он мельком оглядел братьев, отметил в списке, положив этот список в портфель, который не выпускал из рук, и пробормотал насчет одежды: мол, в Томилине могли бы, как предписано, выдать одежду и получше.
- Это ведь непонятно, что происходит, - вздохнул он.
А Кузьменыши только сейчас сообразили, отчего томилинский директор обменял так странно их ватником да курткой, наверное, он прикрывал свою совесть от упреков. Если она была...
Размахивая портфелем, Петр Анисимович повел братьев вдоль состава к передним вагонам.
К нему подбегали какие-то люди с мешками, с вещами, жаловались, что не могут уехать на родину, просили помочь, пристроить хоть как-нибудь...
Петр Анисимович всем отвечал одинаково: "Нет, нет. Не могу".
А один раз вспылил, закричал:
- Да что у меня, богадельня, что ли! Это ведь непонятно, что происходит! У меня полтыщи беспризорных, я не знаю, куда их посадить! - При этом он указал почему-то на Кузьменышей.
Слово "посадить" им не очень понравилось, но они промолчали.
Повсюду, где они проходили, высовывались уже из окошек головы.
Вновь прибывающим кричали, свистели, улюлюкали, особенно когда узнавали кого-то из знакомых по рынкам, по станциям, где вместе сшивались, по кутузкам, где отсиживали...
Кузьменышей уже углядели, узнали, понеслось громко вслед:
- Томилинская вошь, куда ползешь? Под кровать - дерьмо клевать!
Братья заняли полки, самые верхние, третьи, и, не медля, бросились к окну, всовывая свои головы между чужими.
Увидели, что подводят люберецких, с которыми не только встречались, но и враждовали, и даже дрались, и вслед за остальными загикали, засвиристели, кто во что горазд.
- Люберецкая вошь - куд-да-да пол-зешь, под кровать...
Так встречали потом люблинских, можайских (эти головорезы!), серпуховских, подольских, волоколамских, мытищинских (эти все из детприемника, такие паиньки, такие тихарики, но обкрадут и не заметишь!), ногинских, раменских, коломенских, каширских, орехово-зуевских...
Но хуже всех - московских.
Последние были как бы привилегированными, их и кормили лучше, и одеты они были не в такое тряпье, как областные.
Московским завопил весь эшелон так, что не стало слышно звонков трамваев на Каланчевке.
Заревели, завыли, заблеяли, замычали.
Орали до самой темноты, встречая новые и новые партии своих собратьев.
- Мытищенские - через забор дрищенские!
- Ей, Можай, дальше поезжай!
- Кашира - протухла, не жила!
- Орехово-Зуево - раздето-разуево!
- Коломна всегда голодна!
Нас побить, побить хотели
Загорские ежики,
А мы сами не стерпели
Наточили ножики!
Хором орали частушку, но зла в словах не было. Орали скорее по привычке.
Поезд, как ковчег, собирал из детдомов каждой твари по паре, и жить им теперь предстояло, как после великого потопа, на одной кавказской земле.
А ведь было, когда загорские подкараулили дмитровских, которые к монастырю пришли попрошайничать, и свирепо их избили. Изметелили так, что те долго не показывались, зализывали раны. А потом изловили кого-то из загорских, заехавших в Дмитров к родне, и месяц продержали в холодной брошенной церкви, сыром склепе. Те не остались в долгу, выловили дмитровского в электричке и к кресту на кладбище на ночь привязали: орал как резаный! Но кто ночью придет на кладбище, да на такой крик?.. Наоборот, прохожие бежали подальше.
Бывали штуки и похлеще между колониями и детдомами подмосковных городов, и стычки ножевые, и засады, и осады самих детдомов...
А теперь вот всех, всех совместно жизнь-злодейка свела. Будто несовместимые химические реактивы в одной колбе - поезде. Такая бурная реакция произошла, что, казалось, эшелон раньше срока разлетится вдребезги!
Слава богу, что у него не один, много вагонов!
Смешивалось не сразу, а полегоньку, так бы ни одно железо не выдержало.
1 2 3 4 5
На столике, исполосованном ножами, пропахшем кисловатым хлебным духом, лежат бухарики: много бухариков серовато-золотистого цвета. Один краше другого. Корочку отломить, и то счастье. Пососешь, проглотишь. А за корочкой и мякиша целый вагон, щипай да в рот.
Никогда в жизни не приходилось еще Кузьменышам держать целую буханку хлеба в руках! Даже прикасаться не приходилось.
Но видеть видели, издалека, конечно, как в толкотне магазина отоваривали его по карточкам, как взвешивали на весах.
Сухопарая, без возраста, продавщица хватала карточки цветные: рабочие, служащие, иждивенские, детские, и, взглянув мельком - такой опытный глаз-ватерпас у нее, - на прикрепление, на штампик на обороте, где вписан номер магазина, хоть своих небось всех прикрепленных знает поименно, ножничками делала "чик-чик" по два, по три талончика в ящичек. А в том ящичке у нее тысяча, мильон этих талончиков с цифирками 100, 200, 250 граммов.
Но каждый талон, и два, и три, только малая часть целой буханки, от которой продавщица экономно отвалит острым ножом небольшой кусок. Да и самой не впрок стоять рядом с хлебом-то, высохла, а не потолстела!
Но целую, всю как есть не тронутую ножом буханку, как ни смотрели в четыре глаза братья, никому при них из магазина не удавалось унести.
Целая - такое богатство, что и подумать страшно! Но какой же тогда откроется рай, если бухариков будет не один, и не два, и не три! Настоящий рай! Истинный! Благословенный! И не нужно нам никакого Кавказа!
Тем более рай этот рядышком, уже бывают слышны через кирпичную кладку неясные голоса.
Хотя ослепшим от копоти, оглохшим от земли, от пота, от надрыва нашим братьям слышалось в каждом звуке одно: "Хлеб. Хлеб..."В такие минуты братья не роют, не дураки, небось. Направляясь мимо железных дверей, в сарай, лишнюю петлю сделают, чтобы знать, что пудовый тот замочек на месте: его за версту видать!
Только потом уже лезут этот чертов фундамент крушить.
Вот строили в древние времена, небось, и не подозревали, что кто-то их за крепость крепким словцом приложит.
Как доберутся Кузьмеиыши, как откроется их очарованным глазам вся хлеборезка в тусклом вечернем свете, считай, что ты уже в раю и есть.
Тогда... Знали братья твердо, что случится тогда.
В две головы продумано, небось, не в одну.
Бухарик, но один, они съедят на месте. Чтобы не вывернуло животы от такого богатства. А еще два бухарика заберут с собой и надежно припрячут. Это они умеют. Всего три бухарика, значит. Остальное, хоть зудится, трогать не моги. Иначе озверелые пацаны дом разнесут.
А три бухарика - это то, что, по подсчетам Кольки, у них все равно крадут каждый день.
Часть для дурака повара, о том, что он дурак и в дурдоме сидел, все знают. Но жрет вполне как нормальный. Еще часть воруют хлеборезчики и те шакалы, которые около хлеборезчиков шестерят. А самую главную часть берут для директора, для его семьи и его собак.
Но около директора не только собаки, не только скотина кормится, там и родственников и приживальщиков по-напихано. И всем им от детдома таскают, таскают, таскают... Детдомовцы сами и таскают. Но те, кто таскает, свои крохи от таскания имеют.
Кузьменыши точно рассчитали, что от пропажи трех бухариков шум по детдому поднимать не станут. Себя не обидят, других обделят. Только и всего.
Кому надо то, чтобы комиссии от роно поперли (А их тоже корми! У них рот большой!), чтобы стали выяснять, отчего крадут, да отчего недоедают от своего положенного детдомовцы, и отчего директорские звери-собаки вымахали ростом с телят.
Но Сашка только вздохнул, посмотрев в сторону, куда указывал Колькин кулак.
- Не-е... - произнес он задумчиво. - Все одно интересно. Горы интересно посмотреть. Они небось выше нашего дома торчат? А?
- Ну и что? - опять спросил Колька, ему очень хотелось есть. Не до гор тут, какие бы они ни были. Ему казалось, что через землю он слышит запах свежего хлеба.
Оба помолчали.
- Сегодня стишки учили, - вспомнил Сашка, которому пришлось отсиживать в школе за двоих. - Михаил Лермонтов, "Утес" называется.
Сашка не помнил все наизусть, хоть стихи были короткие. Не то что "Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова"... Уф! Одно название полкилометра длиной! Не говоря о самих стихах!
А из "Утеса" всего две строчки Сашка запомнил.
Ночевала тучка золотая
На груди утеса-великана...
- Про Кавказ, что ли? - скучно поинтересовался Колька.
- Ага. Утес же...
- Если он такой же дурной, как этот... - И Колька сунул кулаком опять в фундамент. - Утес твой!
- Он не мой!
Сашка замолчал, раздумывая.
Он уже давно не о стихах думал. В стихах он ничего не понимал, да и понимать в них особенно нечего. Если на сытый желудок читать, может, толк и будет. Вон лохматая в хоре их мучает, а если бы без обеда не оставляли, они все давно бы из хора пятки намылили. Нужны им эти песни, стихи... Поешь ли, читаешь, все одно о жратве думаешь. Голодной куме все куры на уме!
- Ну и чего? - вдруг спросил Колька.
- Чево-чево? - повторил за ним Сашка.
- Чево он там, утес-то? Развалился аль нет?
- Не знаю, - сказал как-то по-глупому Сашка.
- Как не знаешь? А стихи?
- Чего стихи... Ну, там, эта... Как ее... Туча, значит, уперлась в утес...
- Как мы в фундамент?
- Ну, покемарила... улетела... Колька присвистнул.
- Все??
- Все.
- Ни фига себе сочиняют! То про цыпленка, то протучу...
- А я-то при чем! - разозлился теперь Сашка. - Я тебе сочинитель, что ли? - Но разозлился не сильно. Да и сам виноват: размечтался, не слышал объяснения учительницы.
Он вдруг на уроке представил себе Кавказ, где все не так, как в их протухшем Томилине.
Горы, размером с их детдом, а между ними повсюду хлеборезки натыканы. И ни одна не заперта. И копать не надо, зашел, сам себе свешал, сам себе и поел. Вышел, а тут другая хлеборезка, и опять без замка. А люди все в черкесках, усатые, веселые такие. Смотрят они, как Сашка наслаждается едой, улыбаются, рукой по плечу бьют:
"Якши", - говорят. Или еще как! А смысл один: "Ешь, мол, больше, у нас хлеборезок много!"Было лето. Зеленела травка на дворе. Никто не провожал Кузьменышей, кроме воспитательницы Анны Михайловны, которая небось тоже не об их отъезде думала, глядя куда-то поверх голов холодными голубыми глазами.
Все произошло неожиданно. Намечалось из детдома отправить двоих, постарше, самых блатяг, но они тут же отвалили, как говорят, растворились в пространстве, а Кузьменыши, наоборот, сказали, что им хочется на Кавказ.
Документы переписали. Никто не поинтересовался - отчего они вдруг решили ехать, какая такая нужда гонит наших братьев в дальний край. Лишь воспитанники из младшей группы приходили на них посмотреть. Вставали у дверей и, указывая на них пальцем, произносили: "Эти!" И после паузы: "На Кавказ!"Причина же отъезда была основательная, слава богу, о ней никто не догадывался.
За неделю до всех этих событий неожиданно рухнул подкоп под хлеборезку. Провалился на самом видном месте. А с ним и рухнули надежды Кузьменышей на другую, лучшую жизнь.
Уходили вечером, вроде все нормально было, уже и стену кончали, оставалось пол вскрыть.
А утром выскочили из дома: директор и вся кухня в сборе, пялят глаза: что за чудо, земля осела под стеной хлеборезки.
И - догадались: мама родная. Да ведь это же подкоп!
Под их кухню, под их хлеборезку подкоп!
Такого еще в детдоме не знали.
Начали тягать воспитанников к директору. Пока по старшим прошлись, на младших и думать не могли.
Военных саперов вызвали для консультации. Возможно ли, спрашивали, чтобы дети такое сами прорыли?
Те осмотрели подкоп, от сарая до хлеборезки прошли и внутрь, там где не обвалено, залезали. Отряхиваясь от желтого песка, руками развели: "Невозможно, без техники, без специальной подготовки никак невозможно такое метро прорыть. Тут опытному солдату на месяц работы, если, скажем, с шанцевым инструментом, да вспомогательными средствами... А дети... Да мы бы к себе таких детей взяли, если бы взаправду они такие чудеса творить умели".
- Они у меня еще те чудотворцы! - сказал хмуро директор. - Но я этого кудесника-творца разыщу!
Братья стояли тут же, среди других воспитанников. Каждый из них знал, о чем думает другой.
Оба Кузьменыша думали, что концы-то, если начнут допытываться, приведут неминуемо к ним. Не они ли шлялись тут все время; не они ли отсутствовали, когда другие торчали в спальне у печки?
Глаз кругом много! Один недоглядел и второй, а третий увидел.
И потом, в подкопе в тот вечер оставили они свой светильник и, главное, школьную сумочку Сашки, в которой землю таскали в лес.
Дохленькая сумочка, но ведь как ее найдут, так и капут братьям! Все равно удирать придется. Не лучше ли самим, да спокойненько, на неведомый Кавказ отчалить? Тем паче - и два места освободилось.
Конечно, Кузьменышам не было известно, что где-то в областных организациях в светлую минуту возникла эта идея о разгрузке подмосковных детдомов, коих было к весне сорок четвертого года по области сотни. Это не считая беспризорных, которые жили где придется и как придется.
А тут одним махом с освобождением зажиточных земель Кавказа от врага выходило решить все вопросы: лишние рты спровадить, с преступностью расправиться да и вроде благое дело для ребятишек сделать.
И для Кавказа, само собой.
Ребятам так и сказали: хотите, мол, нажраться, поезжайте. Там все есть. И хлеб там есть. И картошка. И даже фрукты, о существовании которых наши шакалы и не подозревают.
Сашка тогда сказал брату: "Хочу фруктов... Вот тех, о которых этот... Который приезжал, говорил".
На что Колька отвечал, что фрукт это и есть картошка, и он точно знает. А еще фрукт - это директор. Своими ушами Колька слышал, как один из саперов, уходя, произнес негромко, указывая на директора: "Тоже фрукт... От войны за детишками спасается!" - Картошки наедимся! - сказал Сашка.
А Колька тут же ответил, что, когда шакалов привезут в такой богатый край, где все есть, он сразу бедным станет. Вон, читал в книжке, что саранча куда меньше размером детдомовца, а когда кучей прет, после нее голое место остается. А живот у нее не как у нашего брата, она небось все подряд жрать не станет. Ей те самые непонятные фрукты подавай. А мы так и ботву, и листики, и цветочки сожрем...
Но ехать Колька все-таки согласился.
Два месяца тянули, пока отправили.
В день отъезда привели их к хлеборезке, не дальше порога, конечно. Выдали по пайке хлеба. Но наперед не дали. Жирные будете, мол, к хлебу едете, да хлеба имдавать!
Братья выходили из дверей и на яму под стеной, ту, что осталась от обвала, старались не смотреть.
Хоть притягивала их эта яма.
Делая вид, что не знают ничего, мысленно простились они и с сумочкой, и со светильником, и со всем своим родным подкопом, в котором столько было ими прожито при коптилке длинных вечеров среди зимы.
С паечками в карманах, прижимая их рукой, прошли братья к директору, так им велели.
Директор сидел на ступеньках своего дома. Был он в галифе, но без майки и босиком. Собак, на счастье, рядом не было.
Не поднимаясь, он поглядел на братьев и на воспитательницу и только сейчас, наверное, вспомнил, по какому они тут случаю.
Покряхтывая, привстал, поманил корявым пальцем. Воспитательница сзади подтолкнула, и Кузьменышисделали несколько неуверенных шагов вперед.
Хоть директор не рукоприкладствовал, его боялись. Кричал он громко. Ухватит кого-нибудь из воспитанников за ворот и во весь голос: "Без завтрака, без обеда, без ужина!.." Хорошо, если один оборот сделает. А если два или три?
Сейчас директор вроде бы был настроен благодушно.
Не зная, как зовут братьев, да он никого в детдоме не знал, он ткнул пальцем в Кольку, приказал снять кургузый, весь залатанный пиджачок. Сашке он велел скинуть телогрейку. Эту телогрейку он отдал Кольке, а пиджачок его брату.
Отошел, посмотрел, будто сделал для них доброе дело. Остался своей работой доволен.
- Так-то лучше... - И добавил: - Ну, тово... Не бузите, не воруйте! Под вагон не лазьте, а то раздавит... А?
Воспитательница толкнула под локоть ребят, они разноголосо пропели: "Не будем, Вик Вик-трыч!" - Ну, идите! Идите!
Разрешил, словом.
Когда отошли настолько, чтоб директор не мог видеть, братья снова поменялись одеждой.
Там, в карманах, лежали их драгоценные пайки.
Может, директору, который без понятия, они и показались бы одинаковыми! Ан, нет! У нетерпеливого Сашки край корочки был отгрызен, а запасливый Колька только лизнул, есть он еще не начинал.
Хорошо, хоть штанами ни с кем из чужих не поменял. В манжетине Колькиных штанов лежала в полосочку свернутая тридцатка.
Деньги в войну невеликие, но для Кузьменышей они стоили многого.
Это была единственная их ценность, подпорка в неизвестном будущем.
Четыре руки. Четыре ноги. Две головы. И тридцатка.
3
Анна Михайловна, как ей было ведено, довезла братьев на электричке до Казанского вокзала и сдала с рук на руки вместе с бумагами какому-то начальнику, лысоватому и в помятом костюме.
Звали его Петр Анисимович.
Он мельком оглядел братьев, отметил в списке, положив этот список в портфель, который не выпускал из рук, и пробормотал насчет одежды: мол, в Томилине могли бы, как предписано, выдать одежду и получше.
- Это ведь непонятно, что происходит, - вздохнул он.
А Кузьменыши только сейчас сообразили, отчего томилинский директор обменял так странно их ватником да курткой, наверное, он прикрывал свою совесть от упреков. Если она была...
Размахивая портфелем, Петр Анисимович повел братьев вдоль состава к передним вагонам.
К нему подбегали какие-то люди с мешками, с вещами, жаловались, что не могут уехать на родину, просили помочь, пристроить хоть как-нибудь...
Петр Анисимович всем отвечал одинаково: "Нет, нет. Не могу".
А один раз вспылил, закричал:
- Да что у меня, богадельня, что ли! Это ведь непонятно, что происходит! У меня полтыщи беспризорных, я не знаю, куда их посадить! - При этом он указал почему-то на Кузьменышей.
Слово "посадить" им не очень понравилось, но они промолчали.
Повсюду, где они проходили, высовывались уже из окошек головы.
Вновь прибывающим кричали, свистели, улюлюкали, особенно когда узнавали кого-то из знакомых по рынкам, по станциям, где вместе сшивались, по кутузкам, где отсиживали...
Кузьменышей уже углядели, узнали, понеслось громко вслед:
- Томилинская вошь, куда ползешь? Под кровать - дерьмо клевать!
Братья заняли полки, самые верхние, третьи, и, не медля, бросились к окну, всовывая свои головы между чужими.
Увидели, что подводят люберецких, с которыми не только встречались, но и враждовали, и даже дрались, и вслед за остальными загикали, засвиристели, кто во что горазд.
- Люберецкая вошь - куд-да-да пол-зешь, под кровать...
Так встречали потом люблинских, можайских (эти головорезы!), серпуховских, подольских, волоколамских, мытищинских (эти все из детприемника, такие паиньки, такие тихарики, но обкрадут и не заметишь!), ногинских, раменских, коломенских, каширских, орехово-зуевских...
Но хуже всех - московских.
Последние были как бы привилегированными, их и кормили лучше, и одеты они были не в такое тряпье, как областные.
Московским завопил весь эшелон так, что не стало слышно звонков трамваев на Каланчевке.
Заревели, завыли, заблеяли, замычали.
Орали до самой темноты, встречая новые и новые партии своих собратьев.
- Мытищенские - через забор дрищенские!
- Ей, Можай, дальше поезжай!
- Кашира - протухла, не жила!
- Орехово-Зуево - раздето-разуево!
- Коломна всегда голодна!
Нас побить, побить хотели
Загорские ежики,
А мы сами не стерпели
Наточили ножики!
Хором орали частушку, но зла в словах не было. Орали скорее по привычке.
Поезд, как ковчег, собирал из детдомов каждой твари по паре, и жить им теперь предстояло, как после великого потопа, на одной кавказской земле.
А ведь было, когда загорские подкараулили дмитровских, которые к монастырю пришли попрошайничать, и свирепо их избили. Изметелили так, что те долго не показывались, зализывали раны. А потом изловили кого-то из загорских, заехавших в Дмитров к родне, и месяц продержали в холодной брошенной церкви, сыром склепе. Те не остались в долгу, выловили дмитровского в электричке и к кресту на кладбище на ночь привязали: орал как резаный! Но кто ночью придет на кладбище, да на такой крик?.. Наоборот, прохожие бежали подальше.
Бывали штуки и похлеще между колониями и детдомами подмосковных городов, и стычки ножевые, и засады, и осады самих детдомов...
А теперь вот всех, всех совместно жизнь-злодейка свела. Будто несовместимые химические реактивы в одной колбе - поезде. Такая бурная реакция произошла, что, казалось, эшелон раньше срока разлетится вдребезги!
Слава богу, что у него не один, много вагонов!
Смешивалось не сразу, а полегоньку, так бы ни одно железо не выдержало.
1 2 3 4 5