А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


ОСRBusya
«Михаил Козаков, «Избранное»»: ГУДЬЯЛ пресс; Москва; 2002
Михаил Козаков
Майя
1
За Сарыголем море режет ножами цветными землю. Синий клинок свой держит в желтых сухих песках берега, острие свое словно спрятало в глубь горячей груди дугообразной каменной Каффы.
Ночами часто трепыхает море, и по улицам, сбитым из камня морского, черными платками трепыхает ветер, кроет тысячегодовую Каффу. А поутру солнце сыплет песок своих огневых брызг, и улицы за Сарыголем у старой Каффы серые, черствые — что старушечьи морщины кривые.
Ночью лижет ветер черными языками бугристые скулы Белой горы, домик на ней смуглолицего Христофора лижет; в приливах, как в страсти, рычит ослепшее море; а на груди Христофора целует всего его, и губы, и шею и сама трепыхает ночным морем приливным бронзотелая Майя. Целуй грека молодого, Майя, сердце его целуй; ищи черноусые губы его, смочи соком любви их, как море — гору в ветре: сердце его и сам он слаще, туже коктебельских виноградных лоз, губы — знойней ласки солнца в Каффе, алчней моря, Майя! Целуй Майю, смуглый эллин, Майю, крепкую, как скалы, стройноногую, пахучегрудую девушку-женщину, чье тело исстари, эллин, боги твои с Олимпа даровали земле для любви остросочной, как напиток пенистый в ковшах Гекубы!…
А поутру, в тот бледно-синий час, когда внизу ждут солнца воды моря, и солнечная сушь падет песком на Сарыголь и Каффу, на белые щеки горы Христофора, — уйдет вниз, к городу, в морщины-улицы стройноногая Майя продавать плоды из садов отца своего — старого, слепого, как Каффа, крытая ночною южной тенью. И оставит Белую гору в час рожденья солнца черноусый Христофор и по каменистым ребрам горы — по тропам, годами высеченным, — уйдет тоже к морю омыть соленой влагой выпитое любовью тело — гордое, как песня праматери-земли Эллады…
…Сарыголь, Каффа, Христофор-лодочник с Белой горы, Майя с грудями пахучими, дни и ночи — часы жизни, внизу — море в цветных сукнах, вверху солнце — паук жадный, — и мысли мои о Каффе, о России, о пахучегрудой Майе рвутся тонкими прядями о чужую радость…
2
Я живу один в доме старого слепого Гассана — отца Майи. Кругом сад — тихий, оплывший плодами, ленивый от соков, как зрелая пресыщенная женщина. Над окном моим растет персик — тонкокожий, бархатный, он закрыл ко мне доступ солнца — днем колючего, жесткого. Я живу у Гассана в саду, ем черешню и персики, прячусь днем от каменной жаркой Каффы и жду. Жду неделями, месяцами, пока с далекой родной русской степи пахнет КОБЫЛЬЮ, многоликим ветром моей России, новой, очищающейся — России, оторванной от меня, от моря узким горлом болотноводого Перекопа.
Тело свое прячу от душной Каффы, мысли — от тех, кто оторвал его от серой ковыли, от степной моей земли-родины. За садами Гассана — улицы, зеленолицее море и — нет России, нет моей земли, и мысли мои у береговых песков Каффы прижаты к морю, как к пропасти.
Туда, за узкогорлый Перекоп, в многоверстную ширь, в Россию!… Жду неделями, месяцами — тягучими, слепыми, как человеческая старость.
Вечерами приходит с пустыми корзинами Майя, приносит в дом отца своего радость крепкого, гибкого, смуглого тела и певучий молодой смех. Прячет деньги в сундук старый Гассан, потом ложится на него, — отдыхает в вечерней дремоте на коротком твердом ложе.
Я лежу в траве и смотрю, как у порога моет лицо и шею Майя и кувшин за кувшином выплескивает на себя горсти воды.
Молодая, крепкая, ждет ночи — Христофоровой любви, черноусых губ.
Вспомнил образ старухи Изергиль, сказки ее вспомнил. Майя, Майя! Слыхала ли ты про старую Изергиль, старую сказочницу, учившую любить, как раньше?…
…Старик Гассан сосет уж в доме ночной сон, ушло солнце за Белую гору — к Христофорову жилью, вечер падает густыми тенями в саду, на улицах. Я сижу с Майей у порога, курю и думаю. Девушка что-то неразборчиво тихо напевает, сжав руками колена, под такт слегка раскачивает тело, и я сбоку вижу загар ее шеи и плеч и светлеющую книзу, крутую выступающую грудь под белой тканью одежды. Вязкая тоска от одиночества, липкая, — и я хочу дольше видеть, подле себя лицо молодой Изергиль-Майи, девушки и Каффы, чувствовать чужую полногрудую жизнь — ее жизнь, я говорю:
— Майя… Не уходи сегодня так скоро… Я люблю, когда ты поешь. Я люблю твои песни, Майя… Спой…
— Ты любишь только мои песни, а Майю ты совсем не любишь… Отчего ты не любишь Майю?
Девушка смеется, и смех ее — голубиный тихозвучный полет, у Майи смеются глаза, — и наклоняются близко-близко ко мне синие блески из-под черных шнуровых бровей. Я тоже смеюсь.
— Ты любишь лодочника с Белой горы, Майя… Зачем тебе моя любовь? И потом… твой Христофор…
— О, он мой! Зачем одному мужчине о другом думать?… Майе приятно, когда ее все любят…
Пахучий сад полз тёмно-жирными тенями на нас, на крыльцо; растекался теневыми пятнами по всему дому старого Гассана. Шла ночь черно-цветной поступью, в темном поле неба — густо высыпавшая ржавы звезды.
Каффа зажгла огни в домах, желтые сгустки его бросала в море башенка с волнореза. Тихо.
Майя пела:
Полюбил Чатырдаг Яйлу,
Старый, седой Чатырдаг,
Оттого, что была Яйла красива,
Как никто из таврических гор.
Тосковал по неведомой Яйле
Змей речной — тихоструйный Салгир,
Хоть слыхал о ней только рассказы
От холмов — чатырдаговых слуг.
Ждала Яйла любви Чатырдага,
Был он молод тогда, выше всех;
Но холмы между ними мешали
Чатырдага стать Яйле женой.
Затерялся Салгир тихоструйный
Меж холмов, не увидев горы,
И его ждала Яйла крутая -
Всплесков тихих любившей реки.
Не догнать Чатырдагу красавицы,
Чахлым высох мелководный Салгир,
А крутую и гордую Яйлу
Только ветер ласкает, кружась…
— Понял? — опять смеется Майя, опять среди ночи летают голуби — смех Майи, опять боюсь, что подымется, уйдет сейчас бронзотелая девушка, пробежит черные каменистые морщины Каффы туда — к черноусому счастливому Христофору, к Белой горе, через голову Каффы, веками моющей свой тусклый глаз в зеленоцветном море. Боюсь своей тоски, завидую радости черноусого лодочника…
— Майя… Останься, — я люблю тебя, Майя!
— Скучно, скучно тут Майе… Разве так любят Майю?… Губам твоим, милый, табак жевать, глазам — сон ласкать, рукам — живот чесать… старой бабе. Скучно!…
Обидно. Хлопнула в темноте меня по плечу, побежала садами — туда, к горе, на всю ночь. Побежать за ней, схватить за руки, за плечи, больно сжать?… Вспомнил: Адам оглушал Еву дубинкой, в общем — «первобытный» инстинкт. Стало стыдно. Или, может быть, не будь пенсне на интеллигентском носу — побежал бы?… Не догнать, и разбил бы только хрупкую рецептуру от близорукости.
По соседству сопит во сне слепой Гассан, тонко цокают по углам сверчки, с улицы слышен пьяный смех врангелевских солдат, удушивших меня перекопским тонким узлом.
Засыпаю. Вижу, слышу, помню — Россия, сады, Каффа, песнь о Яйле и я… А на горе, над уснувшей Каффой — Христофор черноусый, радость, Майя…
Майя — бронзотелая, пахучегрудая девушка-женщина Майя…
3
В августе в доме старого Гассана поселился четвертый. Он пришел ко мне утром, когда Майя понесла фрукты к дачам, а слепой Гассан лежал в саду с мальчуганом-сторожем.
Зашел в низкую комнату, прикрыл за собой дверь, вплотную приблизился ко мне.
— Не узнаете… товарищ? Удивляетесь этому слову? Как будто с погонами не особенно гармонирует… Взгляните на меня и… молчите. В доме никого нет?
Высокий, русый, с широкой волнистой бородой, а на губах из-под усов, что ржаной полнозерный колос — змеится улыбка, прошенная карими глазами. Стоит предо мной, улыбается, а мысль ищет степь за ним — черноземную, полносочную русскую степь — Россию. Стою тоже, не узнаю, только верю, верю и знаю уже, что земля моя родина встала предо мной близким отцветем.
— Не узнаете? Тем лучше! Присядемте. Разрешите представиться: интендантский чиновник армии его высокопрескверности барона Врангеля — Алексей Иванов, сын Желтов, а подлинного родопроисхождения — Григорий Колосов. Но только — тс-с!…
До революции знал его корректором столичной типографии, часто бывал у меня, брал книги, во время революции читал о его военных подвигах где-то на Украине против гетмана и Петлюры. Цель его пребывания здесь, в закупоренном полуострове, была ясна.
— В Симферополе от наших узнал, что вы проживаете здесь, — говорил он мне позже. — Спросите, почему расшифровал себя вам… беспартийному? Так мне нужно, да и, знаете… доверие играет кое-какую роль. Одним словом, буду просить нашего разрешения приютиться у вас… в этой самой комнатушке. Я вас не стесню, работе мешать не буду.
И он поселился. Поселился четвертый в доме старого Гассана и дочери его Майи. Вот уж нет прежней вязкой тоски, есть новое лихорадочное — риск.
Гассан-плодовод, Майя, я и… тот близкий широкошагий, как моя и его родина, — одинокая Россия.
— А знаете, — смеясь, говорил часто, — накроют меня эти подлецы, — оба с вами, в роде маятников, пожалуй, будем раскачиваться на Голой горе…
Бр-р-р! Он всегда так шутит — этот нежданный в гассановском доме мой гость. Но пусть шутит так, пусть на Голой горе, вместо нас, вчера два других «взбунтовавшихся раба» — матросы, пусть еще недели и недели будут стеречь меня жесткой сушью моих врагов, — степь моя, Россия — ближе ко мне, ближе.
Колосов по нескольку дней не бывал дома, куда-то уезжал, и я не спрашивал, знал уже — зачем.
Зрел август в виноградных соках, отгорали дни в солнце, растянулись ночи в ржавой звездной осыпи. Море чаще и чаще пенилось в горбах прибоев, красило грудь свою в сине-сизые сукна. На Белой горе пенились ласки Майи — на груди и у губ тугих Христофора-лодочника. За Перекопом, тяжелей, упорней меднолитый шаг моей родины.
Жду.
4
В углу сада Гассана, там, где насыпь морского камня — забор соседа, — гудит низко голос моего «гостя». Голос — шмелиный бас. В ночной тьме голубиный взлет — грудной смех Майи.
Два полнолунья смеется Майя по затемненным углам сада отца своего Гассана, как смеялась раньше только у черноусого Христофора на Белой горе. Знает ли гора Белая про смех тугогрудой девушки, с блесками синими под шнуровой бровью — смех и шмелиный зов по углам темного сада?…
Майя, Майя! Еще тропы горы возлюбленного твоего не осушили следов твоих, вчера шла ты ласкать его соком любви своей, коварный росток олимпийской жены хромоногого бога Гефеста!…
…В темных одеждах ночи, крадусь к углу сада, чтоб слышать. Я хочу знать, знать все о том, четвертом, шмелиным жалом — своим приходом обжегшем мою жизнь. Его подполье, моя тоска, маятники виселицы из двух тел (о, шутка!) и… сад Гассана, Майя, певучеголосая девушка Майя.
— Я уйду скоро из твоего города, Майя! Может быть, совсем, навсегда…
— А у Майи останется от тебя подарок дороже шелковых тканей всех султанских жен, милый! О, Майя может брать подарки от каждого, кто дает ей радость!… Много радости надо, много… Майя взяла у тебя ее, у Майи не будут слезы сушить сердце, если уйдешь ты из дома отца моего.
— А я думал…
— Нет, милый… Майя любить хочет просто. Любит Майя — целует… Тебя целовала, кровь твою брала к себе. Уйдешь — будет искать радость Майя, найдет. Радость ходит по земле, в людях ходит. Хватай ее, кусай ей губы, как Майе, а будешь, как отец мой старый Гассан, — храни подарки ее… до самой смерти.
…Там, у каменной насыпи, у забора — Майя, певучеголосая, тугогрудая Майя, и мысль моя, мысль — не я, — видит сквозь пятна ночи все… Там цепко смежила радость, Майина радость, два крепких тела, случайно-встречных, жадных, как сама жизнь.
Майя, Майя! Отчего я не мог взять твою радость, перелить гною ликующую кровь в свое тело, напоить его лаской неведомой матери твоей — великой Изергиль?…
Утром говорю ей:
— Майя… Я все слыхал ночью. Я все знаю, Майя! Я тоже скоро уеду, Майя! Скажи… а как же лодочник твой Христофор?
У девушки в глазах слепит солнце, безмежная синь.
— О! Ты слыхал, как ночью твой сильный друг целовал Майю… Он горячо целовал меня, милый… как я! И я любила его тогда, как моего черноусого Христофора. Я люблю на Беллой горе Христофора, я любила ночью в саду отца моего твоего русского друга, я полюбила бы тебя, если б ты мог мне дать радость, чтоб у меня было ее больше к холодной старости… Любить можно двух, трех, многих! У плодов — сок раз-ный; ты видал, у моря сколько красок?… А у людей — у каждого своя радость — разная. Майе нужны… все краски моря…
…Сегодня уходит мой «гость». Торопится, обнял меня крепко.
— Ну… ухожу. Спасибо. Встретимся — расскажу много интересного.
Вырвалась у меня мысль — острая, щекочущая: — У вас серьезная была работа… опасная, правда? Как можно было в такие дни…
— Хотите сказать ночи… отдавать этой девушке?
— Да… Вообще — женщине…
— Подготовлен к такому вопросу и потому — кратко: спросите у Майи, она за меня расскажет… Чем больше притоков, тем полноводней река! Хочу… полноводной жизни, хочу ее радостей… даже в положении… «полуобреченного» уже. Закон жизни последним уходит от смертного одра! Майя была для меня ее прекрасным… крепящим дыханием. И «ущерб» для дела — здесь ни при чем!…
У дверей, повернувшись, бросил:
— Прощайте! Завтра… если будет что — не удивляйтесь…
Назавтра морщины Каффы трясли ревучие, зычные взрывы, за песками у Сарыголя вырывались огневыми отрепьями к желтозвездному посеревшему небу.
Кто-то неведомый, неузнанный поднял с земли интендантские склады…
Не удивляюсь, сын земли моей, друг мой, — ты прощаешься с Каффой жестким кличем моей родины…
Из перекопского горла хлынула кровь, затопила Салгир, Чатырдаг окрасила, Яйлу, мою тоску. Ухожу и я к снегам моей красноземной России. Она пришла за мной, услышала.
…Люблю Россию, живу ей, и — нет тоски. И нет и есть, -вспомнил: у песков Сарыголя и Каффы режет море цветными ножами землю, пенится, горбится, трепыхает в зелено-синих сукнах. Солнце — паук жадный, улицы, как морщины — черствые. И девушка — мудрая, стройноногая жрица радости.
Пахучегрудая, бронзотелая девушка-женщина Майя-Майя, дочь старого Гассана-плодовода, где ты?..
1923 г.

1