Лоренс Даррел: «Бальтазар»
Лоренс Даррел
Бальтазар
Александрийский квартет – 2
OCR Библиотека Старого Чародея, Сканирование — Ирина
«Даррел Л. Александрийский квартет: Бальтазар»: Симпозиум; 2003
ISBN 5-89091-245-3Оригинал: Lawrence George Durrell,
“The Alexandria Quartet. Baltasar”, 1957
Перевод: Вадим Михайлин
Аннотация Дипломат, учитель, британский пресс-атташе и шпион в Александрии Египетской, старший брат писателя-анималиста Джеральда Даррела, Лоренс Даррел (1912-1990) стал всемирно известен после выхода в свет «Александрийского квартета», разделившего англоязычную критику на два лагеря: первые прочили автору славу нового Пруста, вторые видели в ней литературного шарлатана. Второй роман квартета — «Бальтазар» (1958) только подлил масла в огонь, разрушив у читателей и критиков впечатление, что они что-то поняли в «Жюстин». Романтическо-любовная история, описанная в «Жюстин», в «Бальтазаре» вдруг обнажила свои детективные и политические пружины, высветив совершенно иной смысл поведения ее героев. Лоренс ДАРРЕЛЛБАЛЬТАЗАР Своей МАМЕ посвящает автор эту летопись незабытого Города
Зеркало видит человека прекрасным, зеркало любит человека; другое зеркало видит человека безобразным и ненавидит его; но оба впечатления вызваны одним и тем же лицом. Д. А. Ф. де Сад. «Жюстин» Да, мы настаиваем на этих подробностях, вместо того чтобы прятать их, подобно вам, под флером благопристойности, убивая их жуткую пряность; они будут в помощь каждому, кто хочет познакомиться с человеком накоротке; вы представить себе не можете, сколь полезны подобные яркие сцены для развития человеческого духа; быть может, мы и пребываем в сей области знания во мраке невежества только лишь из-за глупой осторожности тех, кто берется об этом писать. Одержимые нелепыми страхами, они способны лишь обсасывать банальности, известные каждому дураку, им просто не хватает смелости, протянув дерзновенную руку к человеческому сердцу, обнажить перед нами его гигантские идиосинкразии. Д. А. Ф. де Сад. «Жюстин»
Уведомление Персонажи и ситуации этой книги, второй из четырех, — не продолжения, но единоутробной сестры «Жюстин», — являются полностью вымышленными, как и личность рассказчика. И опять же не в ущерб реальности Города. Современная литература не предлагает нам какого-либо Единства, так что я обратился к науке и попытаюсь завершить мой четырехпалубный роман, основав его форму на принципе относительности. Три пространственные оси и одна временн а я — вот кухарский рецепт континуума. Четыре романа следуют этой схеме. Итак, первые три части должны быть развернуты пространственно (отсюда и выражение «единоутробная сестра» вместо «продолжения») и не связаны формой сериала. Они соединены друг с другом внахлест, переплетены в чисто пространственном отношении. Время остановлено. Только четвертая часть, знаменующая собой время, и станет истинным продолжением. Субъектно-объектные отношения столь важны в теории относительности, что я попытался провести роман как через субъективный, так и через объективный модус. Третья часть, «Маунтолив», — это откровенно натуралистический роман, в котором рассказчик «Жюстин» и «Бальтазара» становится объектом, то есть персонажем. Это не похоже на метод Пруста или Джойса — они, на мой взгляд, иллюстрируют Бергсонову «длительность», а не «пространство-время». Центральная тема всей книги — исследование современной любви. Эти соображения звучат, быть может, нескромно или даже помпезно. Но, пожалуй, стоит поэкспериментировать, чтобы посмотреть, не сможем ли мы открыть какую-нибудь морфологическую форму, которую можно было бы приблизительно назвать «классической», — для нашего времени. Даже если в результате получится нечто «научно-фантастическое» — в истинном смысле слова. Л. Д. Аскона, 1957 ЧАСТЬ 1 I Тональность пейзажа: коричневый, отливающий бронзой; высокая линия горизонта, низкие облака, по жемчужного цвета земле бредут устрично-фиолетовые тени. Львиный бархат пустынных песков: над озером надгробья пророков отблескивают на закате цинком и медью. Тяжелые морщины песка — как водяные знаки на земле; зелень и лимон уступают место пушечной бронзе, одинокому темно-сливовому парусу, набухшему, влажному: нимфа с клейкими крыльями. Тапосирис мертв среди изломанных колонн и навигационных знаков, исчезли Люди с Гарпунами… Мареотис под раскаленной лилией неба. Лето: цвета кожи буйвола песок,горячее мраморное небо.Осень: набухшие кровоподтеки туч.Зима: студеный снег, ледяной песок.Раздвижные панели неба.Проблески слюды.Чисто вымытая зелень Дельты.Великолепные россыпи звезд. А весна? Да будет вам, не бывает весен в Дельте, не бывает ощущения свежести, мир не рождается заново. Прямо из зимы окунаешься в восковой слепок лета, и тяжкий жар заливает легкие. Но по крайней мере здесь, в Александрии, прерывистые выдохи моря спасают от мертвенного веса летнего небытия — сквозняки скользят меж стальных бортов линкоров, карабкаются через парапет и перебирают полосатые тенты кафе на Гранд Корниш. Я никогда бы не… * * * Город, выдуманный наполовину (и все же реальный), берет начало в наших душах и в них же находит конец, оставив только корни — в памяти, глубоко под землей. Почему из ночи в ночь я обречен возвращаться назад, склоняясь у камина над исписанными листами бумаги? Я топлю рожковым деревом, а снаружи стискивает стены дома эгейский ветер, стискивает и отпускает снова и гнет кипарисы, как луки. Не довольно ли сказано об Александрии? Должен ли я опять переболеть снами о Городе и памятью о его обитателях? А я-то думал, что все мои сны уже оправлены в бумагу, прочно прикованы к ней, что сейфы моей памяти наглухо заперты. Вам кажется, я себе потакаю, не так ли? Это вам только кажется. Случайность из случайностей, дуновение ветра — и снова все приходит в движение, я выхожу на прежнюю дорогу. И память ловит собственное отражение в зеркале. * * * Жюстин, Мелисса, Клеа… Нас и правда было немного — неужели недостанет книги, чтобы разделаться со всеми разом? Вот и мне казалось — достанет. Обстоятельства и время разметали нас, круг разорван…Я поставил себе задачу: попытаться снова обрести их в слове, хотя бы только властью памяти расставить вновь по брошенным в спешке постам на бастионах Александрии, в глубоких траншеях времени. Я думал только о себе. И, поставив финальную точку, я вдруг почувствовал, что ключ повернулся и кукольный дом наших страстей и поступков пришел в движение. Мои друзья, мои любимые женщины перестали быть людьми из плоти и крови, обернувшись раскрашенными переводными картинками, над которыми старательно трудился я же. Подобно вытканным на гобеленах фигурам, они были двухмерны и населяли не Город, нет, — мои бумаги. Я писал их словами, и, подобно словам, они остались бесплотны. Что же заставило меня обернуться?Но если хочешь идти вперед, сперва научись возвращаться: я ведь не соврал о них ни единым словом, отнюдь. Просто я многого не знал, когда писал. Я смог лишь набросать эскиз — так восстанавливают картину ушедшей цивилизации, имея перед глазами лишь несколько разбитых ваз, табличку с письменами, амулет, десяток человеческих скелетов, улыбку золотой погребальной маски. * * * «У наших жизней вместо фундамента, — прочитал я у Персуордена, — две-три фундаментальные условности. Наша точка зрения на мир зависит от положения в пространстве и во времени — вовсе не от личной нашей уникальности, как бы нам того ни хотелось. Так что любая интерпретация реальности предопределена исходной точкой. Пару шагов к востоку или к западу — и вся картина меняется». Что-то в этом духе…Что до человеческих характеров, идет ли речь о реальных людях или о персонажах, — таких зверей в природе нет. Всякая душа по сути есть муравейник противоречивых побуждений. Личность как нечто единое и стабильное — иллюзия, но иллюзия необходимая, если уж нам суждено любить !Что же остается неизменным… к примеру, предсказуем робкий поцелуй Мелиссы (неумелый, как первопечатная книга) или нахмуренные брови Жюстин и тень от них на сверкающих темных глазах — глазницы сфинкса в полдень. «В конце концов, — пишет Персуорден, — все окажется истинным, и о каждом из нас. Святой и Грешник — товарищи по несчастью». Он прав.Я изо всех сил стараюсь не утратить веру в себя как в реальность… * * * Выдержка из последнего письма, полученного мной от Бальтазара: «Часто думаю о тебе, и не без толики мрачного юмора. Ты удрал на свой остров, прихватив с собою — как тебе кажется — все, что касается нас и наших жизней. Не сомневаюсь, теперь ты вершишь над нами свой бумажный суд, все писатели одинаковы. Я бы хотел взглянуть на результат. Должно получиться нечто похожее на истину : я имею в виду ту расхожую монету, которой я могу насыпать тебе по горстке на каждого — включая и тебя, не сомневайся. Или истину в духе Клеа (она в Париже и уже перестала мне писать). Я так и вижу тебя, мудрую голову, склонившуюся над «Mœurs», над дневниками Жюстин, Нессима и пр., ты уверен, что истину следует искать именно там. Чушь! Чушь! Дневник — последний источник, к коему следует прибегать, если хочешь узнать о человеке правду. Ни у кого не хватает смелости выложить все до конца — на бумаге: по крайней мере там, где речь заходит о любви. Знаешь, кого Жюстин любила в действительности? Тебе-то казалось — тебя, не так ли? Покайся!»Я ответил ему — просто отправив на его адрес увесистую стопку бумаги, выросшую мало-помалу под медленным моим пером. Ничтоже сумняшеся я озаглавил ее — «Жюстин», хотя «Cahiers» «Тетради» (фр. ). Здесь и далее прим. переводчика.
подошло бы не хуже. С тех пор минуло шесть месяцев — благословенное молчание. Я радуюсь: раз мой критик молчит, значит, я удовлетворил его.Не могу сказать, чтобы я забыл о Городе, я просто позволил своей памяти выспаться. Хотя, конечно, никуда она не делась и навсегда останется со мной — как мираж, знакомый многим путешественникам. Однажды Персуорден описал это явление природы:«Мы все еще находились в двух-трех часах пути от той точки, из которой можно разглядеть сушу, как вдруг мой попутчик вскрикнул и показал на горизонт. Над нами, в зеркальном небесном отражении, сверкала и переливалась панорама Города, словно только что написанная на влажном шелке; однако же невероятно подробная. Я до сих пор помню ее до мельчайших деталей. Дворец Рас Эль Тин, мечеть Неби Даниэль и так далее. Картина была потрясающая, она захватывала дух, как шедевр, написанный свежей росой. В течение достаточно долгого времени она висела в небе, минут, может быть, двадцать пять, а затем медленно растворилась в дымке у горизонта. Часом позже появился настоящий Город, поначалу далекий и туманный, но постепенно он дорос до размеров миража». * * * Две или три зимы, проведенные на острове, были отмечены печатью одиночества — мрачные ветреные зимы и летняя жара в промежутках. К счастью, девочка еще слишком мала, чтобы тосковать, подобно мне, по книгам и людям. Она подвижна и счастлива.Вместе с весной приходят долгие периоды затишья, недвижные, лишенные запахов дни, полные беспокойного ожидания. Море стихает и — тоже ждет, высматривает. Скоро появятся цикады и принесут с собой всю трескучую музыку, привычный фон для сухой мелодии пастушьей флейты между скалами. Сомнамбулическая черепаха да ящерка — вот и вся моя компания.Да, забыл сказать: единственный наш регулярный визитер, посланник, так сказать, внешнего мира — смирнский пакетбот. Раз в неделю он огибает мыс и следует дальше к югу, всегда в один и тот же час, на той же скорости, сразу после захода солнца. Зимой высокая волна и ветер делают его невидимым, теперь же — я сижу и жду его. Сперва доносится еле слышный шум двигателей. А потом из-за мыса выскальзывает маленькое суетливое существо, ярко светящееся в мягкой, как моль, темноте эгейской ночи, и оставляет за собой полоску шелковистой пены — плотное, хоть и лишенное определенных очертаний, как летящая стайка светляков. Он движется быстро, слишком быстро, и через несколько минут исчезает за соседним мысом, подарив нам обрывок популярной песенки или корку мандарина — я найду ее на следующий день, вымытую морем, на длинном каменистом пляже, где мы купаемся, я и ребенок.Маленькая олеандровая беседка под платанами — мой рабочий кабинет. Уложив ребенка, я сижу здесь за моренным морем деревянным столом, сижу и жду гостя. Лампу я не зажигаю, пока пакетбот не пройдет. Это единственный день недели, знакомый мне по имени, — четверг. Звучит глупо, но здесь, на острове, лишенный какого бы то ни было разнообразия, я жду его еженедельного визита, как школьник пикника. Я знаю, что пароходик развозит почту и ждать ее мне предстоит еще двадцать четыре часа. Но я никогда не расстаюсь с ним без сожаления. А когда он исчезает из виду, я зажигаю со вздохом парафиновую лампу и возвращаюсь к своим бумагам. Я пишу так медленно, так трудно. Персуорден как-то сказал мне, рассуждая о писательском ремесле, что ощущение тяжести, которое неизбежно сопутствует процессу сочинительства, обязано своим существованием исключительно страху сойти с ума; «нажми еще немного и скажи себе: а мне плевать , сойду я с ума или нет, и увидишь, дело пойдет куда быстрее и проще, ты перепрыгнешь через барьер». (Я не знаю, насколько это соответствует действительности. Но деньги, оставленные им по завещанию, сослужили мне хорошую службу, и до сих пор между мной и демонами долгов и работы все еще стоят несколько фунтов.)Я вдаюсь в подробности моего еженедельного развлечения по одной простой причине; ибо в такой именно июньский вечер произошло явление Бальтазара: он вынырнул вдруг из небытия, чем до крайности меня поразил — хотел написать «оглушил» — здесь ведь не с кем говорить, — но все же «поразил меня». В тот вечер случилось нечто вроде чуда. Маленький пароходик, вместо того чтобы исчезнуть, как обычно, из виду, резко развернулся под углом 150 градусов, вошел в бухту, остановился и повис во тьме, закутавшись в мохнатый кокон электрического света; обронив в середину золотой, им же сделанной лужи длинную медленную змейку якорной цепи, в своей символической значимости подобную поиску истины. Впечатляющее зрелище для островитянина вроде меня, запертого в одиночную камеру духа, как, впрочем, и любой другой писатель, — я и в самом деле стал похож на парусник в бутылке, плывущий на всех парусах в никуда, — и я смотрел во все глаза, как смотрел, наверное, индеец на первое судно белых людей, бросившее якорь у берегов Нового Света.Темнота, молчание были нарушены неровным плеском весел; а затем, целую вечность спустя, цокнули по деревянным сходням подошвы городских туфель. Хриплый голос отдал команду. Я зажег лампу и принялся регулировать фитиль, чтобы заглушить властный голос вторгшегося в неизменность хаоса, и тут вдруг среди толстых миртовых ветвей проявилось из тьмы резкое смуглое лицо, лицо друга, — словно явился некий козлоподобный посланец загробного мира. Мы оба затаили дыхание и некоторое время молча глядели друг на друга в желтоватом тусклом свете: черные ассирийские завитки волос, Панова бородка. «Нет — я настоящий!» — сказал Бальтазар, хохотнув, и мы обнялись — яростно. Бальтазар!Средиземное море — море до смешного маленькое; величие и продолжительность его истории заставляют нас представить его себе куда большим, чем оно есть в действительности. И в самом деле, Александрия — настоящая, так же как и вымышленная, — лежит всего лишь в нескольких сотнях миль к югу.«Я еду в Смирну, — сказал Бальтазар, — оттуда собирался отправить тебе вот это». Он положил на изрезанную столешницу толстую рукопись — мою, исписанную, изрисованную вдоль и поперек отдельными фразами, целыми абзацами и вопросительными знаками. Сев напротив, как никогда похожий на Мефистофеля, он сказал чуть тише и чуть менее уверенно:«Я долго колебался, говорить тебе некоторые вещи или нет. Иногда это казалось мне глупым и неуместным. В конце концов, мы интересовали тебя как реальные люди или как «персонажи»? Я не был уверен. Я и сейчас еще не уверен. Эти странички могут лишить меня твоей дружбы, ничего не прибавив к сумме твоих знаний. Ты писал себе Город, мазок за мазком, по искривленной поверхности — ты искал поэзии или фактов? Если фактов, тогда ты имеешь право обо всем этом знать».Как его занесло на мой остров — по-прежнему оставалось загадкой. Спохватившись, он улыбнулся и указал рукой на стайку светляков посреди пустынной обычно бухты:«Корабль задержится на пару часов, поломка в двигателе. Один из Нессимовых. Капитаном на нем Хасим Коли, старый мой приятель; может, помнишь его? Нет? Ну и ладно. Я примерно представлял себе из твоих посланий, где ты живешь; но высадиться вот так, прямо у тебя на пороге, скажу я тебе!
1 2 3 4 5