Тем временем Тони вернулась из кухни, неся приготовленные ею кушанья, и, с усмешкой поглядывая на гостя, спросила, накрывая на стол:
– Ну что, мать, оправился ли наш гость от страха, обуявшего его у двери? Убедился ли он, что его здесь не подстерегают ни яд, ни кинжал и что негра Гоанго нет дома?
Мать отвечала со вздохом:
– Дитя мое, пословица говорит, что, обжегшись на молоке, дуют на воду. Наш гость поступил бы безрассудно, если бы он отважился вступить в дом, не убедившись предварительно в том, к какому племени принадлежат его обитатели.
Девушка встала перед матерью и рассказала ей, что она нарочно держала фонарь так, чтобы свет его полностью падал ей на лицо.
– Но воображение его было так полно маврами и неграми, – продолжала она, – что, даже если бы дверь ему отворила дама из Парижа или Марселя, он и ту принял бы за негритянку.
Гость, тихонько обняв ее за талию, сказал смущенно, что шляпа, которая на ней была надета, помешала ему разглядеть ее лицо.
– Если бы я тогда имел возможность заглянуть в твои глаза, как я это делаю сейчас, – продолжал он, с жаром прижимая ее к своей груди, – то пусть бы все остальное в тебе было черно, я готов был бы выпить с тобою из одного отравленного кубка.
Мать принудила его, сильно покрасневшего при этих словах, сесть за стол, после чего Тони опустилась рядом с ним и, облокотившись, смотрела ему в лицо, пока он ел. Гость спросил, сколько ей лет и какого города она уроженка, на что вместо нее ответила мать, что пятнадцать лет тому назад, во время путешествия по Европе, в котором она сопутствовала жене господина де Вильнев, ее прежнего хозяина, она зачала и родила Тони в Париже. К этому она добавила, что хотя негр Комар, за которого она впоследствии вышла замуж, и усыновил ее дочку, но настоящий ее отец – богатый негоциант из Марселя по имени Бертран, по нему-то девушка и называется Тони Бертран.
Тони спросила его, знавал ли он такого господина во Франции. Гость отвечал, что нет, что страна велика и за то короткое время, пока он собирался сесть на корабль, отправляясь в Вест-Индию, ему не пришлось встречаться с лицом, которое носило бы такую фамилию. На это старуха заметила, что, по довольно достоверным справкам, которые она навела, господин Бертран не находится более во Франции.
– Его честолюбивый и энергичный характер, – сказала она, – не довольствовался скромной деятельностью частного лица; в начале революции он принял участие в общественных делах и в тысяча семьсот девяносто пятом году отправился с французским посольством к турецкому двору, откуда, насколько мне известно, он до сих пор еще не возвращался.
Гость с улыбкой, взяв Тони за руку, заметил, что в таком случае она – знатная и богатая девица. Он стал ее уговаривать воспользоваться этими преимуществами и высказал предположение, что она может еще надеяться соизволением своего отца попасть в более блестящие жизненные условия, чем те, в которых она находится в настоящее время.
– Едва ли, – возразила старуха со сдерживаемым волнением. – Господин Бертран еще в Париже, во время моей беременности, отказался на суде под присягой, из стыда перед своей молодой невестой, на которой он собирался жениться, признать себя отцом будущего ребенка. Я никогда не забуду этой его присяги, которую он имел наглость бросить мне в лицо. Последствием этого была желчная лихорадка и шестьдесят ударов плетью, которые велел мне дать господин де Вильнев, а вскоре последовала и чахотка, которой я страдаю до сих пор.
Тони, сидевшая задумчиво, подперев голову рукою, спросила гостя, кто он, откуда и куда идет, на что тот, после непродолжительного смущения, вызванного в нем озлобленной речью старухи, отвечал, что он едет из форта Дофина, с семейством своего дяди, господина Штремли, которое он оставил в горных порослях, близ пруда Чаек, под охраной двух молодых двоюродных братьев. По просьбе девушки он рассказал несколько эпизодов, имевших место в этом городе во время вспыхнувшего восстания; как в глухую полночь, когда все было погружено в глубокий сон, по предательски поданному сигналу началось избиение белых чернокожими; как начальник негров, сержант французских инженерных войск, с сатанинской злобой тотчас поджег все суда в гавани, чтобы отрезать белым пути для бегства в Европу; как его семейство едва успело выбраться за городские ворота, захватив с собою лишь кое-какое имущество, и как при одновременной вспышке восстания во всех приморских поселениях им ничего иного не оставалось, как при помощи двух мулов, которых удалось раздобыть, пуститься в путь через весь остров, направляясь в Порт-о-Пренс, единственный город на Сан-Доминго, который под защитой значительных французских войск еще оказывал в настоящее время сопротивление победоносным силам негров. Тони спросила:
– Чем же белые возбудили к себе такую ненависть?
Гость отвечал смущенно:
– Общим их отношением к чернокожим, которое они проявляли, господствуя над островом, отношением, которое я, откровенно говоря, не решусь оправдывать; впрочем, эти порядки существуют уже многие столетия! Безумие свободы, охватившее все эти плантации, побудило негров и креолов разбить тяготившие их цепи и отомстить белым за многочисленные и заслуживающие всяческого порицания обиды, которые им причинили некоторые недостойные представители белой расы. Особенно ужасным и удивительным показался мне поступок одной молодой девушки, – продолжал он после краткого молчания. – Эта девушка, негритянка по происхождению, как раз в тот момент, когда вспыхнуло восстание, лежала больная желтой лихорадкой, эпидемия которой вспыхнула в это время, усугубляя бедственное положение в городе. Три года перед тем она была рабыней одного плантатора-европейца; этот последний, обиженный тем, что она не хотела удовлетворить его желания, сначала жестоко с нею обращался, а затем продал ее одному плантатору-креолу. В день общего восстания девушка узнала, что этот плантатор, ее бывший хозяин, убегая от преследовавших его разъяренных негров, скрылся в расположенном неподалеку дровяном сарае, и, памятуя нанесенные ей обиды, она с наступлением темноты послала к нему своего брата с приглашением переночевать у нее. Несчастный, не подозревая, что она больна, а тем более не ведая, какой болезнью она страдает, пришел к ней и, преисполненный благодарности, заключил ее в свои объятия, так как почитал себя уже спасенным; но не успел он провести и получаса в ее кровати среди ласк и нежностей, как вдруг она поднялась с выражением дикой и холодной ярости и заговорила: «Ты целовал зачумленную, которая несет уже смерть в своей груди: иди же и передай всем тебе подобным желтую лихорадку!»
Офицер, в то время как старуха громко выражала по этому поводу свое негодование, спросил Тони, способна ли она совершить такой же поступок.
– Нет, – отвечала Тони в смущении, опустив глаза.
Гость, положив салфетку на стол, заявил, что, по его внутреннему чувству, ни один тиранический поступок, какой белые когда-либо совершили, не может оправдать столь низкого и отвратительного предательства.
– Само небесное возмездие, – воскликнул он, вскакивая с места со страстным движением, – обезоруживается таким деянием; даже возмущенные ангелы станут на сторону тех, что были не правы, и возьмут их дело под свое покровительство для поддержания божеского и человеческого порядка! – С этими словами он на мгновение подошел к окну и глянул в ночной мрак, затянувший месяц и звезды грозовыми тучами, и, так как ему показалось, что мать и дочь переглянулись между собой, хотя он и не заметил, чтобы они подали друг другу какие-либо знаки, им овладело какое-то неприятное и тягостное чувство; он обернулся и попросил, чтобы ему отвели комнату для ночлега.
Старуха заметила, взглянув на стенные часы, что к тому же уж близко к полуночи, взяла свечу и предложила гостю следовать за нею. Она провела его длинным коридором в отведенную ему комнату; Тони несла за ними его плащ и несколько других вещей, которые он сложил с себя при входе в дом; старуха указала ему удобную кровать с высоко взбитыми перинами, где он должен был спать, и, приказав Тони приготовить гостю ножную ванну, пожелала ему покойной ночи и удалилась. Гость поставил шпагу в угол и положил пару пистолетов, которые носил за поясом, на стол. Пока Тони выдвигала кровать и накрывала ее белой простыней, он оглядел комнату; и так как по вкусу и великолепию, с которыми она была убрана, он вскоре заключил, что эта комната должна была принадлежать прежнему владельцу плантации, то на его сердце, как коршун, пало беспокойное чувство, и он подумал, что лучше бы ему было сразу возвратиться в лес, к своим, даже не утолив голода и жажды. Девушка тем временем принесла из неподалеку расположенной кухни сосуд с горячей водой, испускавший аромат душистых трав, и предложила офицеру, который стоял, прислонившись к окну, омыться, чтобы восстановить свои силы. Офицер, молча освободившись от галстука и жилета, опустился на стул; он уже собирался разуться и, в то время как девушка, стоя перед ним на коленях, заканчивала мелкие приготовления к ванне, принялся разглядывать ее привлекательную фигуру.
Волосы Тони, когда она наклонилась, становясь на колени, густыми локонами упали на ее молодую грудь; каким-то особым очарованием играли ее губы и осененные длинными ресницами глаза; если бы не цвет ее кожи, в котором для него было что-то отталкивающее, он готов был бы поклясться, что никогда не видел ничего более прекрасного. При этом его поразило какое-то отдаленное сходство – с кем, он и сам хорошенько не знал, – замеченное им уже при входе в дом, и это сходство невольно влекло его к ней. В то мгновение, когда она, заканчивая свои дела, поднялась с колен, он схватил ее за руку и, правильно заключив, что существует только одно средство проверить, есть ли у девушки сердце или нет, привлек ее к себе на колени и спросил, есть ли у нее жених.
– Нет! – прошептала девушка, с очаровательной стыдливостью опуская свои большие черные глаза.
Не пытаясь встать с его колен, она добавила, что, правда, живущий по соседству молодой негр Конелли месяца три тому назад посватался к ней, однако по причине своей молодости она ему отказала. Гость, охватив обеими руками ее стройный стан, сказал, что у него на родине, согласно распространенной там поговорке, когда девушке минет четырнадцать лет и семь недель, она уже достигла брачного возраста. Он спросил ее, в то время как она разглядывала золотой крестик, висевший у него на груди, сколько ей лет.
– Пятнадцать, – отвечала Тони.
– Вот видишь! – сказал гость. – Может быть, его средства не позволяют ему устроить свое хозяйство так, как ты бы того желала?
Тони, не подымая глаз и выпустив его крест, который она держала в руке, отвечала:
– О нет! Конелли после недавнего переворота сделался богатым человеком; его отцу досталась вся плантация, прежде принадлежавшая его хозяину-плантатору.
– Почему же ты ему отказала? – спросил гость. Он ласково пригладил волосы, сбившиеся ей на лоб, и спросил: – Может быть, он тебе не нравился?
Девушка, слегка встряхнув головой, засмеялась и вместо ответа на вопрос гостя, который тот шутливо шепнул ей на ухо: уж не решено ли у нее, что только белый должен завоевать ее расположение, – она, после краткого мечтательного раздумья, вспыхнув сквозь загар очаровательным румянцем, вдруг прижалась к его груди. Гость, тронутый ее прелестью и лаской, назвал ее своей милой девушкой и, словно по мановению божества освободившись от всякой тревоги, заключил ее в свои объятия. Ему и в голову не приходило, что все эти движения, которые он в ней заметил, могли быть выражением хладнокровного, отвратительного вероломства. Мысли, тревожившие его, отлетели, как стая зловещих птиц; он порицал себя, что хотя бы на мгновение мог мысленно так оклеветать ее сердце, и в то время, как он баюкал ее на своих коленях, впивая сладостное дыхание, исходившее из ее уст, он, как бы в знак примирения и прощения, запечатлел поцелуй на ее челе.
Тем временем, внезапно прислушавшись, словно чьи-то шаги приближались по коридору к двери, девушка приподнялась; задумчиво и как бы погруженная в мечты, она поправила сбившийся на груди платок и, лишь убедившись в своей ошибке, снова обратилась с ясной улыбкой к гостю и напомнила ему, что вода, если он не поспешит ею воспользоваться, скоро простынет.
– Ну! – сказала она смущенно, так как гость молчал и задумчиво на нее глядел. – Отчего вы так пристально на меня смотрите?
Поправляя свой лиф, она старалась скрыть смущение, напавшее на нее, и со смехом воскликнула:
– Какой вы чудак! Что вас так поразило в моей наружности?
Гость провел рукой по лбу и, подавив вздох и спустив девушку с колен, сказал:
– Странное сходство между тобою и одной моей подругой!
Тони, заметившая, что его веселость развеялась, ласково и участливо взяла его за руку и спросила: «Кто она?» – на что после краткого раздумья тот отвечал:
– Звали ее Марианной Конгрев, родом она была из Страсбурга. Я познакомился с нею незадолго до революции в этом городе, где ее отец имел торговлю, и мне посчастливилось получить ее согласие, а также и предварительное одобрение ее матери. Ах, это было самое верное сердце во всем мире! И когда я гляжу на тебя, ужасные и трогательные обстоятельства, при которых я ее утратил, так живо воскресают в моей памяти, что я от грусти не могу удержать слез.
– Как? – спросила Тони, прижавшись к нему с сердечной и искренней лаской. – Разве ее больше нет в живых?
– Она умерла, – отвечал он, – и лишь после ее смерти я узнал всю полноту ее доброты и нравственного совершенства. Бог знает, как это случилось, – продолжал он, горестно склонив голову на ее плечо, – что я в своем легкомыслии как-то вечером позволил себе в одном публичном месте высказать суждение о только что учрежденном в городе грозном революционном трибунале. На меня донесли, меня стали разыскивать; более того, не найдя меня, так как мне удалось скрыться в пригороде, орава моих разъяренных преследователей, которым во что бы то ни стало надо было иметь жертву, бросилась в дом моей невесты, и, озлобленные ее вполне правдивым ответом, что она не знает, где я нахожусь, под предлогом, что она состоит со мною в заговоре, они с неслыханным легкомыслием потащили ее вместо меня на место казни. Едва дошла до меня эта ужасная весть, как я тотчас покинул убежище, в котором укрылся, и, прорвавшись сквозь толпу, поспешил к месту казни; прибыв туда, я воскликнул: «Я здесь, бесчеловечные люди, я здесь!» Однако она, уже стоя на эшафоте, близ гильотины, на вопрос некоторых судей, к несчастью, меня не знавших, отвечала, отводя от меня взгляд, который навеки запечатлелся в моем сердце: «Этого человека я не знаю!» После чего, под треск барабанов и шум, поднятый кровожадной толпой, нож гильотины упал, и голова ее отделилась от туловища. Как я спасся – не знаю. Через четверть часа я оказался в доме одного друга, где один обморок у меня сменялся другим, и, наполовину лишившись рассудка, к вечеру я был посажен на телегу и перевезен на другой берег Рейна. – При этих словах, выпустив девушку, гость подошел к окну, и, когда она увидала, что он в чрезвычайном волнении прижал платок к лицу, ею овладело непосредственное человеческое чувство, вызванное самыми различными причинами; она последовала за ним, с внезапным порывом бросилась ему на шею и смешала свои слезы с его слезами.
Что произошло дальше, нам нет надобности сообщать читателям, ибо каждый, кто дойдет до этого места, сам легко догадается. Гость, когда опять пришел в себя, не мог отдать себе отчета в том, куда его приведет совершенное им; между тем одно было ясно для него: что он спасен и что в доме, в котором он находится, со стороны девушки ему нечего опасаться. Он пытался, при виде того, как она, ломая руки, горько плакала, лежа на кровати, сделать все возможное, чтобы ее утешить. Он снял с груди золотой крестик, подарок верной Марианны, его покойной невесты, и, склонившись над девушкой с бесконечными ласками, надел его ей на шею, назвав его своим обручальным даром. А так как она все обливалась слезами и не слушала его слов, то он присел на край постели и, взяв ее за руку, то гладя, то целуя ее, сказал, что на следующее же утро попросит у матери ее руки. Он описал ей свое небольшое, но совершенно независимое поместье на берегах реки Ааре, дом, удобный и достаточно поместительный, чтобы в нем могли поселиться они двое и ее мать, если ее преклонные годы не помешают ей предпринять столь длинное путешествие; есть у него и поля, и сады, и луга, и виноградники, а престарелый и почтенный отец его примет ее с любовью и признательностью, ибо она спасла его сына. Когда же она продолжала орошать подушки обильными слезами, он заключил ее в свои объятия и, сам тронутый до слез, спросил, какое зло он причинил ей и может ли она его простить.
1 2 3 4 5