А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Я умоляюще смотрю на него.
— Конечно. Но, к несчастью, пленка кончилась — я сейчас поищу и заложу новую.
— Нет, нет, опоздаем!
Я хватаю альбом и лихорадочно набрасываю группу карандашом. Сразу все мысли улетают, я только тороплюсь. Второй звонок! Еще, еще минуточку. Третий… Поезд трогается, но я в восторге. Исправник и две сибирки вырваны, похищены, они мои! О, как славно — успела-таки!
— Oh, madame, вы настоящая артистка, — слышу я голос, и к альбому, который я держу в руках, наклоняется лицо моего спутника. Я его вижу в профиль… и вдруг мне безумно, мучительно хочется поцеловать эту гладко выбритую щеку — я даже отшатываюсь с испугом.
— Вы художница? — спрашивает он, продолжая смотреть на рисунок.
— Это мое metier, monsieur, — говорю я смеясь, поспешно отхожу, оставив альбом у него в руках.
Он просит его посмотреть. Я киваю головой. Он рассматривает внимательно альбом, а я достала чемодан и роюсь в нем, ища бром. Противное лекарство — у меня всегда от него прыщи — но проклятые нервы развозились до невозможности.
— Это, верно, ваш муж? Он вас провожал, — спрашивает мой спутник, показывая мне набросок, сделанный мной на одной лекции о каких-то письменах Юкатана, которую Илья читал, а я не слушала и рисовала его милое, дорогое лицо.
— Да, это мой муж.
— Какой красивый мужчина. Мне вдруг делается досадно, «Красивый мужчина», и только-то!
— Да, — говорю я, — он не только красив, но он очень умен, а это ведь гораздо дороже в мужчине, — О, конечно! — отвечает он, и губы его слегка трогает сдержанная улыбка.
Я опять пристально смотрю на его лицо и думаю: если написать его лицо, какой контраст во всех чертах.
Вздернутый, тупой нос — легкомыслие, насмешливость, Тупой подбородок — энергия, сила воли. Рот нежный, женский — слабость, мягкость характера… Вот сочетайте все это, прибавьте эти глаза, наивные и грустные, и верьте физиономистике после этого.
— У вас удивительный талант. Вы счастливая женщина, сударыня, — говорит он мне, с поклоном возвращая альбом.
— Вы очень любезны. Я не знаю, каков мой талант, но что я счастливая женщина — это верно. Он почтительно склоняет голову.
— Приветствую счастливого человека! Это такая редкость.
Я опять злюсь, мне все мои слова кажутся ужасно глупыми — я бросаю альбом на сиденье и берусь за газету.
Я силюсь понять, что я читаю. Поминутно меняю положение. Мне душно и жарко. Мысли путаются, Нет, не нужно было уезжать при такой слабости. Не надо было слушаться доктора и ехать из Петербурга, не надо было слушаться своего сердца и ехать к Илюшиной семье.
Ну, не буду думать. Как приеду, засяду за работу, засяду за этюды, напишу для Ильи семейный портрет — то-то обрадуется! Напишу ему и исправника акварелью — он любит веселый жанр.
— У тебя, Танюша, есть качество, редко встречающееся в женщине, — юмор, — говорит мне часто Илья, Он смеется, что у меня много мужского в характере.
А это развилось у меня от самостоятельной жизни, от моих занятий. Я люблю все прекрасное, но как-то не по-женски. Для меня, например, прекрасно машинное отделение какой-нибудь фабрики, у меня захватывает дух и выступают слезы умиления, когда я читаю о каком-нибудь научном открытии или вижу талантливое техническое изобретение. Я нахожу грандиозную поэзию в математике. Отсутствие мелочности во мне переходит слегка даже в беспорядочность, а рядом с этим я люблю красивые тряпки, драгоценные камни, цветы… Нет, цветы я люблю не по-женски, ухаживать я за ними не стану, я люблю украшать ими комнату и свою собственную особу, чтобы любоваться на них! Я люблю цветы, как красивых женщин. Я очень люблю красивых женщин, даже более, чем цветы. Как много у нас красивых женщин, гораздо больше, чем где-либо, а красивых мужчин я почти у нас не видала — это ужасно бросается в глаза в многолюдных собраниях.
Что за массу очаровательных женских лиц видишь на наших петербургских балах! Некоторых прямо хочется поцеловать. Мне очень часто хочется поцеловать красивое женское лицо, мужское никогда… А сегодня? Я поднимаю глаза на моего соседа — он внимательно читает. Я тихонько беру альбом и, закрывшись газетой, быстро украдкой черчу его наклоненное над книгой лицо, Поезд замедляет ход. Станция. Я быстро захлопываю альбом. Мой спутник тоже поднимается.
Я сижу в буфете и ем борщ. Вот в чем дело! Я была голодна, оттого и нервничала. Сегодня я не завтракала — так расстроила меня разлука с Ильей.
Мне вдруг делается легко и весело. Я посматриваю кругом на суетящихся людей; ищу в толпе красивые и типичные лица, любуюсь лучами заходящего солнца, красиво падающими на массу стаканов на буфетной стойке, Какой красивый блик на лиловой блузке этой дамы у окна…
— Ну, можно ли быть такой неосторожной! — говорит кто-то, и рука в серой шведской перчатке кладет рядом со мной мою сумочку.
Вот так штука! Как я могла обронить ее, выходя из вагона? Положим, деньги и паспорт у меня за корсажем, но там портмоне с мелочью, билет, багажная квитанция!
— Ах, я, разиня! — восклицаю я, застыв с ложкой в одной руке и куском хлеба в другой.
Смеюсь и благодарю моего спутника.
Он что-то заказывает подскочившему лакею и просит позволения сесть за мой столик. Мы болтаем весело, непринужденно. Он подсмеивается над рассеянностью дам, над моим аппетитом, уверяя, что теперь он не боится за мое здоровье, а то сегодня я его прямо испугала. Он снял перчатки, я смотрю на его руки.
Руки у него довольно большие, не аристократические, как говорят, но пальцы длинные и ногти хорошо отделаны; на мизинце левой руки широкое золотое кольцо с хорошим рубином.
Кто он такой? Тоже художник, музыкант или странствующий «знатный иностранец»? И словно на мой мысленный вопрос, он шутя замечает, что ему пора представиться, и подает мне свою карточку, извиняясь, что карточка деловая.
«Эдгар Карлович Старк
Представитель торговли деревом Оже и К°.
Париж, Дижон, Марсель».
Мне смешно. А я-то решила, что он музыкант и «знатный иностранец»!
Сама не знаю почему, я делаюсь ужасно весела, болтаю без умолка, даже делаю глазки какому-то местному армейскому офицеру, который крутит усы и бросает на меня победоносные взгляды.
Звонок. Мы спешим в вагон.
Теперь мы оба болтаем беспрерывно.
Странный разговор. Мы будто торопимся говорить, узнать мнение друг друга о самых разнообразных предметах, рассказываем друг другу эпизоды из нашего детства и наших путешествий, перескакиваем от музыки к политике, от литературы к театру. Спорим и соглашаемся — а белая ночь наступила. Я обращаю его внимание на красоту этой ночи, и он мне передает свое первое впечатление от такой ночи, где-то в лесу, в Норвегии, и разговор наш делается еще страннее: это какие-то отрывки стихов, обрывки фраз, строфы из любимых авторов…
Знакомые строфы стихов мне кажутся совсем новыми в его устах.
Я удивляюсь его знанию русской литературы и его любви к ней.
Он рассказывает о своем учителе русской словесности, больном политическом эмигранте. Этот учитель имел на него огромное влияние. Талантливый, добрый человек, но страшно раздражительный — он то швырял в него книгой и называл идиотом, то целовал его и восхищался его способностями. Он рассказывает мне, как этот учитель медленно умирал и умер на его руках.
Мне вдруг делается страшно грустно: белая ночь, печальный рассказ, ., воспоминание о том, как Илья сидел около моей постели во время моей болезни. Мне мучительно хочется видеть Илью. Я молча смотрю в эту белую ночь, на яркую Венеру в розовой полосе заката.
— Ба-л-ла-гое!
Я вздрагиваю и сама смеюсь над своим испугом. Кондуктор докладывает моему спутнику, что место в wagon-lit свободно, и собирает его вещи.
— Теперь вы хорошо заснете, только запритесь покрепче, — говорит мой спутник после ухода кондуктора. — Я бы все-таки посоветовал вам перейти в дамское купе.
— О, я не трусиха, — отвечаю я. Мне хочется, чтобы он остался, но он словно торопится уйти.
— Ну, дайте мне еще одну папироску, — прошу я.
Он вынимает портсигар и вдруг останавливается. Глаза его слегка прищуриваются, улыбка чуть трогает его яркие губы.
— Боюсь, — протягивает он, слегка наклоняя голову.
Этот взгляд, это движение, глаза, улыбка полны какого-то чисто женского кокетства, даже не женского, а детского.
Кровь мне сразу ударяет в голову.
— Как хотите, — делаю я усилие говорить весело.
— Ну, попросите, попросите… как тогда, — говорит он мне совсем тихо.
Мне страшно не по себе, и я говорю холодно:
— А как я просила? Не помню… Ну, дайте пожалуйста.
— Это не то! — делает он легкую гримасу, подавая мне портсигар. И эта гримаса, и движение головы и плеча выходят какими-то детски грациозными.
Я беру папиросу.
— Покойной ночи.
— Покойной ночи.
Я протягиваю руку, Он наклоняется и почтительно целует ее.
Едва заметное прикосновение к моей руке, а на меня точно выливают ушат кипятку. Слава Богу, дверь закрывается — его нет…
Я машинально прижимаю свою руку к губам и жадно целую… Что я, больна? Или схожу с ума? Что это?
Еду вторые сутки. Ем, пью, беседую с очень милой дамой, везущей из Москвы в Новороссийск двух мальчиков-кадетов, слегка кокетничаю с двумя инженерами, едущими из Ростова, рисую для младшего из кадетов в его записную книжку индейцев и Натов Пинкертонов, смеюсь, болтаю, а сама все думаю об одном. Что же это в самом деле? Загипнотизировал меня, что ли, этот «представитель фирмы Оже и К°»?
В Москве я его не видела — поезд пришел рано утром, да и никогда его не увижу… Так зачем же все это?
Ночью во сне я целовала эту гладкую выбритую щеку, гладила его волосы и словно пила эти глаза… бездонные, черные. Ведь я наяву не испытывала ничего такого ни с мужем, ни с любовниками, а до моего знакомства с Ильей у меня было два увлечения — глупых, кратковременных, ни даже с Ильей… Милый, дорогой, любимый!
Все они упрекали меня в холодности, ты не говорил этого, но…
Не хочу думать я об этом — это отвратительно, скверно, грязно…
Но почему? Потому что я люблю Илью, была и буду его женой, меня ждет его мать, сестры, чистые девушки. Потому что того, другого, я не знаю и не могу любить и не люблю.
Потому что в Илье я нашла свой идеал. Илья даже красивее: это сила, мощь… а этот… худенькая фигурка… такая стройная, грациозная, гибкая… а ведь он, наверное, силен… плечи у него сравнительно широки — да что это я опять… это потому, что уже стемнело… скорей бы утро… Я боюсь ночи.
В Новороссийске распрощалась с моей спутницей и пересела на пароход.
Плывем. Море как стекло. Такое спокойное и милое, что даже я чувствую себя хорошо, а у меня морская болезнь делается чуть не на Фонтанке.
Один инженер высадился на первой остановке, другой едет дальше.
Сегодня я как-то поспокойнее рассмотрела его: славное, румяное лицо с небольшой круглой бородкой, кудрявые русые волосы и умные серые глаза.
Он веселый и милый собеседник, с ним легко.
На палубе я пишу этюд красками с трех богомолок. Богомолки согласились позировать мне за два целковых, но предварительно справились у едущего на Афон монаха, не грешно ли это. Монах, подумав, разрешил, сам уселся на лавочке около них и задремал, сложив жирные руки на огромном животе, ., Пишу и его — даром.
Сидоренко — фамилия инженера — сидит рядом со мной, подает мне нужные кисти и краски, и мы весело разговариваем, острим, смеемся.
— Право, — говорит он, — даже обидно! Вот встретились мы с вами, так хорошо провели два дня, а может быть, никогда не увидимся.
— Кто знает? Судьба иногда сталкивает людей совершенно неожиданно для них. Да вы куда едете?
— В С.
Я начинаю хохотать. Он смотрит на меня удивленно, — Да ведь и я тоже еду в С.
— Да неужели — как это хорошо! Вы уж позвольте мне навестить вас.
— Конечно, Я познакомлю вас с семейством, где я буду гостить, Толчины. Может быть, слыхали.
— Слыхал, слыхал, и много хорошего.
— Я познакомлю вас с милыми барышнями, и я надеюсь, что вы не будете скучать.
— Хоть ни с кем не знакомьте — я приду для вас… Право, мы так мало знакомы, а вы мне точно родная.
— Виктор Петрович! У вас, наверно, ужасно много такой родни во всей России! — качаю я головой.
Он вдруг покраснел.
— Вы, конечно, имеете право посмеяться надо мной… но иногда… знаете., бывает, что с иным человеком сходишься ближе в двое суток, чем с другим в десять лет, а я человек откровенный. Часто люди считают это большим недостатком. Не правда ли?
— Только не я, — ласково отвечаю я.
— Ну, вы — особенная.
— Нет, я нисколько не особенная и терпеть не могу, когда меня подозревают в желании оригинальничать.
Мой тон сразу переходит в резкий.
— Боже мой, Татьяна Александровна, да разве я сказал что-нибудь подобное! — восклицает он.
— Да нашли же вы во мне какие-то особенности, — говорю я, пристально всматриваясь в полупрозрачную светотень, падающую от тонкого, белого платка на личико молоденькой богомолки.
— Ах, да вы не поняли меня! Я хотел сказать, что вы не такая, как другие…
— А хуже?
— Да нет.
— Я лучше всех?
— Ах, какая вы… не в этом дело… а…
— Ну, запутались! — смеюсь я.
— Да вы хоть кого запутаете, — говорит он полусердито, берет и начинает перелистывать мой альбом.
Мы молчим. Старшие богомолки клюют носом, а девушка смотрит вдаль большими, грустными глазами.
Какое милое личико! Из-под белого платка по спине висит тяжелая русая коса, маленький ротик полуоткрыт… О чем она думает? Какое сочетание грусти и интереса к окружающему! Если бы я была мужчиной, я бы не влюбилась в эту девушку, но хотела бы ее иметь сестрой или дочерью. Это, наверное, одно из тех существ, около которых так тепло и уютно жить…
— Вот знакомое лицо! — восклицает Сидоренко.
Я оборачиваюсь к нему и вижу, что он смотрит на набросок, сделанный с «того».
Я вздрагиваю, как от испуга, и молчу, боясь, что мой голос дрогнет.
— Кто это? — спрашивает Сидоренко, подавая мне альбом.
Я заглядываю и равнодушно говорю:
— А, это я ехала с ним до Москвы — какой-то англичанин, я забыла фамилию.
— Старк!
Я ставлю такую кляксу на лицо третьей богомолки, что, если бы мой собеседник что-нибудь понимал в живописи, он обратил бы внимание на это. Но он не замечает, и я, собравшись с духом, отвечаю:
— Старк? Да, кажется, так. А откуда вы его знаете?
— Я познакомился с ним года три тому назад здесь, на Кавказе, у директора Т-ских заводов. Старк — представитель какой-то крупной торговой фирмы — скупает дорогие сорта дерева и отправляет во Францию. Он умный малый и веселый собеседник. Когда я ездил в прошлом году в Париж, я даже останавливался у него.
— Вы подружились?
— Как вам сказать — мы приятели. Друзьями мы не могли быть — мы расходились с ним во многом.
— В чем особенно?
— Как вам сказать… да почти во всем, а больше всего в политике и в вопросе «о женщинах» или «в женском вопросе», как хотите, — улыбается Сидоренко.
— В женском вопросе? А вы им интересуетесь?
— Как вам сказать, я совершенно не сторонник равноправия женщин, но я их уважаю, а Старк, напротив, требует для женщин всех прав, а сам смотрит на них, как на какой-нибудь хлам. Тогда, в Париже, мы кутили. Что говорить, вели себя «по-кавалерски», но меня всегда возмущало его отношение к женщинам: он брал их походя, сейчас же бросал. Правда, это все были продажные женщины, но он не лучшего мнения и о порядочных. Один раз мы возвращались с одного вечера в знакомом семействе, и я, восхищаясь одной, очень милой девушкой, спросил: неужели он не заметил ее внимания к нему? Он пожал плечами и говорит мне; «Я никогда не завожу интриг с девушками и порядочными женщинами. Са pleure!» «Ca pleure!», не правда ли, милое выражение! Эти господа понимают только холодный разврат. Они не могут любить порядочной женщины.
— Но порядочный человек не будет ухаживать за девушкой без серьезной цели, — равнодушно замечаю я.
— Ну, понятно, но нельзя же подходить к каждой женщине с одной грязной целью, и, если нравится женщина, если ее полюбишь, разве думаешь о неудобствах или обязательствах — это уже будет не любовь. Вот тогда же Старк добивался любви одной испанской танцовщицы, слывшей неприступной. Что он только не выделывал. Подносил ей цветы, сидел часами в ее уборной, дарил драгоценности, оплачивая ее счета. Я даже был уверен, что он не на шутку увлекся, так как дрался из-за нее на дуэли. Наконец, она сдалась, и это событие мы должны были отпраздновать после спектакля в ресторане. Мы весело ужинали втроем, когда Старку подали деловую телеграмму. Он прочитал ее и обратился ко мне по-русски: «У меня важное дело, придется несколько дней усиленно работать, соображать, вести дипломатические переговоры, а я никогда не мешаю женщин с делами, Берите эту прекрасную Мерседес себе! Не пропадать же моим двадцати тысячам франков». Я в первую минуту даже не сообразил, что он говорит, а он очень вежливо обратился к ней и, почтительно поцеловав ее руку, сообщил ей, что, к его отчаянию, он должен ехать домой, заняться делами, а свои права на нее от уступает своему товарищу, то есть мне.
1 2 3 4